Когда солнце касалось горизонта, к нам выходил сам фермер – медлительный недоверчивый человек. Подходила моя очередь, и он наливал мне четыре ковша молока, я доставала из кармана мелочь и, после того как фермер тщательно ее пересчитает, забирала свой бидон. Самая легкая часть оставалась позади. Теперь мне надо было не расплескать молоко и преодолеть страх возвращения домой по темноте.
В детстве я боялась привидений и сумрака, в котором, как мне казалось, обретает силу всякая нечисть. Этим страхом я тоже была обязана отцу: его метод заключался в том, чтобы как следует напугать меня, а потом, если получится, помочь преодолеть свой страх (как, например, мой ужас перед быстрой ездой). В октябре и ноябре дни становились короче, большую часть пути мне приходилось проделывать в темноте, и я ужасно боялась дороги через сосновый лес. Отъезжая от фермы, я зажигала фонарик на руле и, крутя педали, пыталась сосредоточиться на желтом луче впереди, поверить, что он убережет меня от лесных чудовищ. Но если вдруг от ветра шевелились ветки или в кустах шуршала мелкая живность, меня охватывал дикий ужас: я воображала нечто жуткое, что хочет меня поймать, тянет руки из лесной тьмы и вот-вот схватит… Папа, папа, видишь, мне совсем не страшно, я не боюсь привидений, я стойкий солдатик, я вообще не боюсь ничего, как ты учил меня не бояться, мертвецы не утащат меня с собой, я прибавлю скорость и буду смотреть на луч фонаря, пока не оторвусь от них…
Я прибавляла скорость, бидон с молоком болтался на руле, преследователи отставали. Мне снова удалось оторваться – впереди сверкали огни главной дороги. Я доезжала до конца лесной тропинки, сворачивала налево, на дорогу, шедшую вдоль залива Сен-Тропе. Машины здесь ездили редко. Через несколько минут после последнего кафе я сворачивала к нашему дому – лучшему дому из всех, в которых мы с мамой когда-либо жили, – и меня встречал Алекс. Он прикасался усиками к моей щеке и благодарил за молоко: “Merci, бубуська”. (Обращение “бубуська” или “бубуськи” появилось у нас с мамой и Алексом, когда мы стали жить вместе, – оно стало еще одним признаком нашей близости, нашего родства.) Алекс нес молоко на кухню, где Мария ставила его кипятиться. Потом его ставили остывать, мы садились за большой дубовый стол, и, кто бы ни ужинал с нами в тот день – Лидовы, кто-то из друзей Алекса по Рош вроде Жана-Пьера Фурно с семейством, – меня распирало от гордости, когда я видела, как Алекс пьет молоко, совершенно необходимое, по словам докторов, в его состоянии.
К концу ноября все мы получили свои визы. Ходатайство Джона Уайли, рекомендации маминого отца и Симона Либермана принесли свои плоды. В начале декабря мама решилась на очередное безумство: чтобы забрать в Америку ценные вещи из наших с Алексом квартир, она решила отправиться в Париж с группой контрабандистов – это был единственный способ перейти на другую территорию. Мы в такой спешке покинули столицу, что мама оставила дома большинство украшений и документов; кроме того, она тревожилась за тетю Сандру, тетю Лилю и Монестье и хотела с ними попрощаться. Поскольку полиция Виши была печально известна своим антисемитизмом, Алексу было куда опаснее отправляться в такой путь. (Сейчас я понимаю, что ненормальный французский оптимизм в июне 1940 года заставил сотни тысяч французов так же бросить свои дома. Симона Вейль, например, питала те же иллюзии и уверяла, что к северу от Парижа вот-вот откроется новый фронт; 13 июня, накануне вторжения немцев, они всей семьей вдруг поняли, что сейчас уйдет последний поезд из Парижа на юг, бросились на Лионский вокзал, даже не заходя домой, и увезли с собой только одежду, в которой были.)
Чтобы попасть в Париж, маме предстояло отправиться из Ниццы в Виши на поезде. Там ей надо было связаться с группой водителей грузовиков, которые за крупную сумму (по современным меркам это было бы примерно 2000 долларов) пересекали границу ночью. Пешком перейти на ту сторону было невозможно, потому что даже в самых лесистых районах рыскали немецкие сторожевые собаки. Контрабандисты подбирали пассажиров в деревушке вблизи Виши и сажали их в кузов среди мешков с продуктами (чаще всего это были мука и картошка). Внутри кузов был обшит матрацами – на случай, если немецкие пограничники начнут стрелять. Контрабандисты ехали самыми заброшенными сельскими дорогами и, скорее всего, проезжали через те контрольно-пропускные пункты, на которых заранее подкупили пограничников. Добравшись до парижских пригородов, они выпускали пассажиров и забирали их через пять дней в заранее оговоренном месте.
Потом мама говорила, что ужасно трусила, но поездка в Париж прошла гладко. Добравшись до пригородов, она села в метро и доехала до площади Иена в квартале от нашей квартиры. Мама всю жизнь страдала клаустрофобией и почти никогда не ездила на метро, но автобусы перестали ходить из-за нехватки бензина, а автомобили на улицах остались только немецкие. Моя гувернантка, которая караулила нашу квартиру, чтобы ее не реквизировали немцы, при виде мамы расплакалась от счастья. С собой в дорогу Татьяна могла взять всего два чемодана, поэтому вещи приходилось собирать аккуратно: отцовские документы, дорогие украшения, наша с ней одежда. Наконец, она убрала письма и стихи Маяковского в папку и решила отнести ее в банковскую ячейку до конца войны. Я часто спрашивала – почему она не увезла это всё в Америку? Но причина была та же, что и в 1935-м, когда она молила свою мать не рассказывать никому о ее романе с поэтом: она чувствовала, что на Западе зреют антикоммунистические настроения и у нас с ней могут возникнуть проблемы в Америке, если станет известно, что она была музой самого известного поэта в Советском Союзе.
На следующее утро мама отнесла письма и стихи Маяковского в банк и отправилась по авеню Клебер к площади Звезды. Она шла в квартиру Монестье, которая располагалась неподалеку от Елисейских Полей. Шагая по улице, она услышала, как ее окликает мужской голос. Из “мерседеса” вышел какой-то немец – это оказался ее старый друг Шпац фон Динклейдж.
– Что вы здесь делаете? – ледяным тоном спросила она.
– Свою работу.
– И чем же вы теперь занимаетесь? – огрызнулась мама.
– Тем же, что и всегда, – отвечал Шпац. – Военной разведкой.
– Вы скотина! – взорвалась мать. – Изображали журналиста, втерлись к нам в доверие, соблазнили мою подругу, а теперь говорите, что всё это время за нами шпионили!
– На войне как на войне, – возразил Шпац и пригласил маму поужинать.
Впоследствии она вспоминала, что ей хотелось согласиться – он мог располагать важными сведениями. Но гнев и патриотизм победили.
– Он корчил из себя жертву нацизма, носил тряпье, прятался в битом автомобиле, – сердито рассказывала она много лет спустя, – закрутил роман с Хелен Дессоффи, потому что ее дом был рядом с морской базой, Тулоном. И мы все ему верили!
Кроме того, маму остановила мысль о приличиях.
– Как бы это выглядело, если бы я пошла с ним ужинать? – вопрошала она. – Вдова героя Сопротивления в немецком “мерседесе” с нацистским офицером! А если бы нас увидела консьержка?
Вскоре после их встречи у Шпаца случился злополучный роман с Коко Шанель – после освобождения Парижа карьера Шанель долго восстанавливалась от этого удара. Эпизод с неожиданной встречей заставил маму осознать, как глубоко нацистский шпионаж проник во французское общество. С тех пор она всю жизнь смертельно боялась разведчиков и много лет спустя видела во всех советских гражданах в Америке шпионов КГБ.
В первый свой день в Париже мама отправилась в мастерскую Алекса в вилле Монморанси и упаковала все холсты, которые поместились в чемодан. Поужинала она с Симоной и Андре Монестье: они уже знали, что отец пропал при исполнении, но не знали подробностей. Рассказав им всё, она зарыдала, повторяя: – Я во всём виновата, это я во всём виновата. Я разрушила его карьеру, после этого он стал рисковать собой, покатился под уклон…
Когда Симона много лет спустя рассказывала мне об этом вечере, она добавила:
– Я утешала ее и уверяла, что она совсем не виновата в смерти твоего отца, но, конечно, в чем-то она была права.
Она высказала это соображение только в 1970-х годах – за десять лет до собственной смерти. Ее слова навели меня на ужасную мысль (раньше я бы с ней просто не справилась): а понимали ли Татьяна с Алексом, что их знаменитое счастье стояло на крови моего отца? Или, если уж совсем ударяться в мистику, вдруг они желали его смерти и тем самым навлекли ее? Размышляя обо всём этом в ретроспективе, я не могла не признать: Алекс всегда был бесконечно ревнивым человеком и наверняка ненавидел отца за то, что тот живет с мамой; и ненавидел тем сильнее, что отец принадлежал к социальному слою, воплощавшему ценности, до которых Алекс никогда бы не смог возвыситься. Ценности древней французской аристократии, людей гордых и надменных, но способных на подлинное геройство в решающий момент.
Пришлось принять тот факт, что Алекс наверняка испытал радость, услышав о смерти моего отца, и мне теперь придется мириться с угрызениями совести за то, что я любила двух людей, которые так ненавидели друг друга.
И, что еще более важно, мне надо было как-то осмыслить сложные чувства, которые охватили мать после смерти отца – смесь горя, облегчения и последовавшего за ним чувства вины. В последние десятилетия многие знакомые Татьяны спрашивали меня, какие пережитые горести заставляли ее порой впадать в мрачную меланхолию, так несхожую с ее обычной веселостью? Только недавно я поняла, что мама была из тех женщин, судьбу которых определили смерти любимых ею мужчин – в ее случае это были Маяковский и мой отец.
Пока мама была в Париже, меня отослали в пансион в Каннах. В то время я не понимала, почему мне нельзя мирно жить с Алексом в Сент-Максим. Но тут сыграли роль мамины представления о приличиях – и, возможно, наказ отца держать меня подальше от “этой публики из Сент-Максим”. Возможно, маме пришло в голову, что нехорошо оставлять ребенка со своим любовником. В спальнях пансиона стоял ледяной холод. Кормили нас попеременно бататом и мелким картофелем. Я отчаянно скучала по лакомствам с черного рынка, которые добывал Алекс. Он звонил каждый третий день, чтобы подбодрить меня, потому что к тому времени телефонного сообщения между Виши и оккупированной территорией уже не было, и, как он объяснил впоследствии, ужасно волновался за мою мать. Единственной радостью в моем кратком пребывании в пансионе, помимо его звонков, были неожиданные новые сведения об окружающем мире. Прошлогодние слухи оказались правдой. Мужчина действительно засовывал свою штуку женщине в дырочку, чтобы сделать детей, и, что самое ужасное, иногда он совал ее туда просто так – это казалось нам особенно возмутительным.