Они. Воспоминания о родителях — страница 42 из 85

Vogue. Этот журнал был основан пятнадцатью годами раньше при поддержке Корнелиуса Вандербильта и других состоятельных людей и позиционировался как “вестник общества, моды и церемониалов”. Тридцать лет спустя, когда они познакомились с Алексом, Наст уже стоял во главе издательской империи, сравниться с которой могла только империя Хёрста.

Конде Наст принял Алекса в своем огромном кабинете на Лексингтон-авеню очень учтиво; Алекс сообразил, что Конде и понятия не имеет о том, что Ага уже успел его уволить, едва наняв. Они обсуждали работу Алекса в Vu, падение Франции, французский издательский мир. Через полчаса приятной беседы Алекс показал Насту золотую медаль, которую получил в 1930-х за журнальный дизайн, на что Конде заметил:

– Такой человек, как вы, должен работать в Vogue!

Он попросил позвать Агу и велел ему принять Алекса в художественный отдел журнала.

– Хорошо, мистер Наст, – ответил Ага.

“Доктор Ага так ничего и не рассказал, я так ничего и не рассказал, – и началась моя работа в Vogue! – вспоминал потом Алекс. В течение одной недели его наняли, уволили и наняли снова. Итак, в феврале 1941 года он начал работать в Vogue за 150 долларов в месяц – то есть за половину той суммы, которую Татьяна получала у Бендела. Он трудился в отделе верстки на девятнадцатом этаже небоскреба “Грейбар” – в комнате кроме него сидели еще шестеро дизайнеров, все старше его по званию. Алекс еще два года проработал в одном отделе с доктором Агой. Они поддерживали вежливые, но холодные отношения и никогда ни словом не упоминали их встречу до вмешательства Наста.

Несмотря на недостаток социальных навыков, Наст был превосходным знатоком людей, и еще одним секретом его успеха было умение выбирать редакторов. В 1914-м он назначил главным редактором Эдну Вулман Чейз, и она, как королева Виктория глянцевой журналистики XX века, правила вплоть до окончания Второй мировой войны. Эта миниатюрная чопорная женщина с железной волей и пуританскими привычками, воспитанная квакерами, начинала в журнале восемнадцатилетней секретаршей; ее чутье безошибочно подсказывало, чего хотят самые богатые читатели. Под ее началом отчеты о парижской моде перемежались с известиями о смертях, рождениях, свадьбах и выходах в свет. Вплоть до 1940-х годов в журнале был даже раздел о домашних любимцах аристократов. Большинство редакторов тоже были женщины – все благородного происхождения и на крохотном жалованье (среди них была Барбара Кушинг Мортимер, впоследствии светская львица и икона стиля, известная как Бейб Пейли, и будущая конгрессмен Нью-Джерси Миллисент Фенвик). И все они с готовностью покорялись строгому кодексу правил миссис Чейз, согласно которому все редакторы должны были на рабочем месте носить шляпки и белые перчатки и никогда, даже в самый жаркий день, не надевать открытые туфли.

В основном благодаря быстро установившимся отношениям с главными движущими силами Vogue – Конде Настом и Эдной Чейз – Алекс быстро двигался вверх по должностям художественного отдела. Он очаровал их своей по-британски сдержанной сердечной манерой, которой научился в частной школе, – американцам это казалось очень “аристократичным”, а он мог включать и выключать эту манеру по желанию.

– У него был потрясающий талант цепляться за власть, он сразу же стал любимчиком миссис Чейз, – вспоминала бывший редактор отдела путешествий Деспина Мессинези, которая пришла в журнал годом позже – недавно она скончалась в возрасте девяноста трех лет. – Помню, летом он работал без пиджака – единственный на целом этаже, кому миссис Чейз позволяла снимать пиджак!

Алекс произвел впечатление и на Наста, потому что пришел к нему из французской журналистики, а издатель понимал, что журналу пора начинать влиять на мировую культуру, если они хотят победить главного соперника, Harper's Bazaar. Поэтому Алекса, работавшего в своей комнате на девятнадцатом этаже, часто приглашали выбирать обложку журнала вместе с миссис Чейз, Агой и другими членами руководства. Наст спрашивал Алекса, какая фотография ему больше нравится, и, услышав мнение младшего сотрудника, неизменно отвечал: “Я тоже ее выбрал”. После чего эта фотография шла в печать.

Более того, через несколько недель после прихода Алекса, обложку украсил его собственный макет. У журнала тогда не было постоянного логотипа. Для номера, выходящего 15 мая, редакторы выбрали фотографию Хорста П. Хорста, на которой девушка в купальнике лежа удерживала ступнями красный пляжный мяч. Алекс придумал, что мяч может заменять букву Ό” в слове Vogue. Сейчас такой дизайн может смотреться плоско и безвкусно, но в 1941 году Фрэнк Крауниншилд, редактор отдела культуры, чей журнал Vanity Fair в 1936 году стал частью империи Vogue, был потрясен этой идеей. Он похвалил Алекса, после чего заглянул к Насту и сказал, что в художественном отделе появился новый “гений”. Так Алекс стал автором обложки, и благодаря этому его позиции в иерархии отдела укрепились. И у него появился новый друг, Фрэнк Крауниншилд по прозвищу Крауни, который часто приглашал его обедать в самые недоступные клубы Нью-Йорка вроде “Никербокера” и рассказывал, кто есть кто на социальной и культурной сцене города.

Как ни странно, блестящий дебют в Vogue не порадовал родителей Алекса. Через несколько месяцев Симон Либерман (скорее всего, по наущению Генриетты, которая главным образом и видела Алекса великим художником) объявил, что больше не будет выдавать сыну прежние 200 долларов. Это сопровождалось выражением недовольства в адрес новой работы Алекса. (Следующие тридцать пять лет его мать постоянно была недовольна: “Ты убьешь себя в этом журнале”.) В конце весны 1941 года Алекс написал отцу следующее встревоженное письмо:


Мой родной,

Только что получил твое письмо. Жаль, что ты так обо мне переживаешь – не так уж плохо я выгляжу. К сожалению, последние три дня я болел ларингитом и совсем не мог говорить. Теперь всё это переросло в синусит и ужасно меня мучает. Кстати, о мучениях и работе – я не согласен с вами с мамой. Мы живем в такие непростые времена, когда надо радоваться любой работе; мне важно трудиться над чем-то определенным, быть частью большой организации – лишь бы преуспеть. Тогда я смогу снова начать рисовать и заживу по-другому. Поверь мне, причина 80 % моей усталости – не Condé Nast, а проблемы с деньгами. Мне тяжело об этом говорить, но я очень нуждаюсь в чувстве защищенности. Когда я начал работать у Наста, а ты всё еще поддерживал меня, я чувствовал себя “свободным”, независимым и не тревожился, нравится ли моя работа начальству. Но когда ты прекратил поддерживать меня, я стал ощущать, что каждый макет в журнале – вопрос жизни и смерти, по ночам уже не спал и страшился грядущего дня.

Это одна сторона моих страхов, другая же менее серьезна и относится к нынешнему положению наших дел. Мы едва выживаем на 600 долларов в месяц – нам надо отдавать долги, покупать одежду, устраиваться… <…> Это ставит меня в ужасное положение. Я хотел было продать что-нибудь, но нечего. У Татьяны тоже ничего не осталось.

Мне кажется, когда у тебя всего один сын, который меньше всего на свете хочет причинить тебе беспокойство, 100 долларов в месяц на поддержку его семьи – это не так уж сложно. Мне также кажется, что тебя не должно волновать, ЧТО именно я делаю с этими деньгами – работаю ли у Конде Наста или рисую. Я здоров умом и телом, молод, я еще многое создам.

Родной, знаю, в последнее время тебе пришлось нелегко… но почему мы должны страдать? Мы с Т. работаем, чтобы не висеть у тебя на шее. Представь, что бы было, если бы мы зависели от тебя, и тебе пришлось бы содержать нас. Сейчас я прошу тебя дать мне взаймы 500–600 долларов. Смотри на это как на заем, и в следующие полгода я ничего у тебя не попрошу. Будет как если бы ты давал мне 100 долларов в месяц. <…>

Прости отчаянный тон этого письма, но так мы лучше поймем друг друга. У нас с Т. были сбережения, но каждый раз, когда Т. или Ф. идут к доктору, это удар по нашему бюджету. У меня нет ни пальто, ни ботинок. Мне надо платить адвокату и врачам. Я даже мольберт новый себе не могу купить.

Впрочем, довольно! Следующую неделю я не работаю по болезни. На выходных я рисую, Татьяна работает, Франсин ходит в школу.

Целую тебя нежно и молю Господа, чтобы ты понял меня и не усложнял всё, когда жизнь может быть такой простой.

Твой,

Шура


Стоит ли говорить, что следующие несколько лет Симон и Генриетта не переставали шантажировать сына и давить на него, что не раз приводило Алекса к тяжелым приступам язвенной болезни.


В июне 1941 года, через несколько дней после начала летних каникул, меня отправили обратно к маме – Патриция Грин уезжала в Солт-Лейк-Сити навестить семью, а Джастин должен был присоединиться к ней через несколько недель. После бурной школьной жизни и домашних развлечений мамина квартирка казалась мне пустой и мрачной. Окна ее выходили на площадь Колумба, а на доме напротив на неоновом экране печатали последние новости. Мама устроила в тесном холле столовую и поставила туда стеклянно-металлический гарнитур, состоящий из стола и стульев, который купила в отделе садовой мебели дешевого универмага Macy’s. (Этот гарнитур, стоивший когда-то 35 долларов, по сей день стоит в загородном доме моего сына.) Большую часть маленькой гостиной занимали подарок маминой подруги Ирены Уайли – широкий глубокий диван, обитый бежевым дамастом, являвшийся маминой постелью, а также пианино. (“Как можно развлекаться без пианино?”) Соседняя с гостиной комнатка служила мне спальней – там стояла двуспальная кровать, покрытая пледом с узором из бежевых листьев, который я невзлюбила. Вся квартира была покрашена ослепительно-белой краской, что создавало в ней атмосферу торжественности и стерильности.

Когда мама по утрам уходила на работу, за мной присматривала высокая добродушная негритянка по имени Салли Робинсон, наша домработница. Не прошло и дня после моего возвращения к маме, как я уже стала гадать – что мы с Салли будем делать целыми днями напролет? Я тут же села читать “Унесенных ветром”. Я прожила в Америке всего несколько месяцев и читала по-английски куда медленнее, чем по-французски, – помню, что садилась за книгу в 10 утра, когда мама уходила на работу, и читала до ее возвращения в 6 вечера, прерываясь лишь в полдень, чтобы, повинуясь Салли, сжевать бутерброд. Когда мама с Алексом ходили куда-нибудь по вечерам (четыре вечера из пяти), мы с Салли отправлялись в кино или играли в домино – это была единственная игра, которой мне удалось ее обучить. Или я просто сидела у окна и читала международные новости на неоновом экране, опоясывающем верхушку старого здания “Дженерал моторе”.