зависимости от финансового положения. Я ужасно гордилась тем, что меня единственную в классе оставляют дома одну по вечерам, и не ложилась спать, пока не возвращались мама с Алексом – тогда я бросалась в кровать и притворялась, что давно сплю. Так же я гордилась, что у меня, единственной в классе, мама работала. Их с Алексом светская жизнь казалась мне частью рабочего расписания. Но поскольку после полудня я обычно ничего не ела – расписание моих опекунов, разумеется, не включало в себя приготовление мне завтрака, – то просыпалась совершенно изможденная и ехала в школу на такси, на что и уходили все мои карманные деньги.
В этот период жизни в нашей молодой семье впервые возник деликатный вопрос питания. Салли на зиму уехала к своей стареющей сестре, и мама наняла домработницу Магду – бодрую рыжеволосую румынку, которая приходила в полдень и уходила в пять, оставив мне ужин на плите. Но мне лень было разогревать еду и обедать в одиночестве, поэтому я перекусывала сыром, крекерами или любимым своим лакомством, консервированными фруктами. Часть оставленной мне еды я выбрасывала, а остальное убирала в холодильник, чтобы Магда унесла домой. Мама с Алексом на кухню не заходили и не знали о моих хитростях, а Магда, если что-то и замечала, то ничего не говорила. Так в одиннадцать с половиной лет у меня начались проблемы со здоровьем из-за анемии и истощения.
К февралю 1942-го я стала чувствовать себя по утрам особенно плохо. Но у меня была железная воля и неистощимый запас энергии, к тому же до того, как начались мои обмороки, никаких признаков болезни не было. Первый раз я потеряла сознание, когда на уроке математики пошла к доске, чтобы решить пример на сложение пятизначных чисел. Всё вокруг закружилось и потемнело, и я пришла в себя в кабинете медсестры с лавандовой солью у носа.
– Может, пойдешь домой? – спросила медсестра. – Ты больна?
– Нет-нет, всё хорошо, я просто быстро расту, – заверила ее я.
– Да, это может быть болезнь роста, – согласилась она.
– У меня болезнь роста! – бодро объявила я своим одноклассникам. – Я очень быстро расту.
На следующей неделе я снова потеряла сознание, на этот раз в библиотеке. Когда я пришла в себя, озабоченная медсестра говорила с мамой по телефону.
– Твоя мама не знает, что такое “обморок”, – сообщила мне медсестра, озадаченная маминым скудным английским. – Можно позвонить кому-нибудь еще?
Обрадовавшись, что мама ничего не поняла – мы с Алексом по-прежнему стремились защищать ее от внешнего мира, – я дала медсестре номер Алекса.
– Это мамин друг, – сказала я и многозначительно повела бровями, намекая на подтекст. Поэтому медсестра позвонила в редакцию и сообщила, что я второй раз за неделю потеряла сознание.
– Ничего не говорите ее матери, – ответил Алекс по обыкновению. – Я сейчас приеду.
Через 20 минут он приехал и тут же окружил меня лаской и заботой, как всегда делал в непростых ситуациях. Алекс отвез меня домой, уложил в постель и сидел со мной до прихода Магды.
– Проследите, чтобы она пообедала, – сказал он Магде. – Ей нравятся школьные обеды.
Он обнял меня.
– Я назначил визит к доктору Клингу, – сказал он. – Не волнуйся, милая, ты просто быстро растешь.
– Не говори ничего маме! – взмолилась я.
– Не беспокойся. Я ей скажу, что у тебя просто закружилась голова.
Я с удовольствием провела день с книжкой, а Магда приносила мне в постель суп и бутерброды. Благодаря заботе Алекса я почувствовала себя любимой и теперь с интересом предвкушала встречу с милым доктором Клингом.
Доктор Андре Клинг был нашим семейным врачом на протяжении двадцати лет – это был обаятельный жизнерадостный венский еврей, который лучше всех в городе умел обращаться с больными. Он дважды развелся, детей у него не было, и он так возился со мной, будто мечтал, чтобы я была его дочкой.
К десяти утра мы пришли к нему – мама всё время нервно поглядывала на часы, опасаясь упустить покупателей, – и он настоял на том, чтобы осмотреть меня наедине. Когда мы остались одни, он принялся расспрашивать меня о том, как я живу и сколько ем.
– Ты очень худенькая, – заметил он, нажимая мне на грудь и живот. – Можешь точно рассказать, что и когда ты ешь?
На этот вопрос надо было отвечать осторожно. Я была так счастлива, что снова живу с мамой и Алексом, и так страшилась, что меня могут сослать к кому-нибудь на диван, что лучше бы умерла, чем позволила врачу обвинить их в недосмотре. Вину надо было полностью брать на себя. Поэтому я рассказала доктору Клингу, что плохо себя вела – лгала маме с Алексом, что мне оставляли роскошные ужины, а я их выбрасывала, ела консервированные фрукты.
– То есть ты обедаешь в школе, а между школьными обедами ешь только консервированные фрукты? – уточнил он.
– Получается, что так. Но мне никогда не хочется есть!
– Невероятно, – пробормотал он. – Тебе обязательно надо завтракать, милочка. Ты истощена. Завтрак очень важен для растущего организма.
Он говорил мелодично, с легким немецким акцентом.
– Я попрошу оставлять мне завтрак в холодильнике. Доктор, пожалуйста, не говорите маме с Алексом, что им надо вставать пораньше и готовить мне завтрак, пожалуйста! – умоляла я.
– Ладушки, – ответил он, явно пытаясь говорить со мной на привычном мне языке.
Доктор Клинг взял у меня кровь и вернулся к маме с Алексом. Я одевалась и подсматривала в дверную щель, как они беседуют. Пока доктор Клинг распекал их (“Легко возбудимую одиннадцатилетнюю девочку, которая в детстве много болела и только что пережила тяжелое потрясение, нельзя оставлять без присмотра!”), на лицах мамы и Алекса появлялось выражение, которое мне предстояло наблюдать следующие пятьдесят лет во всех ситуациях, где их поведение было небезупречно. Они как будто полностью одобряли услышанное, как будто говорили: “Да вы просто мысли читаете – мы как раз это и собирались сделать!”
– Мы тоже так считаем! – взволнованно сказала мама. – Мы как раз собирались попросить Магду задерживаться до половины восьмого и кормить Фросеньку ужином.
– Это продолжается уже пять месяцев! – сердито заметил доктор Клинг.
– Но мы только начали устраиваться, милый Андре! – простонала мама и поднесла руки ко лбу (“Это невыносимо!”) – этот жест означал, что реальность подбирается к ней слишком близко.
Добрый доктор выполнил мою просьбу. Ему удалось донести свою мысль в очень мягкой форме, встревожив моих опекунов, но не заставляя их почувствовать себя виноватыми: кто-то должен следить, чтобы я ужинала. В результате нашего визита Магда стала задерживаться на 3 лишних часа – она была рада прибавке к зарплате и бесплатным ужинам. Прежде чем уйти, она готовила мне завтрак – стакан свежевыжатого сока и молочный коктейль, – который я должна была употребить утром перед уходом.
У доктора Клинта были свои методы мягкого шантажа, и он заставил меня пообещать, что в благодарность за то, что он не стал расстраивать моих опекунов, я буду по вечерам ложиться спать ровно в 22:00. Благодаря Магде и моему новому режиму дня я за месяц набрала несколько килограммов и по утрам пулей вылетала из дома, даже не заходя к маме, и бежала на восьмичасовой автобус. Через два месяца после визита к врачу в моей карточке появились самые похвальные отзывы учителей за всё время учебы в Америке, а всего через год после того, как я приехала в Нью-Йорк, не зная ни слова по-английски, я победила в школьной олимпиаде по правописанию среди младших классов. (В школе я получала стипендию, и группа матерей моих одноклассников решила, что мы выдумали, будто эмигрировали из России, чтобы получить содержание. Они без предупреждения нагрянули к маме на работу, чтобы проверить ее, – каково же было их удивление, когда они увидели скромную блондинку в потертой униформе, которая почти не говорила по-английски.)
Одно из самых живых воспоминаний о нашей жизни на Семьдесят третьей улице (мы жили там с осени 1941 по зиму 1942 года, пока я училась в шестом и седьмом классах) – это бурная ссора между мамой и Алексом.
Был мамин день рождения – 7 мая 1942 года. Мы собрались в квартире Алекса и вручали маме подарки. Я только что подарила ей пару подставок для книг, которые сделала сама на уроке труда, – это были треугольные деревянные блоки, которые я выкрасила в кислотно-розовый цвет, чтобы они напоминали упаковку ее любимых духов “Скиапарелли”. Она приняла мой подарок с большим восторгом:
– Неужели ты сама это сделала?! Откуда ты знаешь, что это мой любимый цвет? Какая прелесть!
Я вздохнула с облегчением.
Наступила очередь Алекса. Он очевидно нервничает, усы его дрожат, в руках – черный футляр для украшений. Мама подозрительно морщится – мы с Алексом знаем, как она придирчива к украшениям. Я не дышу от волнения за моего любимого Алекса.
Она открывает коробочку и хмурится еще сильнее.
– Mais c’est minable! – восклицает она. – Что за ерунда!
Я разглядываю подарок – это прелестная брошь самого традиционного вида: прямоугольный аквамарин размером примерно два с половиной на четыре сантиметра, обрамленный филигранным золотым кружевом. Мама даже не вынимает брошку – она с треском захлопывает коробочку и швыряет ее Алексу в лицо. Я наблюдаю за полетом коробочки, вспоминая, как она как-то в истерике запустила в моего отца телефонной книгой.
– Ты же знаешь, что я не переношу подобные вещи! – кричит она на привычной смеси русского и французского. – Ты вообще видел эту дрянь? Ты наверняка ее даже не покупал! Ее купила чья-нибудь секретарша?
Алекс ищет убежища за креслом в углу комнаты – вид у него виноватый, как у напроказившего ребенка.
– Я ее сам выбирал, – говорит он. – Мне показалось, это красиво.
– Красиво?! – восклицает мать. – Да это, это… индейщина какая-то!
И она вылетает из комнаты. Учитывая ее нелюбовь ко всем культурам, кроме западноевропейской, это самое сильное оскорбление, какое она могла употребить.