– Выпей перед экзаменом, – сказала она. – Вот увидишь, это чудо какое-то.
В самом деле, на экзамене я необыкновенно хорошо соображала, и меня поразил не только высокий балл, но и та легкость, с которой я излагала свои идеи. Я говорю “поразил”, а не “обрадовал”, потому что мне не нравилась сама идея подобных “улучшителей”. Я и без того пребывала тогда в постоянном напряжении, и даже в состоянии покоя у меня необыкновенно часто билось сердце, поэтому этот опыт меня встревожил и даже напугал. Однако с тех пор я иногда брала у мамы таблетку – перед экзаменом по английскому или философии. Из суеверных соображений (хотя возможно, во мне говорил здравый смысл) перед другими экзаменами я ничего не принимала, понимая, что перед математикой или даже историей мне это только помешает. Мама бывала разочарована, когда я шла на экзамен без таблетки: – Ты уверена, что не хочешь взбодриться?
Так же мама приохотила меня к снотворному. Со смерти отца меня преследовала бессонница, и лет с шестнадцати я не давала маме спать, меряя по ночам комнату шагами. Как-то ночью она вошла ко мне с очередной таблеткой – на сей раз желтой, и раздраженно сказала:
– Хватит сходить с ума, выпей таблетку и ложись спать! Эта привычка оказалась куда более тяжелой. К девятнадцати годам я принимала нембутал пару раз в неделю, когда не могла уснуть. Проработав несколько недель на своей первой работе, я окончательно пристрастилась к снотворному. Я работала в ночную смену в информационном агентстве United Press, где писала бюллетени для радио, а жила в подвальной комнатушке на Одиннадцатой улице. Напряженная работа (дело было в 1953 году во время репрессий Маккарти[139]) и грохот грузовиков, то и дело проезжающих мимо моих окон, привели к тому, что я пила в два-три раза больше таблеток, чем прежде.
Мамина привычка пичкать меня лекарствами могла привести к катастрофическим последствиям. Мне потребовалось счастливо выйти замуж и переехать в сравнительно тихую сельскую местность, чтобы окончательно попрощаться с барбитуратами. Но еще много лет ушло у меня на то, чтобы признать – большую часть жизни мама страдала наркотической зависимостью, именно лекарства были причиной ее пылкой энергии, обаяния и, наконец, успеха. В конце 1960-х, когда я начала подозревать, что таблетки подорвали ее здоровье, и увидела, что после выхода на пенсию она начала пить, я попыталась обсудить эту проблему с Алексом, но наткнулась на непрошибаемую стену отрицания. Он, разумеется, знал обо всех ее зависимостях, но яростно защищал ее чистый и безгрешный образ – точно так же, как все эти годы ограждал ее от реальной жизни и любых дурных новостей.
– Не знаю, о чем ты, – отрезал он холодно, и усы его зловеще зашевелились. – Она принимает совершенно обычное количество лекарств.
Но оставим тему маминых пристрастий и пагубного попустительства со стороны Алекса. Во многом высокомерное обаяние Либерманов и их власть над умами окражающих основывались на их бесконечной самоуверенности. Они строили легенду о своем счастливом браке с тщательностью советской пропагандистской машины: ни в коем случае нельзя было признавать наличие каких-либо щербинок в идеальном фасаде – даже если их ясно видели все окружающие. Подобно кремлевским верхам, Либерманы источали абсолютную уверенность, что каждая сторона их жизни, каждая привычка и склонность совершенна и гармонична.
Не могу оставить спальню родителей – ту самую комнату, в которую я вошла как-то в пятнадцать лет, и Алекс сказал мне: “Мой отец умер – мы становимся взрослыми только тогда, когда умирают наши родители”; ту самую комнату, в которой мы сказали родителям, что у нас будет ребенок, – не вспомнив несколько эпизодов, которые убедили меня в том, что Алекс с мамой в сексуальном плане совершенно не искушены и даже несколько наивны.
Эпизод первый. В юности я была куда более просвещена в этом вопросе, чем полагали родители. Как-то раз Алекс вызвал меня к себе для “разговора”. Это был 1949 год или около того – на стенах уже висели первые его минималистические рисунки, простые черные круги на белом фоне. Я сижу на высоком стуле, спиной к окну. Алекс мягко, очень подробно описывает способы, которыми может воспользоваться женщина, чтобы не забеременеть – в голосе его звучит смущение, губы ханжески поджаты.
– Существует такая вещь, как презерватив, – говорит он. – Это такие резиновые предметы, которые мужчины надевают на свои… штуки… ну ты поняла.
Возможно, он начал понимать, что я уже кое-что знаю об этом вопросе, хотя я тщательно оберегала свою личную жизнь от своих навязчивых родителей.
– А бывают женские колпачки – насколько я знаю, вполне удобные. Мужчина может также выйти перед оргазмом… это традиционный метод, – он пытается улыбнуться. – Но самый лучший метод, – и в голосе его наконец-то звучит искренний энтузиазм, – это воздержание!
Проходит несколько секунд, и он начинает понимать, какой эффект оказало на меня последнее высказывание.
– Было бы прекрасно, если бы ты сохраняла невинность до свадьбы, – тихо говорит он. – Твоя мать отказывала мужчинам, держалась неприступно, и в этом кроется секрет ее обаяния…
– У меня уже есть колпачок, – перебила его я.
Второй эпизод произошел тремя десятилетиями позже. Я была замужем уже двадцать пять лет, и у моего мужа сложились очень близкие отношения с Алексом. У нас с Кливом возникли вполне закономерные сложности в постели, когда он начал принимать сердечные лекарства. Когда мы были в Нью-Йорке, Клив рассказал мне, что поделился нашими проблемами с Алексом. Я была в ярости. Хотя я с юности стремилась держать свою личную жизнь в тайне, мой муж с готовностью отвечал на любые вопросы Алекса – так же, как когда-то позволял вмешиваться во всё своим родителям. Дело было сделано, но я пошла навещать Алекса, предчувствуя недоброе.
– Здравствуй, милая, – сказал он. – Мне очень жаль, что у вас такие проблемы.
Я пробормотала, что это всё неважно, но он не спешил уходить от темы.
– Но ты же знаешь, что можно испытать оргазм и без эрекции?
– Без эрекции? – переспросила я недоверчиво. – Хорошая шутка!
– Уверяю тебя, – сказал он раздраженно – как обычно, когда я ему противоречила. В этих случаях он неизбежно повторял только что сказанное по слогам: – Мож-но-ис-пы-тать-ор-газм-без-э-рек-ци-и!
Всё это звучит совершенно дико – вроде учений разных сект, которые разрешают только секс без пенетрации. Но я не стала спорить. Я пожелала ему спокойной ночи, поцеловала в щеку (он всё еще хмурился, раздраженный моим недоверием) и вышла, думая: “Что за бред!”
Покинем теперь спальню родителей и перейдем ко мне в комнату.
Войдя, вы прежде всего видите большой белый письменный стол, за которым я проучилась все шесть школьных лет и четыре года колледжа. Остальная мебель не сочетается друг с другом: широкая кровать с покрывалом из чинца, белый комод, белый туалетный столик между двумя зеркальными дверями – одна ведет на лестницу, другая в ванную. Письменный стол 1920-х годов мама купила на аукционе и перекрасила из грязно-бурого в сверкающий белый – за ним я училась, мечтала, вела дневник, сочиняла вдохновенные послания разнообразным Лотарио[140] и выпускную работу по Кьеркегору, читала романы Достоевского и прикалывала на стенку фотографии своих кумиров (де Голля, Энтони Идена, Риты Хэйворт). В этой комнате и за этим столом я прекратила оплакивать своего отца и стала забывать, если не совсем отвергать его.
В своем ключевом эссе “Печаль и меланхолия” (первоначальное и куда более точное название этой работы – “Trauer Arbeit”, “Труд горя”) Зигмунд Фрейд постоянно напоминает нам, что скорбь по близким – это долгий и тяжелый труд, который продолжается куда дольше, чем нам позволяют социальные нормы общества. Важнейшей его составляющей является подробное изучение каждой ассоциации, каждого места и предмета, связанного с ушедшим. (Не спешите убирать их вещи и продолжайте чистить их серебро.) Так же важны традиционные ритуалы скорби (поминальные службы, визиты на кладбище или в памятное место), подтверждающие, что близкого человека больше с нами нет. В этом медленном, тяжелом процессе, пишет Фрейд, каждое из воспоминаний и ожиданий, в которых либидо было связано с утраченным объектом, сталкивается с реальностью, в которой этого объекта больше не существует.
Что же случается, если огромные запасы энергии, которые могли бы высвободиться через горе, не находят себе выхода в ритуалах и действиях? Может возникнуть то, что Фрейд называет патологическим горем. Подобно покойникам в греческой литературе, которые преследовали живых, если их неправильно хоронили – уничтожали посадки, разрушали города, – энергия скорби, если ее подавлять, может нанести вам огромный ущерб. Чувства начинают уничтожать вас и могут перерасти в депрессию – Фрейд называл ее более звучным и традиционным словом “меланхолия”. И, что особенно опасно, человек в депрессии может начать ненавидеть и разрушать себя: “Эта картина преимущественно морального бреда преуменьшения дополняется бессонницей <…> и <…> преодолением влечения, которое заставляет всё живущее цепляться за жизнь”[141].
Перечитывая Фрейда, я наконец-то осознала эмоциональный контекст ночных рыданий, которые терзали меня первые два года после смерти отца. В моем случае определенные географические и исторические факторы делали невозможным проведение традиционных ритуалов, необходимых для того, чтобы, как пишет Фрейд, подтвердить уход любимого человека. Его могила на военном кладбище в Гибралтаре лежала за тысячу километров от меня, а война сделала ее и вовсе недоступной. Кроме того, Алекс ненавидел, когда мы о нем говорили, поэтому мы с мамой и вовсе не упоминали погибшего офицера, похороненного где-то за океаном.
Еще одной причиной приступов горя, которое охватывало меня в чужих домах, было то, что мама с Алексом откровенно избегали меня в первые два года нашей жизни в Нью-Йорке. Стоило мне устроиться в своей уютной комнате на Семидесятой улице, впервые ощутить, что я пускаю корни, горе мое во многом стихло. Тем временем мои новые родители ужинали, хохотали, играли и развлекались, искали дружбы богатых, талантливых и наделенных властью – и я понемногу занялась тем же. Я забывала об отце вместе с ними, потому что так было проще. Наша семья родилась совсем недавно, нас ожидало блестящее будущее в новой стране, и я перенесла на своего обаятельного, щедрого отчима большую часть любви, которую испытывала когда-то к погибшему отцу. Пляска забвения увлекла и меня, я стала предателем и познала, насколько легче хоронить свое прошлое, чем своих мертвецов. Что же до ночных кошмаров, в юности я успешно их подавляла, и они стирались из памяти вместе с воспоминаниями об отце и любовью к нему.