Они. Воспоминания о родителях — страница 60 из 85

[146] и каждую субботу бегали в оперу, где платили пятьдесят центов за стоячие места. Красный томик под названием “История ста опер” мы изучали с таким же рвением, с каким впоследствии хунвейбины[147] учили высказывания председателя Мао.

Когда нам исполнилось четырнадцать, в школе решили, что всем нам надо обзавестись длинными вечерними нарядами, чтобы пройти обряд посвящения во взрослую жизнь – рождественский бал. Матери Надин и Джейн выполнили свой долг заранее, и с октября я восхищалась шлейфами их платьев, пышными облаками розовой органзы и тюля цвета шербета. Я с начала семестра просила маму купить мне платье, но она всё время была слишком занята. Наконец в конце ноября она снизошла к моей просьбе и предложила встретиться в Saks.

Каждый нормальный ребенок в душе конформист, и я уже знала, какое платье хочу – розовое или голубое, со множеством оборочек и, может быть, разноцветными пайетками на юбке, как у Джейн. Я совершенно не была готова к тому, что произошло. Взглянув на часы, мама приказала своим ассистенткам вызвать ее, если придет клиент (“Мы вернемся через двадцать пять минут!”), схватила меня за руку и потащила по мрачной серой служебной лестнице в девичий отдел, который располагался двумя этажами ниже.

– Девочки! Быстро! – восклицает она. Весь магазин ее знает, поэтому к нам тут же подбегают:

– Графиня дю Плесси, вам помочь?

– Ей нужно длинное черное вечернее платье, – командует мама.

– Мама, я не хочу черное, – робко говорю я. – Я хочу розовое или голубое, я ненавижу черный цвет…

– Чушь! – отвечает она. – Вечером можно носить только черное!

– Мама…

Но она уже перебирает вешалки и отвергает с полудюжины платьев, которые я бы всей душой хотела примерить – потрогать их ткань, посмотреть, как эти цветы и рюши будут выглядеть на моем уродливом теле, сравнить их с нарядами Жанетт и Джейн или хотя бы рассмотреть их, чтобы потом описать подружкам. Но мама уже протягивает мне выбранное ею платье. Грудь оно, безусловно, скроет – у него плотный черный бархатный лиф, унылая юбка в черно-белую клетку и рукава крылышками. Это совершенно неженственное монашеское платье – в общем, полный кошмар.

– Примерь, – приказывает она и заталкивает меня в кабинку, снимает с меня ремень, помогает стянуть свитер – и вот я уже в платье. Пока она восклицает: “Какая прелесть! Сама элегантность!”, я уныло гляжусь в зеркало. Платье выглядит ужасно. Я его стыжусь. Я еще ребенок и не могу пойти в магазин в одиночку, мне хочется задержаться хоть на полчаса, чтобы примерить что-нибудь розовое или нежно-голубое.

– Мама, а можно я примерю…

– Ну разумеется, теперь ты весь магазин перемеришь!

Она вылетает из кабинки с черно-белым чудовищем в руках, и я не спорю, покоряюсь, потому что ее любовь так сложно заслужить, что малейшая стычка может всё испортить.

Рабочий день позади, и мы возвращаемся на Семидесятую улицу. Мама ликует. “Надо похвастаться Алексу!” – восклицает она, поворачивая ключ во входной двери.

Мы собираемся в моей комнате, на дверях которой висят зеркала в полный рост, и пока они шепчутся о событиях дня, я переодеваюсь в ванной.

– Как стильно! Как чудно ты выглядишь, милая! – ахает Алекс, когда я выхожу. Подозреваю, что его проинструктировали заранее. – Твоя мама всегда права!

Сопротивление бесполезно. Несколько недель спустя, во время пресловутого рождественского бала, я весь вечер торчу рядом с прыщавым девятиклассником из соседней школы, который, очевидно, стесняется подойти к одной из красоток в рюшах и весь вечер докучает мне подробными описаниями своих химических экспериментов. В то же Рождество Пат с Надой, поняв, как я возненавидела свой наряд, подарили мне прелестное бирюзовое платье, расшитое пайетками, которое я с гордостью носила все праздники. Впоследствии я часто пыталась понять, почему мама заставила меня тогда надеть черное? Может быть, она почувствовала во мне соперницу и стремилась подавить мою сексуальность? Или она, не отдавая себе отчета, проецировала на меня свои сексуальные комплексы?

В связи с этим мне вспоминается другой эпизод с одеждой – куда более мирный, но столь же непонятный. Тогда мама купила мне первую пару брюк. Это было событием. Она считала себя “эмансипированной”, поскольку начала носить брюки в 1920-х, когда они действительно были символом сексуальной свободы. Но ее чувство моды застряло где-то между Ривьерой 1930-х и войной 1940-х, поэтому представление о шикарных свободных женщинах брюками и ограничивалось. Примерно через год после того, как у меня начались “эти дни”, я стояла в примерочной, надев свои первые брючки. Мама смотрела на меня с восхищением, которого я всегда добивалась, и восклицала: “Великолепно! Всегда носи брюки!”

И она продолжала – какие худые у меня бедра, куда лучше, чем у нее, зачем мне вообще носить юбки? Следующие полвека она повторяла: “Всегда носи брюки!”, и я решила, что так она сигнализирует мне о необходимости играть в семье роль мужчины. Сама она, безусловно, выполняла мужские функции. Впоследствии я поняла, что “Всегда носи брюки” относилось к разряду тех фраз-талисманов, которыми матери пытаются контролировать своих детей: сюда же относится “Ты же девочка!” или “Кто тебя замуж возьмет?”, или же ария царицы Ночи из оперы “Волшебная флейта” – на мой феминистский взгляд, она представляет собой гипнотическое заклятье, с помощью которого царица управляет своей дочерью Паминой.

Но у нас с мамой были и счастливые моменты, например когда на каникулах я встречала ее в обед и мы отправлялись в “Рай гамбургеров” на Пятьдесят первой улице, через дорогу от храма Святого Патрика.

– Тридцать пять минут! – объявляла мама, взглянув на часы, и мы сбегали по унылым серым лестницам. Сидя на высоких стульчиках, мы заговорщически друг другу подмигивали, пока официантки приносили нам подносы с едой. Как и для многих переживших голод, еда была очень важна для мамы, а также, в отличие от Нады и многих других модниц, она не слишком заботилась о фигуре. Она ела с удовольствием, и в расцвете лет больше всего ценила простые американские блюда – полусырые стейки и гамбургеры, вареную кукурузу, яблочный пирог. Мы заказывали гору еды, сдабривали ее нашим любимым американским “мусором” – всеми этими маринованными овощами и кетчупом, а на десерт брали лимонный пирог с меренгой, – эти лакомства были символом нашей новой родины. А если мне везло, то мне удавалось продлить наши обеды до сорока, сорока пяти минут – я добивалась этого, расспрашивая, кто придет днем на примерку. “Очень важные люди, – говорила мама, глядя на часы, – Ирен Данн и Клодетт!” И она рассказывала, какие шляпки придумала для этих дам. Мы никогда не говорили о моей школе – мама боялась обнаружить свою полную некомпетентность в данном вопросе. За семь лет моей учебы она побывала там один раз – у меня на выпускном. Но благодаря смеси преклонения и страха перед мамой и пьянящего чувства нашей близости (она уделила мне целых тридцать пять минут своего драгоценного времени!) это были счастливые моменты, тем более ценные, что доставались мне редко и с трудом. Во время наших обедов мама держалась со мной особенно тепло, – и я так сильно стремилась добиться ее любви, что не замечала ее вечной занятости и пренебрежения ко мне.


В истории моды шляпы, как никакой другой предмет одежды, служат символом сексуальности, власти и показателем статуса. Можно вспомнить и немесы египетских фараонов, и митры епископов, и средневековые короны, и головные уборы военных или полицейских. С другой стороны, существует масса обычаев, связанных со шляпами, например традиция снимать шляпу в церкви, суде или при входе в любое помещение.

Однако именно с помощью шляп и правил их ношения общество много веков подавляло женскую сексуальность. Пышная мужская шевелюра служила предметом гордости и символом потенции, тогда как распущенные волосы у женщин являлись признаком сумасшествия (Офелия) или продажности (Мария Магдалина). Всю историю человечества женщины в большинстве стран обязаны были покрывать головы на публике, а иногда даже дома – вуалями, чепцами, мантильями и платками. В первые десятилетия XX века ношение шляпы (за исключением вечерних мероприятий) было показателем женской скромности: если женщина выходила из дому с непокрытой головой, ее считали принадлежащей к низшим классам общества или попросту легкого поведения. После Первой мировой войны и особенно после Второй произошло некоторое послабление, но шляпки оставались обязательным дневным аксессуаром – в них ходили на обеды, встречи, в церковь.

– Считалось престижным носить шляпку в офисе, – рассказывает культуролог Розамунд Бернье, бывшая мамина клиентка. – Секретарши Vogue снимали головные уборы, когда приходили на работу, зато редакторы носили их весь день и сидели за пишущими машинками прямо в вуали. Вскоре после того, как я пришла туда работать, мне сказали, что если я хочу сохранить свое место, мне стоит купить шляпку у Татьяны. Они стоили 95 долларов – недельную зарплату.

Возможно, меня заставляло преклоняться и трепетать перед матерью инстинктивное уважение к привилегированным кастам, этикету и военному порядку? (Мать в данном случае выступала как полицейский тела.) Обладала ли она такой же властью надо мной, если бы была, скажем, знаменитым дизайнером купальников (как мадам Коул) или обычных платьев (как Клэр Маккарделл или Энн Фогарти)? Неизвестно.

Привязанность девочки к матери со временем проходит, писал Фрейд – именно потому, что это первая и сильная связь. Любовь сменяется горем из-за неизбежных разочарований и накопившейся агрессии. Доктор Фрейд не дал нам шанса. Однако его рассуждения помогли мне понять, какие по-византийски мощные усилия предпринимают дочери, чтобы получить независимость от матерей. Мальчикам это дается легко – они отделяются от первого объекта своих чувств, матери, благодаря тому, что начинают ассоциировать себя с отцом. Но поскольку для формирования здоровой полоролевой идентичности девочкам тоже необходимо сепарироваться, им приходится отделяться от матери, одновременно продолжая себя с ней идентифицировать. И этот парадоксальный процесс становится еще более сложным, если мать в совершенстве владеет искусством, преуспеть в котором стремятся все подростки: искусством соблазнения.