(Надо сказать, что когда мои сыновья подросли, их отношения с дедом обострились – Алекс в силу своих вуайеристских наклонностей стал чересчур уж вмешиваться в их личную жизнь. “Куда делись девочки?” – обеспокоенно спрашивал он меня, когда мои сыновья вдруг ненадолго переставали водить домой юных красоток.)
Что же до светской жизни, то она процветала, как никогда ранее, хотя он так и не признался, насколько этот успех вредил его карьере художника. В 1967-м на Семидесятую улицу приехали погостить принцесса Маргарет с супругом, фотографом лордом Сноудоном, – Алекс подружился с ними пятью годам ранее. На две недели нас с мужем изгнали из моей бывшей комнаты, и дом превратился в светскую арену. Всё происходящее подробно документировалось в колонке сплетен в Daily News:
У Либерманов собрались все. <…> Фэй Данауэй <…> была там и большеглазая красотка Пенелопа Три[173]. <…> Также пришла Кэтрин Миллинэр, дочь графини Бэдфорд, и прелестные юные маркиз и маркиза Дафферин, и Ава[174], <…> Айрин Данн, <…> Франсуаза де Ланглад де ла Рента, <…> Чарльз Ревсон[175], Сальвадор Дали со своим оцелотом – в общем, можете себе вообразить.
Гостеприимство Алекса не помогло, однако, наладить отношения с королевской четой.
– Маргарет было непросто с Алексом, – вспоминает лорд Сноудон (сам он называет Алекса “покровителем всего популярного и пустого”). – Она была женщиной проницательной и чувствовала, что нравится ему по причинам, которые находила недостойными. Она насквозь видела Либерманов с их снобизмом и относилась к ним соответственно.
Во всех колонках отмечали мамины наряды от Сен-Лорана – молодой дизайнер стал дарить их ей, когда она переметнулась к нему от Диора. Стиль Алекса оставался по-кальвинистски строгим: серые или темно-синие костюмы, которые он десятилетиями шил в Лондоне, узкие вязаные галстуки из темно-синего шелка и бледно-голубые сорочки, которые он дюжинами покупал в римском ателье через дорогу от “Гранд-Отеля”. Но, несмотря на монотонность этой униформы, в середине 1960-х его вносили в список самых элегантных мужчин, составленный Евгенией Шеппард[176]: туда также входили Фред Астер[177], Кэри Грант[178], Олег Кассини[179] и герцог Виндзорский.
Кабинет, мастерская, гостиная и, главное, дом – Алекс, казалось, обладал способностью бывать повсюду одновременно.
– Это был человек-загадка, – вспоминает главный редактор Vogue Анна Винтур. Она любила Алекса и считает, что он оказал на нее самое большое влияние в жизни, потому что “искренне верил в идеалы в журналистике”. – Он был совершенно непредсказуемым. Мы никогда не знали, что он скажет, что сделает, одобрит наши решения или нет. Он уходил, ни с кем не прощаясь, приходил незаметно… Его униформа была для него и доспехами, и маской, она делала его еще более загадочным и неуязвимым.
– Он был чудовищно требовательным и стремился контролировать всё вокруг, – вспоминает Чарльз Чёрчуорд, еще один протеже Алекса, который с 1970 года работал арт-директором в нескольких журналах Condé Nast. – Например, каждую фотографию надо было распечатать в десяти размерах, прежде чем давать ему макет на утверждение. И он поразительно много работал. Он целыми днями носился по лестнице и контролировал свои тринадцать журналов – читал все статьи, все подписи и даже утверждал обложки.
Но Чёрчуорд также пишет, что характер Алекса с годами не улучшился:
– Помню, как он накричал на недавно устроившуюся к нам редакторшу: “Да вы вообще в моде ничего не понимаете, что вы тут делаете?!” Двери при этом были открыты настежь, и он попросил меня подождать снаружи, как будто для того, чтобы это точно уж была публичная порка.
Хотя на работе злобный мистер Хайд заставлял своих коллег трепетать в ужасе, дома он превращался в доброго доктора Джекилла и жил в постоянной тревоге – сравнимой, видимо, со страхом, который он наводил на окружающих в Condé Nast. На протяжении многих лет его коллеги веселились, видя, с каким испуганным лицом он бросается к телефону, когда звонит моя мать.
– Складывалось впечатление, что она щелкает кнутом, а он только с ужасом и обожанием смотрит на нее, – вспоминает Винтур. – Он во всех своих отношениях с женщинами искал доминанток.
Как правило, мама звонила, чтобы пожаловаться, что дома что-то сломалось – морозилка или кондиционер. В этом случае Алекс мгновенно бросался на Семидесятую улицу, чтобы всё починить.
Мне вспоминается, с каким важным видом он решал подобные проблемы: как-то раз зимним вечером я поскользнулась на льду и сломала ногу. Твердо решив не тревожить родителей, я вернулась домой и на четвереньках вскарабкалась по лестнице, наглоталась обезболивающих и легла спать. В 6 утра меня разбудил звонок нашей подруги – рыдая, она сообщила, что у нее только что умер муж. Я кое-как успокоила ее – Либерманы на ночь отключали телефон в спальне, чтобы не тревожить мамин сон, – и, как только услышала из родительской спальни знакомые утренние звуки, подползла к их двери и сообщила: – Алекс, милый, Николас умер, а я сломала ногу.
Через полчаса мне уже был назначен прием у известного хирурга-ортопеда, Алекс погрузил меня в лимузин и повез в клинику, вызвал другой лимузин, чтобы тот отвез меня домой, а сам отправился в Челси, чтобы помочь с организацией похорон. Разумеется, маму при этом не будили – она обычно вставала не раньше и часов.
(“Как нам с тобой повезло! – повторяла мама, вспоминая этот случай. – Как же нам повезло с Суперменом!”)
Поразительно, что Алекс никогда не подводил нас – даже в последние мамины годы, когда он сам уже тяжело болел, никогда не сдавался под грузом тяжелой работы. Этот феномен частично можно объяснить тем, что сам он невероятно гордился своей выносливостью. Коллеги не переставали дивиться безграничным запасам энергии Алекса.
– Он всю жизнь болел, откуда у него было столько времени? – задается вопросом Грейс Мирабелла, которая была главным редактором Vogue бо́льшую часть 1970-х и 1980-х годов. – Мы не понимали, откуда в нем столько энергии.
Я жила за городом, растила детей, вела хозяйство и силилась найти время на творчество – вездесущесть Алекса мне казалась мистической, дьявольской. Мне было некомфортно от мысли об этом: не слишком ли он разбрасывается? Мне вспоминался дурацкий стишок, популярный в 1940-х среди элиты восьмого класса, – мы читали его с комически преувеличенным британским акцентом:
Маму подобные вопросы не волновали. Она звала мужа Суперменом, подразумевая, что Супермен никогда не устает, и обращалась с ним соответственно.
Глава 20Закат Татьяны
Выйдя на пенсию, мама стала читать больше прежнего – в неделю она прочитывала три-четыре французские или русские книги. Она через день ходила в парикмахерскую на укладку. По меньшей мере час в день она говорила по телефону с Лидией Грегори, с которой их связывали воспоминания о Маяковском. Кроме того, она начала пить. Я приезжала в Нью-Йорк почти каждую неделю и вскоре заметила, что она превратилась в одну из тех профессиональных пьяниц, которые используют массу хитростей, чтобы скрыть свое пристрастие. Многие уловки она переняла у Марлен, которая начала серьезно пить с начала 1960-х, когда ее карьера пошла на убыль и пришлось зарабатывать на жизнь в одном из кабаре Лас-Вегаса. Когда я приезжала к родителям и заставала Марлен, то неизменно видела их с мамой в библиотеке – они пили виски и оживленно болтали. А когда я приходила в первой половине дня, около полудня, то находила расставленные по дому стаканы со смесью дюбонне[181] и водки (возможно, мама полагала, что после водки от нее будет меньше пахнуть). Она бродила по дому нечесаная, в халате, разрумянившаяся, с лейкой в руках, и притворялась, что строит планы на день. Если я видела, как она отпивает из одного из этих стаканов, она восклицала: “Я только чуть-чуть! Так у меня меньше болят суставы”. Почти каждый день она обедала в “Ла-Гренуй”, где, подозреваю, также пила вино и дюбонне, и почти каждый день играла в канасту.
В те дни, когда Марлен не было, мама восседала в гостиной, попивая виски или бордо, и принимала бывших клиенток – те были в ужасе от ее отставки и продолжали обращаться к ней за советами. Кроме того, с середины 1960-х в Америку стали приезжать русские художники и писатели, для которых Татьяна Яковлева дю Плесси Либерман была своего рода культурной иконой: среди них были Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, Мстислав Ростропович. Особенно она подружилась с Михаилом Барышниковым и Иосифом Бродским. Поэт много раз приходил послушать, как Татьяна читает стихи, как с мудрым видом рассуждает о русской литературе, и сам не раз читал стихи на ее приемах. Эти вечера не всегда проходили гладко: выпив лишнего, мама иногда перебивала Евтушенко или Бродского, когда они читали что-нибудь из русской классики, и утверждала, что они ошиблись. После этого она сама дочитывала стихотворение, и только самые стойкие осмеливались после этого продолжить.
Но хотя она с готовностью обсуждала стихи Маяковского, о своих с ним отношениях Татьяна говорить отказывалась и не давала никаких интервью. В 1970-е годы одному из советских телеканалов удалось обманом заставить ее немного поговорить о поэте – они притворились, что хотят снять фильм об Алексе, который обожал рекламу и был недоволен маминой известностью. Тем сильнее он был возмущен, когда выяснилось, что телевизионщики приехали к Татьяне, а та, чтобы “показать этим кретинам,