Они. Воспоминания о родителях — страница 73 из 85

Возможно, Рейган чересчур критично относилась к Татьяне, но она не желала мириться с отговорками Алекса, сводившимися к тому, что мамину зависимость нельзя не только обсуждать, но даже упоминать. Через полгода на смену Рейган пришла тихая филиппинка лет сорока, Мелинда Печангко, которая держалась с большим достоинством и полюбилась маме еще в больнице. Мелинда завязывала темные волосы в гладкий узел, вела себя спокойно, но дружелюбно, а смех у нее был тихий и мягкий. Она родилась в семье санитарного инспектора филиппинского острова Висайя, у нее было семеро братьев и сестер, и перед тем, как стать медсестрой, она прошла непростую подготовку – каждый день ей приходилось преодолевать десятки километров по болотам и принимать роды, порой имея в своем распоряжении разве что банановые листья. После переезда в Штаты она стала специализироваться на интенсивной терапии и много лет была старшей сестрой отделения.

Но, несмотря на непростую жизнь, Мелинда сохранила в себе благородство и внутреннее достоинство, которое восхищало маму. Днем она носила элегантные твидовые костюмы, а вечером, если шла с родителями в гости к Оскару де ла Рента, надевала скромные черные шелковые платья и жемчужные украшения. В этих случаях Мелинда вела себя особенно сдержанно – она говорила, что соблюдает строгую диету, и уходила наверх, чтобы посмотреть телевизор, пока остальные гости веселились, и спускалась только чтобы позвать маму на очередной укол.

– Какое благородство! – восклицала мама, когда сиделки не было рядом. Мелинда отличалась от своей предшественницы тем, что в душе была собственницей, а потому легко приспособилась к тому, что Алекс предпочитал замалчивать и отрицать мамино пристрастие. Сама она порицала маму.

– Если бы мы остались с ней вдвоем, я бы ее вылечила, – сказала она мне много лет спустя, – но рядом с Алексом это было невозможно – он не мог ей ни в чем отказать.

Хотя Мелинда строго отказывала матери, когда та умоляла увеличить дозу, она считала, что должна следовать принятой в доме политике молчания.

Вернувшись из больницы, мама отказалась прогуливаться даже по своему кварталу и вообще не выходила из дома при дневном свете, исключая поездку в салон красоты на лимузине два раза в неделю. Она всё больше зависела от Гены, который каждые несколько дней приходил на Семидесятую улицу и приносил ей русские продукты и журналы. Татьяна всё так же обожала внуков (Тадеуш теперь строил карьеру в финансах, Люк стал художником), но они рассказывали, что иногда она засыпает посреди разговора. Мама по-прежнему любила играть в канасту, хотя друзья и жаловались, что она стала плохо соображать; чтобы приободрить ее, они намеренно проигрывали несколько раз в месяц. (Тут надо знать маму – она притворялась, что всегда выигрывает, и раз в несколько месяцев подсовывала мне чек со словами “я только что выиграла, купи себе что-нибудь”.)

Когда Татьяна пристрастилась к наркотикам, их с Алексом светская жизнь поутихла, и в результате у нас с мамой в последние десять лет ее жизни возникла новая форма отношений, связанных с тем, как я одевалась. Когда я приезжала в Нью-Йорк, чтобы поужинать с друзьями, она неизменно просила меня заглянуть к ней перед уходом.

– Покажись-ка! – командовала она, оглядывая меня сквозь бифокальные очки, после чего неизменно следовал какой-нибудь комментарий: – Ты похожа на побирушку, подойди поближе, мне надо понять, что не так. – Или же: – Очень неплохо – что бы мы делали без шалей!

Как бы одурманена наркотиками она ни была, если в моем наряде было что похвалить или поругать, она каким-то образом пробуждалась и приходила в сознание:

– Слава богу, что у тебя вьются волосы, но зачем ты надела юбку, если тебе надо носить только брюки?

Я содрогалась под ее взглядом, но что было делать? Теперь я заменяла ей манекенщицу, служила единственным механизмом для удовлетворения ее нарциссических наклонностей и мое тело осталось единственным, которое она могла изучать и выставлять напоказ.

Глава 21Последние годы Татьяны

На протяжении 1980-х годов в загородном доме родителей стали особенно очевидны все те уловки, которыми пользовался Алекс, чтобы скрыть мамины пристрастия. Чем сильнее она впадала в зависимость, тем более мрачная атмосфера воцарялась в “Косогоре”. Мама стала ужасно разборчива в еде – она едва прикасалась к яствам, рецепты которых Гена находил в старых русских поваренных книгах, требовала, чтобы он к каждому обеду готовил шесть-восемь блюд, чтобы все их перепробовать, после чего сидела за столом с совершенно отсутствующим видом и каждые несколько минут гляделась в карманное зеркальце. Гена растолстел от обилия пищи, которую ему приходилось готовить и доедать, чувствовал себя очень одиноким от ограничений, появившихся в его жизни из-за эпидемии СПИДа, и угасшей светской жизни Либерманов, бесконечно болтался по дому и жаловался на скуку сельской жизни. Алекс держался холоднее и циничнее обычного и при малейшем упоминании сексуальности в любом аспекте принимался задавать вопросы – не лесбиянка ли такая-то актриса? был ли Наполеон геем? В этом тепличном мире, полностью отрезанном от реалий 1980-х, за обедом Гена вяло говорил с мамой о русской поэзии, а с Алексом только переругивался, оба ядовито передразнивали голоса и акценты друг друга. По вечерам мама становилась более агрессивной – торопила всех есть быстрее, чтобы поскорее получить свой восьмичасовый укол и вернуться к порнографическим фильмам, которые Алекс привозил из города по выходным (в последнее время это было их любимым развлечением – когда они ужинали вдвоем, мама неизбежно просила Алекса включить “этих девочек”).

– Кто хочет супа? – вопрошала она за столом. – Бубусь, суп только у тебя, ешь быстрее.

– Я не хочу суп, если больше никто не будет, – протестовал Алекс.

– Тебе уже налили, так что ешь быстрей!

Ужин поглощался с такой скоростью, что гости часто страдали от несварения, а потом начиналась пантомима перед вечерним уколом. Через несколько минут после десерта мама бралась за живот и говорила Алексу что-то вроде:

– Бубусь, я не переварила торт, поднимись наверх и помоги мне с лекарством.

Или же, если мы ужинали у меня, мама громко кашляла за обедом, а под конец говорила:

– Бубусь, у меня ужасный кашель! Отвези меня домой, мне надо выпить сироп.

Наблюдая за этими спектаклями, я дивилась тому, как в Либерманах сочетались наивность и прагматизм – эта наивность была тем более примечательна, если учитывать, какие усилия Алекс прилагал к тому, чтобы скрыть мамину зависимость. (В 2004 году я связалась с юношей, который работал у родителей в последние два года маминой жизни после Хосе. Он ответил, что не может поговорить со мной, поскольку Алекс заставил его подписать соглашение о конфиденциальности.)

Около 1982 года Алекс с доктором Розенфельдом решили, что мама может жить дома без помощи медсестер – Алекс половину дохода тратил на свои скульптуры, и ему стало не хватать денег. За исключением ежедневных визитов врача, который делал ей уколы в полдень и в 16:00, всё остальное легло на плечи Алекса. Он делал ей укол в 8:оо, прежде чем уйти на работу, а также в 20:00 и в полночь. Больше всего меня тревожило, что мама будит его посреди ночи, чтобы он выдал ей трехчасовую дозу. Я беспокоилась, что он не высыпается, так как сам стал слаб здоровьем – Алекс много лет страдал от диабета, а недавно у него начались проблемы с сердцем. Кроме того, я гадала, как это участие отразится на динамике их брака: полвека мама была его госпожой, и главной его радостью и задачей было укротить это восхитительное создание, выполняя все ее пожелания. Но теперь они словно поменялись местами, и наркотики дали Алексу полную власть над Татьяной. Не пострадают ли от этого их отношения? Не утратит ли она очарования для Алекса? И не держал ли он ее постоянно в забытьи, чтобы она не мешала ему творить? Андре Эммерих сказал как-то, что для Алекса мастерская была тем же, чем для других мужчин является любовница.


Пока у мамы ухудшалось здоровье, Алексу сопутствовал успех. Дружба с Саем Ньюхаусом-младшим открыла новую главу в его жизни – в середине 1960-х, став главой Condé Nasty он поднял зарплату Алекса до полумиллиона долларов в год. (В 1980-х эта сумма увеличилась до миллиона.) Младший Ньюхаус стал серьезно коллекционировать современную американскую живопись, и Алекс его консультировал. Распознав в нем ценителя, Алекс стал каждую неделю водить его по галереям. То, что Сай купил у Алекса четыре его картины, а также работы Мазервелла, де Кунинга и Раушенберга, только укрепило их дружбу. К началу 1970-х Алекс стал ближайшим другом и почти “отцом” своему начальнику, а также помог Саю преодолеть серьезный кризис в Condé Nasty наступивший после увольнения эксцентричной Дианы Вриланд, которая была редактором Vogue с 1962 года. Тогда она произнесла свой лучший афоризм: “Я слышала о белых русских, о красных, но никогда о желтых”[190].

Не обращая внимания на бурю в прессе, которая поднялась после ухода Бриланд, Алекс следующие пятнадцать лет наслаждался тишиной и покоем, пока журналом управляла его протеже, пришедшая на смену Бриланд, Грейс Мирабелла: живая, практичная красавица, американка с головы до ног. Под ее руководством в Vogue вновь появились стильные лаконичные наряды и продажи взлетели до небес.

– Естественность – это разновидность благородства, – сказал как-то Алекс про новый стиль журнала.

Между ним и Мирабеллой сложились близкие отношения, одновременно покровительственные и игривые, и Алекс ими наслаждался.

– Он был необыкновенно щедрым человеком, – вспоминает Мирабелла. – Мог вызвать вас обсуждать парижскую командировку и заявить – берите “Конкорд”, сорите деньгами, переснимайте всё по десять раз, только не экономьте.

Широта редакторской души Алекса основывалась на том, что начиная с середины 1970-х Condé Nast