– Дорогая, вы себе и представить не можете…
Для нашей семьи 1987 год стал самым тяжелым. Весной выяснилось, что у Алекса рак простаты и серьезные проблемы с сердцем. (Он рассказал о диагнозе только ближайшим родственникам и позволил коллегам думать, что отсутствовал на работе из-за острой пневмонии.) Несколько месяцев спустя мы узнали, что моему мужу Кливу предстоит операция на открытом сердце. А в мае мама, пытаясь натянуть брюки перед игрой в канасту, упала и сломала бедро. Нас ждали больницы и осложнения – ее вновь надолго госпитализировали.
Зависимость уже повлияла на маму – она отказывалась гулять, мало что ела, – но теперь она стала настоящим инвалидом. После ухода Мелинды Алекс позволил матери увеличить дозу демерола, а теперь ее пришлось увеличить снова из-за усилившихся болей. Когда Мелинда вернулась, она была потрясена огромными дозировками.
– Я ушла в 1982-м, тогда она получала двадцать пять миллиграмм каждые четыре часа, – вспоминает она. – Когда я вернулась в 1987-м, она получала пятьдесят миллиграмм каждые два часа. Заправлявший всем Алекс вечно уступал ее просьбам дать побольше лекарства.
На Семидесятой улице и в “Косогоре” пришлось установить электрические подъемники. Когда мама вернулась из больницы, я сразу заметила перемены в ее внешности. Я ждала ее в холле и протянула руки, чтобы обнять. Она прошла мимо, сутулясь и опираясь на трость, она не узнала меня – все мысли ее были только о следующей дозе. Ее голову украшал какой-то тюрбан, и она нетерпеливо махала сухой рукой с проступившими венами медсестре, которая должна была сделать ей укол. Мне вспомнились безумные principessas[196], которые запирались в своих венецианских палаццо, приказывали запереть окна, двери, ставни, увольняли дворецких… Жест сухой руки как бы говорил: оставьте меня в покое, к черту весь мир, он мне не нужен, прощай, жизнь, я никогда тебя не любила, а теперь и подавно. Этот жест символизировал переход в замкнутый мирок, сложившийся вокруг ее зависимостей.
Не прошло и месяца после маминого выхода из больницы, как на родителей свалилось очередное горе: у Гены обнаружили СПИД. Мама отреагировала неожиданно – она была возмущена, негодовала. Умирающие – не победители; узнав, что ее друг обречен, она стала резкой и раздражительной – одергивала его за столом, приказывала есть быстрее, вытирать рот, отвечала на его вопросы односложно. Мама тут же перестала хвалить его окружающим – панегирики его уму и великолепию прекратились. Он не оправдал ее ожиданий, не доказал своей гениальности и тем самым подвел ее.
В “Косогоре” воцарилась гнетущая атмосфера. Вечно недовольная, изможденная мама и слабеющий Алекс то и дело нападали на мрачного Гену. Вдобавок к проблемам со здоровьем Алексу теперь приходилось записывать Гену к врачам, вызывать лимузины, чтобы он туда съездил. Я чувствовала, как в Алексе растет пессимизм и цинизм. Он выполнял свой всё растущий семейный долг с раздраженным видом, со сжатыми губами – от прежней нежной заботы не осталось и следа. Я часто думала, что, возможно, это было частью его сделки с дьяволом – в обмен на фаустовскую гибкость и всемогущество. Возможно, ответ на извечный вопрос коллег: “Да как ему это всё удается?” крылся в том, что Алекс просто выключил эмоциональное участие и обратил часть сердца в лед. В общем, он сосредоточился на том, что поставлял маме людей и лекарства, которые ей были нужны, поскольку на этом этапе жизни хотел лишь немного тишины и покоя.
– Мне ужасно не повезло, – прошептал Гена, когда я в последний раз навестила его в квартирке на Девятой улице, которую мы нашли ему десятью годами ранее.
Он умер в августе 1988-го. В последние недели его постоянно навещали друзья – Иосиф Бродский, Миша Барышников, журналистка Люда Штерн. За ним круглосуточно ухаживали доброжелательные медсестры, которых нанял Алекс. Когда Гена умер, я поняла, что мамин гнев был всего лишь формой отрицания его близящегося ухода – эта форма давалась ей лучше всего. Вскоре она ощутила глубокую скорбь и почти перестала есть. Мама потеряла лучшего друга, практически сына, человека, который крепче всего связывал ее с утраченной Россией. В следующие месяцы я делала попытки утешить ее чем-нибудь русским – приносила книги, готовила ей блюда русской кухни. Она не была верующим человеком, скорее относилась к религии романтически – любила православные праздники и всегда говорила, что ее соотечественники совершенно справедливо считают Пасху, а не Рождество центром литургического года.
– Все мы когда-то родились, – говорила она, – но воскрес-то Он один.
На Пасху после Гениной смерти я заказала традиционные блюда, которыми мы кормили ее последние десять лет, – густую кремовую пасху и золотистый кулич с фруктами – и привезла их в “Косогор”. Мама так похудела, что зубные протезы начали спадать; всю зиму она отказывалась пойти к стоматологу; мышцы ее ослабли из-за того, что она не желала вставать; и к этому времени она могла есть только мягкую пищу. Но в то воскресенье она села в постели и очень медленно съела изрядную порцию угощений, порой поднимая на меня ехидный взгляд, будто хотела сказать: “Видишь, я могу есть, если хочу, если специально для меня готовят русскую еду”.
Смерть Гены, который больше десяти лет вел их дом в Коннектикуте, была не последней бедой этого года для Алекса. Тогда же он решил закончить отношения с семьей Лайманов и полностью перестроить систему создания скульптур – теперь их делали в литейном цехе на берегу Гудзона. В тот же год руководитель персонала в Condé Nast Боб Леман, который более двадцати лет проработал в издательстве, вынужден был оставить свою должность, поскольку тоже заболел СПИДом. Он умер через несколько месяцев. Наконец, через некоторое время после кончины Лемана Алекс узнал, что их домашнего помощника Хосе, который вел дом на Семидесятой улице более двадцати лет, поразил тот же недуг, а Мейбл, которой уже было под семьдесят, должна уйти на пенсию из-за проблем со здоровьем. За несколько месяцев сложная многоуровневая жизнь, которую Алекс строил десятилетиями с макиавеллиевской тщательностью: мастерская, работа, дом – рухнула. Кроме того, надо же было не забывать об интригах. (Сколько же лет мы с ним играли в эту игру!) Рассказав мне о диагнозе Хосе, он решил, что маме пока что сообщать об этом не нужно.
К этому моменту Алекс раз в несколько недель ненадолго ложился в больницу из-за проблем с сердцем и хронической анемии (которая развилась у него из-за облучения) – ему требовались постоянные переливания крови. Это не заставило его бросить ведение дома на Семидесятой улице и перестать, как обычно, преданно заботиться о маме. Как-то раз я навещала его в больнице, и он вкратце рассказал мне о “падении дома Ашеров”, как он выражался.
– Как нам быть? Как нам жить теперь? – спрашивал он. Лежа на подушках с медицинскими иглами в обеих руках, он с горечью говорил, что и “Косогор”, и Семидесятая улица стали ему не по силам. – Я больше не могу. Я мечтаю переехать в какую-нибудь простую квартиру, где надо будет просто позвонить, чтобы вызвать сантехника или сменить лампочку… У меня нет сил, – усы его дрожали от избытка чувств. – Но это безнадежно – мама скорее умрет, чем уедет с Семидесятой улицы.
С ностальгией вспоминая, как безупречно складывалась когда-то жизнь на Семидесятой улице, он принялся перечислять, какие помощники ему нужны – кто-то вроде Мейбл, чтобы готовить и вести хозяйство, кто-то вроде Хосе, чтобы всё чинить… Я поцеловала Алекса и сказала, что сделаю всё возможное.
– Когда приходишь к нам, бери трубку, если зазвонит телефон, – попросил он, когда я уходила. – Au fond, l’Anglais la fatigue[197].
Я шла и размышляла, что почти полвека спустя английский всё еще утомляет маму, а мы между тем стали настоящей американской семьей – СПИД, наркотики и прочее в этом духе.
Вскоре Алекс вернулся на работу и несколько приободрился. Он нанял умного и трудолюбивого помощника, Лэнса Хьюстона, которому тогда было двадцать шесть, нашел талантливого художника Кросби Кафлина на замену Бобу Леману. И, что не менее важно, из Москвы к Либерманам выехал друг Иосифа Бродского и Миши Барышникова, который должен был заменить Гену на посту маминого компаньона.
Мамин новый спутник, некий Юрий Тюрин, недотягивал до Гены: это был поверхностный и далеко не такой образованный человек, низкого роста, с мелкими потемневшими зубами, зловонным дыханием и жеманными, угодливыми манерами балетмейстера. Он тоже был гомосексуалистом, и возраст его давно перевалил за сорок. Юрий утверждал, что был стоматологом, танцовщиком, телеведущим, и говорил только по-русски. Но нас не волновало его мутное советское прошлое, пока он мог развлекать маму русскими стихами и готовить ей бефстроганов. В первые же выходные, которые он провел в “Косогоре”, стало ясно, что это удачный выбор.
– Он настоящий мастер, – торжественно объявила Татьяна, попробовав борщ и пирожки. Несколько обедов спустя Либерманы стали петь дифирамбы своему новому другу.
– Как тебе наш дорогой новый Геночка? – мечтательно вопрошала мама. – Он просто ангел, нам так повезло.
Пока Юрий шел наверх, чтобы спустить маму на подъемнике, Алекс прошептал:
– Я нашел ему квартиру в Гринвич-Вилладж.
(Алексу удалось записать Юрия в штат Condé Nast в качестве “консультанта” – так же он когда-то поступил с Геной.)
Мама стала приходить в себя и предлагала приготовить кисель на субботний обед и щи на воскресный ужин. Алекс был в восторге, что теперь может подолгу стоять в мастерской, которая всё более играла для него роль любовницы – источник наслаждений, радости и возможность бежать от мира.
Пока мама поправлялась, Юрий, завороженный финансовыми перспективами, объявил, что тоже будет писать о ней книгу. Для этого ему нужны были записи разговоров с Геной – он совершенно справедливо полагал, что там будет упоминаться Маяковский. Однако изучая Ген