Они. Воспоминания о родителях — страница 77 из 85

Доктор Розенфельд сразу же понял, в чем дело, и пришел на Семидесятую улицу.

– Если он не переедет в тихую комнату, он может умереть! – объявил он, невзирая на яростный мамин протест. Всемогущий инстинкт подсказал ей, кто стоит за этими перемещениями, и она рассердилась на меня. Как только врач ушел, она позвала меня из библиотеки, где я сидела и читала:

– Франсин!

Если родители звали меня полным именем, а не русским“ Фросенька”, это означало, что дело плохо. Я поднялась к ней и увидела, что она впервые за несколько недель стоит, опираясь на комод.

– Только нам решать, где мы спим! – Она пыталась кричать, но голос у нее был тонкий и хриплый. – Не вмешивайся! Я ни разу его не разбудила! Он очень много спит!

И она изо всех сил хлопнула дверью у меня перед носом.

Дрожа, я направилась в новую спальню Алекса. Он лежал в моей постели, как полвека до этого лежал по вечерам в своей, закинув руки за голову.

– Спасибо, что приехала, милая, – сказал он. – Я позвонил плотникам и малярам, чтобы тебе сделали комнату наверху, в моей старой мастерской.

И в самом деле, две недели спустя – как обычно действовала магия Либерманов – мастерскую на четвертом этаже уже переделали в комнату с ванной для нас с Кливом. Я старалась проводить на Семидесятой улице как можно больше времени – там витала трагическая атмосфера, характерная для позднего, маразматического периода брака моих родителей. Наркотики и болезни подкосили эту легендарную чету. Алекс, бесстрашный изгнанник, столько преодолевший, стал отдаляться от своей любимой жены, как только почувствовал, что она хочет утянуть его с собой на дно. А когда мама поняла, что Супермен ей больше не подвластен, что ее чары слабеют, то расхотела жить.

Но как бы она ни была больна, как бы плохо себя ни чувствовала, до самого конца мама следила за собой.

– Я умираю, Фросенька, мы все умираем, – рыдала она в трубку раз в несколько дней. – Слушай, можешь заглянуть ко мне в шкаф в “Косогоре” и достать розовую атласную пижаму и бархатный сен-лорановский жакет? Алекс пошлет автомобиль, мне они нужны сегодня вечером.

Время от времени я видела, как она пытается восстановить утраченную власть над Алексом с помощью обычных женских уловок. Как-то раз после обеда, пока он отдыхал в новой спальне, она час просидела перед зеркалом, тщательно накладывая макияж и накручивая истончившиеся пряди на электробигуди, – всё только ради того, чтобы заглянуть к нему. Белокурые волосы ореолом окружали ее исхудавшее лицо. Затем пришло время принимать решение: она сидела перед шкафом, а Мелинда мягко советовала, какой костюм надеть. Потом начался нелегкий процесс натягивания одежды на исколотое иглами тело. После чего наконец, опираясь на трость, мама проковыляла к моей бывшей комнате, осторожно постучала в дверь и, услышав тихий голос мужа, дохромала до кровати и прилегла рядом. Она держала его за руку и говорила, как одиноко ей спать одной, что она всю неделю не ела ничего приличного, – не согласится ли он спуститься и поужинать с ней. Он лежал молча, глядя на нее со смесью грусти, жалости и страха, гладил ее по руке, радуясь, что у нее еще остались силы наряжаться для него.

– Знал бы ты, как мне плохо… – простонала она наконец. – Никто не знает… Не пора ли еще делать укол?


Конец пришел быстро. В последнюю неделю апреля 1991 года Алекс был дома – его самочувствие стабилизировалось, но мама быстро угасала.

– Я за нее очень боюсь, – сказал мне Алекс по телефону в четверг. – Лучше приезжай, она… она как-то изменилась.

Я приехала около шести вечера и впервые увидела ее в терминальном состоянии. Она сидела в кресле посреди спальни в белом халате, ненакрашенная, с зализанными волосами – она впервые предстала перед кем-то в таком виде, впервые сидела в центре комнаты, не имела сил подойти к туалетному столику и взглянуть на свое отражение, она умирала от зеркального голода…

– What's new? – прошептала она, когда я зашла. Она впервые обратилась ко мне по-английски. Я присела рядом и стала тихо рассказывать о сыновьях – внуки интересовали ее в любом состоянии. Казалось, она терпеливо и даже с некоторым интересом слушает меня, но в глазах не было никаких чувств, никакого желания, и через минуту она начала клевать носом. Я помогла Мелинде перенести маму в постель. Губы ее двигались, дрожащая рука неуверенно тянулась к очкам на тумбочке, но падала на кровать. Собравшись с силами, она попыталась открыть глаза и оглядеть меня.

– Кажется, ты в брюках, – прошептала мама. – Всегда носи брюки.

Она закрыла глаза. Я посидела с ней еще десять минут и вышла. Это были ее последние слова.

Мне казалось, что это состояние продлится еще какое-то время, поэтому я вернулась на ночь домой. Но на следующий вечер, в пятницу, Алекс сообщил, что у нее начались ужасные боли в животе и ему пришлось отвезти ее в больницу. Ей диагностировали ишемическую болезнь кишечника – смертельный случай. Алекс потом рассказал, что в больнице произошла жуткая сцена: когда он незадолго до полуночи вышел из палаты, она закричала: “Я хочу умереть дома, забери меня домой, не бросай меня… ” В этот момент в ней откуда-то появилась демоническая сила, и она бросилась вслед за ним – так, что сиделкам пришлось удерживать ее. Любовь всей его жизни цеплялась за него, рыдала и умоляла забрать с собой, но он выбежал прочь.

– Всё время вспоминаю этот кошмар, – сказал он несколько дней спустя. Она прожила еще полтора дня, но он ее больше не видел.

Утром субботы я примчалась к ней в реанимацию. Мама лежала в тишине, окруженная тихим жужжанием машин. Она выглядела лет на тридцать младше и казалась одновременно умиротворенной и рассерженной. Лицо ее порозовело, словно обгорело на солнце. В этом зрелище не было ничего ужасного или пугающего, за исключением трубки во рту, из-за которой угол рта ее был чуть приподнят. Я взяла маму за руку, и она оказалась очень горячей – видимо, из-за температуры. Когда я коснулась ее лба, она не отреагировала, хотя я и ждала этого – как ждала всю жизнь. Меня вдруг охватило ощущение дежавю, вспомнились моменты, когда мама выглядела так же – покрасневшая, нахмуренная, – ну конечно, мама была такой, когда загорала на камнях, песчаных дюнах, в шезлонгах и на лодках на Лонг-Айленде или в Европе, впитывая солнце, хмурясь, как сейчас, словно сосредоточившись на его горячей красоте. Я была счастлива, что она умирает молодой и привлекательной, какой хотела бы, чтобы ее видели в последние мгновения. Я прижалась залитой слезами щекой к горячему маминому лицу и попросила прощения за всю боль, которую причинила ей, и сама простила ее за всё.

Я вернулась на Семидесятую улицу. Я вошла в гостиную. Был день. Клив тоже приехал в Нью-Йорк. Алекс встал из своего кресла.

– Сюда, – сказал он строго и указал на кресло, в котором полвека сидела мама. – Садись сюда.

Теперь это было мое место, я чувствовала, что теперь мое место здесь.

Врач позвонил нам в 2 часа ночи. Мы с Кливом отправились в комнату к Алексу. Он лежал, одетый в пижаму, заложив руки за голову, – спокойный, отстраненный, освобожденный. Слез не было. Мало кто видел, как он плачет.

– Мы с ней работали в Saks, это был какой-то кошмар! – сказала одна из тех, кто пришел в похоронный дом Фрэнка Кэмпбелла двумя днями позже. Там были многочисленные коллеги Алекса – редакторы Vogue, Self, Glamour, Mademoiselle, Gourmet, GQ, Details, Condé Nast Traveller, Vanity Fair, Allure. Были и представители светского мира Либерманов – супруги де ла Рента, Киссинджеры[201], Пат Бакли, леди Дадли, Эртеганы[202], Билл Бласс, Кеннет Джей Лейн[203].

Отпевали ее в русской церкви на углу Парк-авеню и Девяносто третьей улицы. Мы с Алексом и Мелиндой выбрали ей платье – тунику из коричневого атласа. В православной церкви молящиеся стоят во время службы, но Алексу разрешили присесть – голова его была опущена, глаза смотрели в пол, слез по-прежнему не было. К тому времени у него начался обычный для сердечников кашель, и Мелинда, которую он попросил остаться с ним, держала в руках сироп. Когда он закашлялся, она дала ему ложку сиропа, и он послушно выпил его, как ребенок, не поднимая головы, не поднимая взгляда. Коллеги его были потрясены этой резкой переменой.

– Увидев его на похоронах, отчаявшегося, разбитого, я поняла, что прежняя жизнь для него кончена, – вспоминает неизменно проницательная Анна Винтур.

Когда подошло время, мы с Тадеушем и Люком подошли, чтобы попрощаться. Мама выглядела такой мирной, такой хрупкой и – впервые в жизни – такой вежливой. Я навсегда запомню этот образ, милый, утешающий, и хотела бы разделить его с другими. По сей день я помню, что тогда она казалась деликатной, как никогда прежде. Хотелось бы мне всегда знать ее такой – доброжелательной, загорелой, искренней, – мне хотелось остаться с ней в этой церкви, говорить с ней и оплакивать ее.

И откуда-то из-под океана горя, из-под острого чувства потери, которое сильнее всего ощущают дочери, вдруг всплыла благодарность: “Господи, я пережила ее”.


После службы Алекс, не чувствуя сил принимать гостей, попросил нас с Кливом отвезти на обед тех, кто специально прилетел в Нью-Йорк: парижан и друзей из разных концов Америки. Мы сидели за столом ресторана на Лексингтон-авеню, неподалеку от Семидесятой улицы, и вспоминали Татьяну. Как она вышла навстречу нашему другу Фредерику Татену, когда он приехал в “Косогор” и заявила: “Сними этот жуткий свитер!”

Как в 1940-е, когда в моде были высокие прически и кто-то в театре попросил ее снять шляпку, мама повернулась и негодующе заявила: “Это не шляпка, это волосы\” Как она набросилась на Хелен Франкенталер, когда та принесла ей свежие цветы: мама говорила, что приходить в гости с цветами – дурной тон, поскольку это обязывает хозяйку бросить всё и искать вазу, поэтому уместны только растения в горшках. Как редакторы