к, из-за белой пластиковой мебели, из-за стен, на которых висели лишь последние работы Алекса: огромные яркие картины 1980-х, написанные в том же (лишь немного пригасшем) экспрессионистском стиле, в котором он работал последние двадцать лет. Белизна обеих квартир странно не сочеталась с безделушками, которые расставила хозяйка на свой вкус: салфетки для приборов на столах и похожие кружевные – на стульях, аляповатые вазы из розового фарфора и – в Нью-Йорке – огромная хрустальная люстра над обеденным столом (увидев которую, я немедленно услышала голос мамы, который произнес ровно то, что сказал Алексу на свой день рождения: “Ненавижу такое”).
В обеих квартирах Либерманов было что-то от Океании, царящей там атмосферы разложения – можно было представить, что они принадлежат преступным торговцам бриллиантами в Сингапуре или Джакарте. В этих квартирах отчетливо видно было, что в новой жизни Алекс обзавелся множеством новых привычек. Во Флориде он большую часть времени проводил, гуляя по торговым центрам с Мелиндой или возлежа в белом пластиковом кресле за просмотром телевикторин.
– Обожаю Майами. И торговые центры мне нравятся. Мы просто сидим на террасе, ни с кем не видимся, и всё прекрасно, – восторженно рассказывал Алекс, когда я звонила.
– Он смотрел по телевизору всё подряд, – вспоминает Чарли Чёрчуорд. – Когда мы приезжали, он всякий раз требовал, чтоб мы сели что-нибудь смотреть. Мы переглядывались и понимали, что он уже не тот.
Теперь к ним постоянно приходили дети, хотя Алекс никогда не любил такого. У Мелинды было семеро братьев и сестер, и будучи бездетной, она опекала нескольких племянников и племянниц. Они приветствовали “дядю Алекса”, касаясь головой коленей на филиппинский манер. Это было невероятное зрелище! Алекс (безупречная внешность, безукоризненные манеры воспитанника британского пансиона) стал настоящим патриархом в футболке: дети карабкались к нему на колени, а он лишь смущенно улыбался. Когда у моего сына Тадеуша появились свои дети, Мелинда поставила в прихожей их нью-йоркской квартиры детскую коляску, чтобы Алекс не забывал: теперь его семья и его дети – это ее маленькие филиппинские племянники и племянницы. (Все они были перечислены в его завещании.)
– Умение выживать было у него в крови, – рассуждает Айседор Розенфельд о тех днях. – Как ни тяжело ему было привыкнуть ко всем этим босоногим младенцам, он не говорил о Мелинде ни единого дурного слова – как не говорил и о Татьяне.
Новая семья Алекса состояла и из друзей Мелинды по школе медсестер, которые теперь жили в Майами или Нью-Йорке. В Нью-Йорке была Джанет, сочная незамужняя красотка, которая училась несколькими классами младше Мелинды. В Майами была Джой, супруга немецкого автоторговца Ганса, которая не расставалась с Либерманами, пока из-за чего-то не поссорилась с ними. (Оскар де ла Рента говорит, как после поездки в Майами Анна Винтур весело сообщила, что Либерманы общаются в основном с автомеханиками.) В выходные все эти дамы, такие же спокойно-улыбчивые, как и Мелинда, приходили к Либерманам, чтобы поиграть в маджонг с хозяйкой дома. В эти часы тишина в квартире нарушалась лишь щелканьем костяшек и треском бесконечных фисташек. Тем временем Алекс отдыхал на террасе и листал журналы Condé Nast, которые ему присылали, или даже The New Yorker или The New York Review of Books. Когда я приезжала в Майами и видела, как он слоняется по дому, мне вспоминался Обломов, который с возрастом впал в детство, отдался лени и праздности и полностью оказался под влиянием властной домохозяйки.
– Здесь настоящий рай, рай! Эти филиппинки такие красивые! – восклицал он в первые годы жизни в Майами. – Хочу выучить филиппинский, хочу переехать туда… Хочу походить на них. Я подумываю сделать операцию на глаза, чтобы напоминать филиппинца!
Новая жизнь Алекса не способствовала улучшению отношений с его прежними друзьями и родственниками. Он жил в праздности и чувствовал себя забытым целым миром, а потому постепенно стал мелочным. К третьему году их брака большинству старых друзей было отказано в общении, за исключением Лео Лермана и Марти Стивенс – певицы, близкой подруги мамы и Марлен и горячей поклонницы Алекса. Среди отверженных были такие близкие люди, как Беатрис Леваль (Алекс жаловался, что ее йоркширский терьер “слишком громко лает”) и, к моему горю, некогда обожаемый внук Тадеуш, который попал в опалу, поскольку не пригласил Либерманов поужинать в День Благодарения, хотя они уже уехали на зиму в Майами (надо понимать, что дети Тадеуша могли стать соперниками новым внукам Алекса). Наконец, среди них были старые приятели, которые уже не могли быть полезны, – например Андре Эммерих, который некогда был одним из ближайших друзей Алекса.
– Я раньше переживал, что Алекс на меня за что-то обиделся, – рассказывает Эммерих, который не получил от Алекса ни единой весточки с тех пор, как в 1994 году закрылась его галерея художника. – А потом я понял, что раз галереи уже нет, я ему больше не нужен.
Все парижские знакомые тоже остались за бортом – по разным причинам. Летом 1994 года он повез супругу в Евpony (раньше она там никогда не была) – показать ей виды и познакомить со своими друзьями; однако всё вышло не так, как предполагал Алекс, – возможно, из-за ряда оплошностей с его стороны. Одно такое faux pas произошло, когда Алекс представлял новую жену Пьеру Берже, крайне щепетильному парижанину, который в 1960-е годы основал модный дом Ива Сен-Лорана и впоследствии стал ближайшим маминым другом в Париже.
– Я открыл дверь, – вспоминает Берже, – и Алекс сразу же сказал мне по-английски: “Позволь мне представить тебе любовь всей моей жизни”. Я ответил ему по-французски: “Ne te fous pas de moi mon vieux, j’ai bein connu l’amour de ta vie”[207].
Другой близкий друг, Франсуа Катру, рассказывает, что Алекс обзванивал всех заранее и предупреждал, что Мелинда ест только рыбу.
– Мы все лезли из кожи вон, водили ее по рыбным ресторанам, но она только сидела, опустив глаза, даже не пытаясь участвовать в разговоре и не прикоснувшись к рыбе.
В общем, опыт не удался: попытавшись сделать Мелинду частью своего мира и обнаружив, что она этого не хочет, он с готовностью отказался от этого мира – так же, как уже отказался от себя самого, – и посвятил жизнь заботе о ней.
Постепенно прежний щедрый Алекс исчез. В основе нового его хозяйства лежала бережливость и неусыпная бдительность. Винный шкаф был под замком, и каждая бутылка и коробка печенья были под строгим учетом.
– Вижу, ты приложилась к бренди из бара? – спросил как-то Алекс, когда мы с ним и Мелиндой ехали в такси.
– Алекс, ты не забыл, что у меня тахикардия? Я уже больше тридцати лет не пила ничего крепче вина, – ответила я.
– Я и забыл, что у нее проблемы с сердцем, зайка, – виновато сказал он Мелинде. – Ей уже много лет нельзя бренди.
Я выросла в доме Алекса, в котором замок был только на входной двери, в котором все были слишком заняты, чтобы носиться со своими проблемами или преувеличивать оплошности других, и теперь часто чувствовала изумление. Среди жалких остатков его семьи и друзей стало обычным новое и очень утомительное развлечение: мы гадали, кого же Алекс бросит на этой неделе, а кого приблизит.
Надо сказать, что наш цыганский хамелеон постоянно пребывал в окружении новых людей. Помимо родственников и коллег Мелинды новая семья Алекса включала в себя две супружеские пары, которые прекрасно уживались с его женой: Доди Казанджян с мужем, знаменитым автором The New Yorker Келвином (Тэдом) Томкинсом, которого мама совершенно несправедливо невзлюбила – возможно, предвидя, что он прочно войдет в жизнь Алекса после ее смерти; и Дениз Барбут и Мерк-Хайн Хайнеман – мама никогда с ними не встречалась, но по иронии судьбы наверняка полюбила бы их. Последние были полиглотами и врачами – у Алекса всегда было много друзей в этой профессии (ему нравилось держать при себе врачей – на всякий случай). Теперь он полюбил длинные белые лимузины – по-детски наслаждаясь вульгарностью, которой никогда бы не допустила Татьяна, – и нанимал их, чтобы возить друзей поиграть в казино в Атлантик-Сити или пообедать в псевдоазиатских забегаловках (я снова слышу мамин шепот: “Ненавижу такое!”).
Но зачем слушать мамин шепот и саркастические насмешки над популистскими радостями новой жизни Алекса? Мелинда была всецело предана любимому, она подарила ему несколько месяцев или даже лет жизни. Мелинда играла свою роль с необычайным достоинством, была нежна и заботлива, и черствый старый изгнанник, переживший множество бед, был бесконечно признателен за подаренное ему время. Он полвека был Суперменом для той, которая держала его под каблуком, а теперь наслаждался своим эгоизмом. Если отношения сиделки и инвалида заканчиваются смертью, бывшая сиделка зачастую сама становится инвалидом и находит себе опекуна. Именно эта смена ролей и произошла с Алексом – Мелинда стала для него тем, кем он был для мамы. “Милый”, над которым она склонилась когда-то в реанимации, теперь всецело принадлежал ей, и она холила и лелеяла его изо всех сил. По утрам она шнуровала ему туфли, завязывала галстуки, руководила невероятно сложной системой приема лекарств, нарезала ему мясо, завязывала вокруг шеи салфетку, если видела, что перед обедом у него сильнее обычного дрожат руки.
– Как прекрасно, когда тебе по утрам шнуруют туфли! – восклицал Алекс. – Я всю жизнь об этом мечтал!
Мелинда была настоящей львицей, строго запрещала Алексу сладкое, а поймав его с конфетой, принималась так угрожающе рычать: “За-а-айка!”, что он надолго оставлял всякие попытки схитрить. Честно говоря, единственным недостатком в ее любви было то, что, как многие любящие матери, она позволила Алексу растолстеть.
Интересно было наблюдать, как быстро исчезли из виду фотографии бывшей миссис Либерман. Переехав в квартиру, Алекс поставил на книжной полке у кровати те же фотографии, что хранил у себя на столе на Семидесятой улице: портреты родителей, снимок нас с Кливом и детьми и пять-шесть маминых фотографий. Нас убрали первыми – на это потребовалось всего несколько недель. Затем понемногу стала исчезать мама. Поначалу она занимала центральное место в книжном шкафу, но затем ее фотографии переехали в левый угол и стали потихоньку пропадать. Так же незаметно она исчезла из наших разговоров. В первый год после ее смерти Алекс чуть ли не при каждой встрече спрашивал с самым невинным видом: