Они. Воспоминания о родителях — страница 83 из 85

Мелинда сдержала свое слово и сказала мне, когда стало ясно, что конец близок. Она позвонила мне в среду, на второй неделе ноября. Плача, она сказала, что не уверена, выйдет ли он уже из больницы, так что не займусь ли я некрологами, она совсем не знает, что делать в таких случаях, ему осталось не больше двух недель. Я бросила всё и помчалась в Майами и в восемь вечера уже была в больнице. Он неподвижно лежал на койке, до прозрачности бледный, на лице его покоилась кислородная маска. Я присела у изголовья, взяла его за руку, и его усы пошевелились – он взглянул на меня и отвернулся. Судя по его виду, он мог думать что угодно: “Господи, только не это” или же: “Какое счастье, что она приехала”. Полчаса спустя зашел врач и, чтобы оценить его состояние, спросил:

– Кто вас сегодня навещает?

– Моя дочь, – прошептал Алекс.

Следующие два дня он проспал и лишь иногда кивал нам в ответ или чуть шевелил руками. Накануне моего отъезда он вдруг посмотрел на меня и с усилием спросил:

– Ты куда-нибудь вчера ходила?

Этот вопрос он задавал мне каждое воскресное утро, когда я была еще подростком и мы жили на Семидесятой улице.

– Нет, милый, я была здесь, – ответила я. – Мне никуда не хотелось.

– Спокойной, – прошептал он, закрывая глаза. Возможно, он хотел сказать: “Спокойной ночи”.

На следующий день нам казалось, что он чувствует себя лучше, что он пришел в сознание, и на мгновение я увидела милого доктора Джекила, заботливого Алекса моего детства. Вскоре после полудня он открыл глаза, посмотрел на меня и спросил, словно мне было десять лет:

– Фросенька, ты уже пообедала?

– Спасибо, как раз начала, – ответила я и показала ему полную тарелку.

– Вкусно? – прошептал он чуть слышно.

И в этот момент мне вспомнился первый день, когда я была вверена его заботе, – то утро на юге Франции в 1940 году, когда я бродила по его дому, голодная, грустная, и он вылетел из кухни с миской хлопьев и яичницей – всё это он раздобыл на черном рынке.

– Вкусно тебе, Фросенька? – спрашивал он, пока я ела.

Сколько личин он сменил с того утра – трудолюбивый молодой беженец, напористый редактор-эмигрант, светский лев, лучше-всех-в-городе-одетый мужчина, любящий отец семейства, маститый журналист, озадаченный вдовец, а теперь – умирающий пенсионер, супруг последней его повелительницы. А сколько личин сменила я: послушный печальный ребенок, дерзкий подросток, эмансипированная журналистка, невеста-трудоголик, успешная писательница, хрупкая мать семейства. Но при звуках этого вопроса: “Ты поела?.. Тебе вкусно?” – время растворилось, повинуясь нашему общему, только нашему воспоминанию. В тот далекий 1940 год нашей памяти мы вновь стали любящим отцом и голодным ребенком, которых свели вместе силы, разрушившие судьбы наших поколений, и нам вот-вот предстояло бежать от величайшей трагедии в истории человечества. И этот застывший момент впитал и растворил все обиды, которые стояли между нами, и мы дали друг другу лучшее, чем могут обменяться родители с детьми – мы простили друг друга.

Он закрыл глаза и снова заснул. Вокруг снова был 1999 год. Через полчаса мне надо было ехать в аэропорт, и я сидела у его изголовья, надеясь, что он узнает меня, и понимая, что этого не произойдет. Когда я в последний раз поцеловала его, лоб у него был чистый и нежный – будто принадлежал не обычному человеку, а заколдованному спящему рыцарю, которого я встретила в волшебном лесу, или же свежевыкупанному ребенку, которого я уложила в постель.


Десять дней спустя Мелинда позвонила нам посреди ночи. Я снова полетела в Майами – настало время похорон. Он лежал на чем-то вроде носилок, укрытый до подбородка зеленым одеялом – такой серебристый, по-гречески прекрасный. Голова его была запрокинута – так хрупко, так благородно, что он напоминал воина. Мне никак не удавалось отделаться от этого образа – воин на поле боя, – в каком-то смысле он был героем, потому что прожил больше жизней, чем кому-либо из нас удалось и за три цикла реинкарнации, и всю свою жизнь сражался – за себя, маму, меня, а порой и за других. Да, он выглядел благородно – так, как хотел, чтобы выглядели его творения. Любовь моего детства, наставник мой, защитник, я наконец-то плакала по тебе. Я коснулась рукой твоего мраморного лба, еще не ледяного, а лишь слегка прохладного, и вспомнила, каким он был горячим, нежным, пульсирующим, когда я поцеловала тебя десять дней назад, и вдруг как никогда ярко ощутила – как бесценно наше дыхание, как уникален каждый человек. Я перекрестила тебя и вышла. Я была ребенком, и ты подарил мне жизнь, и теперь мне надо было жить.

Эпилог

Сейчас июнь 2004 года, и мне так много надо сделать на маминой могиле! Надо подрезать рододендроны, которые я посадила больше десяти лет назад, подкормить их после холодной зимы и, возможно, посадить еще вечнозеленых растений по обе стороны от камня, на котором выбито ее имя: Татьяна Яковлева дю Плесси Либерман, 1906–1991. От моего дома до нее меньше километра, если смотреть по карте, и около полутора километров, если идти пешком. В хорошую погоду можно срезать путь через поле – и вот она, под миртовым кустом, в северо-западном углу нашего деревенского кладбища. Ее конфуцианской, приземленной душе подходит это прелестное место с чудесным видом, неподалеку от дома, который она так любила, там, где ее часто навещают любимые.

Мы выбрали это место для нашей семьи несколько десятков лет назад. С тех пор как я побывала на могиле отца, смерть не пугала меня – приходя на кладбище, мы с Кливом порой спорили, какие надгробия хотели бы для себя. Мама ушла первой и ждала нас. Найдя подходящий камень, Алекс заказал на нем надпись – ее имя и годы жизни, его имя и год рождения. Через несколько лет мы выбили на этом камне год его смерти. После того, как я подрежу и подкормлю рододендроны, надо будет прополоть мирт, что вовсе не легко – надо выдернуть всю траву, не повредив деликатные корни растения. Я фанатично соблюдаю порядок у нее на могиле – так же, как она когда-то следила за своей внешностью. Я прихожу сюда не только на Рождество, в дни рождения или чтобы подрезать растения – я навещаю маму перед каждым серьезным событием в жизни: перед дальним путешествием, чтобы она благословила меня, в тяжелые минуты, чтобы попросить совета, когда рождаются внуки – чтобы разделить радость.

Внимательный читатель уже, наверное, думает: почему же я говорю о том, что навещаю маму, а не их обоих? Я объясню: хотя на камне стоят годы жизни Алекса в честь их полувекового брака, это был символичный жест уважения с моей стороны. Его прах – у его третьей жены, и она повсюду возит его с собой. В Нью-Йорке, например, она ставит урну на комод у кровати в окружении церковных свечей и свежих цветов (как это принято у нее в стране). Но с тех пор как Алекс умер, ей нет покоя, и ему приходится много путешествовать: он упакован в аккуратный чемоданчик, который вызывает массу вопросов у службы безопасности в аэропортах, и ездит с ней повсюду: в Майами, на Филиппины, в Атлантик-Сити, в Лас-Вегас и куда только не занесет ее судьба. Превосходная судьба для останков скитальца! В душе он был цыганом, вечным изгнанником, и теперь он всегда в пути – ни к чему не привязан, нигде не укоренен, и судьбу его, как и при жизни, определяют женские капризы. Он вездесущ и вездеслед, проклятый Алый Первоцвет!

Но поскольку могилы – это символические места упокоения бессмертных душ, а не бренных тел, то Алекс покоится здесь же, на коннектикутском кладбище, поскольку тех, чьи судьбы были так прочно переплетены, как их с мамой, невозможно разлучить какой-то там смертью. Поэтому я говорю иногда, что это Их могила, и теперь я обращаюсь к Ним обоим. Какой пример Вы мне подали, говорю я Им, – несмотря на Вашу трусость, ненадежность, надменность, какую силу и практичность, какую волю к жизни Вы мне подарили! Теперь Вы под моей опекой, Вы стали моими послушными детьми, и воспоминания о Вас теперь повинуются моей воле – я могу стереть все темные места и сохранить в памяти только лучшее о Вас: Вашу щедрость, жажду счастья, Ваше эпическое гостеприимство. Спасибо Вам, любимые, говорю я Им, я никогда не устану благодарить Вас.


В декабре 2004-го мой лучший друг, мой дорогой товарищ, мой любимый муж, с кем мы прожили сорок семь лет, Клив Грей присоединился к моим родителям на коннектикутском кладбище – в месте, которое он выбрал для нас четверть века назад. Весной, когда земля очнется, у него тоже будут цвести рододендроны и мирт, его укроет надгробный камень и моя неусыпная забота. Навещая могилы близких, я постепенно поняла, что здоровая скорбь напоминает постепенное познание реальности; что как бы мы ни горевали, нам не следует желать возвращения близких – нам надо освободить в душе место, где мы будем любить их издалека. И главное, что я поняла – мы лишь частично можем осознать, что значили их жизни и что значили наши на их фоне. Но это осознание важнее всего остального: прежде, чем стать собой, нам, возможно, потребуется узнать их жизнь. Могила родного человека – это бесценно, особенно если в юности у вас их не было. Теперь мои Хранители покинули меня, и, подрезая рододендроны, я размышляю, что их нет, а я – единственная берегу их память. Груз воспоминаний и знаний лежит на моих плечах, и только мне решать, что с ними делать. Как это горько, как легко – наконец-то оказаться одной.

Благодарности

В первую очередь я хочу поблагодарить Энн Годофф, моего издателя и редактора, – ее энтузиазм вдохновлял и поддерживал меня, и она была моим наставником на протяжении всего пути. Так же я благодарна Лизе Дарнтон (издательство Penguin Press) – бесконечно терпеливому и увлеченному редактору.

Спасибо моему другу, Василию Рудычу, чьи безграничные познания в русской истории и культуре мне очень помогли, и моей дорогой подруге-полиглоту Наде Мичустиной, которая не раз приходила на помощь в трудную минуту. Столь же бесценной была помощь Джорджа Лечнера, историка культуры из Хартфордского университета, и моей соседки Лилиан Ловитт, которая превосходно умеет работать с фотографиями.