Дом из серого кирпича на Первой стрит сейчас пустовал — он был предназначен к сносу много лет назад — и и окнах сверкали осколки выбитых стекол. Дом выглядел одиноким и заброшенным. Словно его покинули очень давно. Стены были испачканы старыми надписями — Палатазину хорошо было видно одно поблекшее утверждение, сообщающее, что в № 59 живут «классные сеньоры». Где-то среди этих надписей затерялись и два обидных клеветнических предложения, нацарапанных рукой злого подростка, в которых фигурировало имя Палатазина.
Он поднял глаза к верхним окнам. Теперь они все были выбиты, но на миг ему показалось, что он видит и одном из них свою мать, еще не очень старую, с уже седыми волосами, но живыми, молодыми глазами, в которых не было ужаса загнанного в ловушку животного, который в последние месяцы жизни не покидал ее. Она смотрела на угол Первой стрит, где ее маленький Андре, теперь уже в шестом классе, должен был перейти улицу с зеленым армейским рюкзаком за плечами, набитом тетрадями, карандашами, учебниками математики и истории. Когда он доходил до угла, он всегда поднимал голову и мама махала ему из окна. Три раза в неделю к ним приходила женщина, миссис Гиббс, помогавшая ему по английскому. Ему все еще было трудно, хотя большинство учителей в его начальной школе говорили по-венгерски. В маленькой квартире под крышей перепады температуры были почти невыносимы. В разгар лета это была печь, даже при открытых окнах, а когда зимой дул холодный ветер с гор, сотрясая дряхлые оконные рамы, Андре видел тонкую испарину дыхания мамы. Каждую ночь, независимо от времени года, она со страхом всматривалась в темноту улицы, проверяя и перепроверяя тройной засов на двери, и бродила по квартире, что-то бормоча и всхлипывая, пока живущие на нижнем этаже не начинали барабанить в потолок и кричать: «Да ложись спать, наконец, ведьма!»
Другие дети в округе, где жили семьи еврейских, венгерских и польских эмигрантов, никогда не принимали Андре за равного, потому что их родители не любили и боялись мать Андре, обсуждали «эту ведьму» за обеденными столами и наказывали детям своим держаться подальше от ведьминого сына, вдруг он такой же ненормальный. Друзьями Андре были те робкие, запуганные дети, которые тоже не находили себе места для существования в обществе остальных и поэтому играли всегда в одиночестве. Иногда, не выдержав, Андре — ведьмин сын — начинал вдруг говорить по-венгерски с сельским акцентом, и тогда из школы за ним гналась толпа детей, швыряя в него камнями и хохоча каждый раз, когда он спотыкался или падал. И для него это было очень тяжело, потому что и дома он не находил покоя. Это была тюрьма, где мать выцарапывала распятия на стенах, рисовала их на окнах, дверях красным мелом и кричала по ночам, когда во сне ее преследовали серые тени, а иногда лежала целыми днями, не вставая, свернувшись в клубок, как младенец, невидящими глазами глядя на стену. Такие припадки со временем становились все чаще и чаще, и дядя Мило, брат матери, который эмигрировал в Америку в конце 30-х годов и теперь был процветающим владельцем магазина мужской одежды, начал уже интересоваться, не лучше ли дорогой сестре будет отправиться в такое место, где она уже никогда не будет волноваться, где есть люди, которые о ней позаботятся, и где она будет счастлива. «Нет! — завопила мама во время одного особенно ужасного спора, после которого дядя Мило не заходил к ним несколько недель. — Нет! Я никогда не оставлю моего сына одного!»
«Что я там обнаружу, если поднимусь? — подумал Палатазин, глядя на окна. — Несколько изорванных в куски старых газет в слое пыли или пару забытых старых платьев в шкафу? Или то, что лучше всего не вспоминать?» Возможно, на стенах кое-где еще остались нацарапанные распятия, рядом с дырами от гвоздей. На этих гвоздях висели картины религиозного содержания в аляповатых золоченых рамах. Палатазин не любил вспоминать последние месяцы жизни матери, когда ему пришлось отвезти ее в дом для престарелых в Золотом Саду. Необходимость оставить ее там умирать буквально разрывала его на части, но что еще оставалось делать? Она уже больше не могла заботиться о себе, ее приходилось кормить, как ребенка, и она часто выплевывала пищу прямо на себя или марала эту отвратительную прорезиненную клеенку, которую приходилось надевать на нее. Она угасала день за днем, попеременно плача и молясь. Глаза ее стали очень большими и как будто светились. Когда она садилась в свое любимое кресло-качалку и смотрела в окно, на Ромейн-стрит, глаза ее становились похожими на две бледные луны. Поэтому он отвез ее туда, где доктора и сиделки могли о ней заботиться. Она умерла от кровоизлияния в комнатке с зелеными, как лес, стенами и окном, которое выходило на гольф-корт. Она была мертва уже два часа, когда дежурная медсестра зашла на проверку в 6 часов утра. Палатазин помнил последние слова, сказанные ему накануне той ночи, когда она умерла:
— Андре, Андре, — сказала она тихо, протягивая свою слабую руку, чтобы взять за руку сына. — Который час? День или ночь?
— Ночь, мама, — ответил он. — Почти 8 часов.
— Ночь наступает так быстро. Всегда… так быстро… А дверь заперта?
— Да, конечно (она не была заперта, но он знал, что если скажет так, она успокоится).
— Хорошо. Мой маленький Андре, никогда не забывай запирать дверь. Ой, как мне хочется спать… Глаза так и закрываются. Сегодня утром у парадной двери царапался черный кот, я его прогнала. Пусть держат кота у себя в квартире.
— Да, мама. — Черный кот принадлежал их соседу по коридору в доме на Первой стрит. Спустя столько лет он уже давно наверняка превратился в прах.
Потом глаза матери затуманились, и она долго смотрела на сына, не говоря ни слова.
— Андре, — сказала она наконец, — я боюсь.
Голос ее треснул, словно старая пожелтевшая бумага. В глазах мерцали слезы, и когда они начали катиться вниз по щекам, Палатазин аккуратно вытер их своим платком. Ее сухая, словно из одной огрубевшей кожи, рука крепко сжимала руку сына.
— Один из них… следил за мной, когда я шла на рынок. Я слышала, как он шел за мной, и когда я обернулась… я видела, как он ухмылялся. Я видела его глаза, Андре, ужасные горящие глаза! Он хотел… чтобы я взяла его руку и пошла с ним… Это было наказание за то, что я сделала с отцом.
— Ш-ш-ш, — сказал Палатазин, промокая крошечные жемчужные испарины, выступившие у нее на лбу. — Ты ошиблась, мама. Там никого не было. Ты все это всего лишь вообразила.
Он вспомнил тот вечер, о котором она говорила, когда она бросила сумку с продуктами и крича убежала домой. После этого она уже никогда не выходила из дому.
— Теперь они ничего не могут нам сделать, мама. Мы слишком далеко от них. Они никогда нас не найдут.
— Нет! — сказала она, глаза ее расширились. Лицо ее стало бледным, почти белым, как китайский фарфор, ногти впились в руку Палатазина, оставляя следы в виде полумесяцев. — Не надейся на это! Если ты не будешь постоянно помнить о них, следить за их следами… Всегда!.. Тогда они подкараулят тебя и найдут! Они всегда здесь, Андре… Ты просто их не можешь видеть…
— Почему бы тебе не постараться уснуть, мама? Я посижу здесь немного, пока мне не нужно будет уходить, хорошо?
— Уходить? — сказала она, неожиданно встревожившись. — Уходить? Куда ты идешь?
— Домой. Мне нужно идти домой. Меня ждет Джо.
— Джо? — Она с подозрением посмотрела на него. — Кто это?
— Моя жена, мама. Ты знаешь Джо, она приходила со мной вчера вечером.
— О, перестань! Ты всего лишь маленький мальчик. Даже в Калифорнии они не разрешают маленьким мальчикам жениться! Ты принес молоко, о котором я тебя просила, когда возвращался из школы?
Он кивнул, стараясь улыбнуться.
— Я его принес.
— Это хорошо.
После этого она опустилась обратно на подушку и закрыла глаза. Еще секунду спустя рука ее, сжимавшая руку Палатазина, ослабла, и он смог осторожно освободиться. Он сидел и долго смотрел на мать. Она так изменилась, но все же в ней было еще что-то от той женщины, которая сидела в маленьком домике в селе Крайек и вязала свитер для сына. Когда он очень тихо встал, чтобы выйти, глаза матери снова открылись, и на этот раз они прожгли его до самой души.
— Я не оставлю тебя, Андре, — прошептала она. — Я не оставлю моего мальчика одного. — После чего она уже по-настоящему заснула, приоткрыв рот. Дыхание с шелестом вырывалось из ее легких. В комнате пахло чем-то, похожим на увядающую сирень.
Палатазин выскользнул из комнаты, и доктор по имени Вакарелла позвонил ему в начале седьмого на следующее утро.
«Бог мой! — подумал вдруг Палатазин, взглянув на часы. — Дома меня ждет Джоанна!» Он завел машину, бросил последний взгляд на верхние окна старого здании — теперь пустые, ловящие осколками стекол отблески света в каком-то еще не погасшем окне, и повел машину к Ромейн-стрит. Когда через два квартала он остановился у светофора, ему послышалось, что где-то завывают собаки странным гармоничным хором. Но когда зажегся зеленый и он поехал дальше, то уже больше их не слышал, а быть может, просто боялся слушать? Мысли о происшествии на Голливудском мемориальном кладбище навалились слишком быстро, чтобы он успел их отсечь. Рука его, сжимавшая руль, стала влажной от испарины.
«Теперь они ничего не могут нам сделать, — подумал ом. — Мы слишком далеко от них. Слишком далеко».
И из глубины его памяти ему ответил голос матери:
— Не надейся…
Мерида Сантос бежала долго, спасаясь от шумной мешанины бульвара Уайтиер, и у нее уже начали болеть ноги. Она остановилась и прислонилась к полуразвалившейся кирпичной стене, чтобы растереть икры. Легкие ее пылали, глаза застилали слезы, и из носа текло. «Проклятый Рико! — подумала она. — Я его ненавижу! Ненавижу! Ненавижу!»
Она стала придумывать, что ей с ним сделать. Сказать Луису, что он ее избил и изнасиловал, чтобы Убийцы поймали этого Рико и разорвали на куски. Матери она скажет, что он ее напоил до бесчувствия и только тогда овладел ею, и мать заявит на него в полицию. Или она сама может заявить в полицию, что знает продавца кокаина на Закатном бульваре. Не хотят ли они узнать его имя?