Оно — страница 11 из 11

14 февраля 1985

Валентинов день


Еще две пропажи на истекшей неделе, и в обоих случаях дети. Только я было расслабился. Сначала шестнадцатилетний Деннис Торрио, затем пятилетняя девочка, катавшаяся на салазках на заднем дворе одного из домов Уэст-Бродвея. Безутешная мать нашла салазки — голубую «летающую тарелку» из пластика, и больше никаких следов. Накануне обильно выпал снег — дюйма на четыре. Радемахер сказал, что не найдено никаких следов кроме ее — девочки — собственных. Я, наверно, уже изрядно надоел ему: нет чтоб спокойно спать по ночам — ведь бывало и хуже, разве нет?

Попросил у него экземпляр фотографии места происшествия. Он ответил отказом.

Спросил, не ведут ли следы салазок к водосточной решетке или канализационному люку. Он надолго замолчал.

— Вам надо лечиться, Хэнлон. У вас определенно что-то с головой. Девочка похищена отцом. Вы что, газет не читаете?

— Торрио тоже похитил отец? — спросил я.

Опять пауза.

— Отдохните, Хэнлон, — выдавил он наконец, — и дайте отдохнуть мне — от вас.

Он повесил трубку. Конечно же, я читал газеты; как можно не читать их, когда эту кипу каждое утро приходится подшивать. Лори-Энн Уинтербаргер в результате бракоразводного процесса весной 1982 года осталась с матерью. Полиция располагает сведениями, что Хорст Уинтербаргер, предположительно работавший в автосервисе где-то во Флориде, приехал в Мэн забрать дочь. Далее утверждалось, что он оставил машину рядом с домом и позвал девочку, а та выбежала к нему; отсюда и отсутствие чьих-либо следов, кроме ее собственных. Вскользь было замечено, что девочка видела отца в последний раз в двухлетнем возрасте. Глубокая скорбь сопровождала заявление миссис Уинтербаргер о том, что в результате развода у мужа появились, по крайней мере, две причины похитить девочку. В суде она настаивала на лишении его родительских прав, и ее требование было удовлетворено, несмотря на жаркие протесты Хорста Уинтербаргера. Радемахер осветил решение суда, по которому бывший муж лишался возможности видеть ребенка, что могло повлиять на его решение выкрасть дочь.

Ну здесь-то, по крайней мере, хоть туманный намек на некую возможность, но зададимся при этом вопросом: могла ли малышка Лори-Энн признать отца три года спустя и выбежать к нему, когда он позвал? Радемахер утверждает: да, игнорируя тот факт, что последний раз она видела отца в двухлетнем возрасте. Я так не думаю. Да и мать утверждала, что Лори-Энн строго-настрого запрещалось приближаться и тем более разговаривать с незнакомыми. Этот урок большинство детей в Дерри усвоили рано и твердо. Радемахер сообщил, что связался с полицией штата Флорида по поводу поисков Уинтербаргера.

«Вопросы опеки скорее в ведении юристов, а не полиции», — такой идиотски-напыщенной фразой Радемахер завершил свое интервью «Дерри Ньюс» в прошедшую пятницу.

Но мальчик Торрио… с ним было нечто другое. Он воспитывался в благополучной семье. Играл в футбол за «Тигров Дерри». Диплом с отличием. С блеском летом 1984 года закончил элитарную школу. Никаких историй с употреблением наркотиков. Подружку имел постоянную. И достаточно средств, вполне достаточно, чтобы безбедно существовать в Дерри сколь угодно долго.

Но все-таки пропал. Что с ним стряслось? Внезапная тяга к переменам? Наезд пьяного водителя, не только сбившего парня насмерть, но и захоронившего? Или он до сих пор в Дерри, в потайном Дерри, в компании с Бетти Рипсом, Патриком Хокстеттером, Эдди Коркораном и остальными?..


(позже)


Вновь я занят тем же: перелопачиваю одни и те же факты, ничего конструктивного, сплошные болезненные домыслы. Скрип стеллажей заставляет меня подпрыгивать на месте. Я пугаюсь теней. С ужасом представляю, как с верхнего яруса, между двумя рядами книг тянется чья-то рука, когда я залезаю расставлять литературу.

Вновь — почти непреодолимое желание начать их обзванивать прямо с полудня. Однажды я уже набирал код Атланты — 404, и передо мной лежал номер Стэнли Уриса. Я уже поднес к уху трубку, в очередной раз задаваясь вопросом, а уверен ли я на все сто, чтоб звонить, или просто настолько напуган, что боюсь остаться один со своим знанием, и мне нужен еще кто-то (или несколько), кто знает причину моего испуга.

И я будто наяву услышал голос Ричи — имитацию Панчо Ванилья и… положил трубку. Потому что уж если хочешь видеть Ричи — да любого из них, — то мотивы этого должны быть особо вескими. Конечно же, необходимо обладать полной уверенностью. Если исчезновения детей не прекратятся, я позвоню… но теперь придется исходить из того, что этот надутый осел Радемахер может оказаться прав. Девочка могла узнать своего отца: в семье оставались его фото. И тот мог уговорить ребенка сесть к нему в машину. Узнав отца, девочка могла пренебречь тем, чему ее учили.

Еще одно тревожит меня. Радемахер предположил, что я схожу с ума. Черт с ним, но… вдруг и они сочтут меня сумасшедшим, когда я начну их обзванивать? И что еще хуже: вдруг они вовсе не узнают меня? Майк Хэнлон? Кто это? Я не знаю никакого Майка Хэнлона. Я вас вообще не знаю. Какая клятва?

Я чувствую, что придет время звонков… и когда это случится, я буду знать все наверняка. А их жизненный цикл будет нарушен. Это будто два гигантских колеса, мощным усилием заставляемые вращаться параллельно: одно — это я и весь нынешний Дерри, другое — они, мои друзья детства.

Придет время, и они услышат Глас Черепахи. И я жду — стопроцентной уверенности, раньше или позже. Вопрос: звонить или не звонить — не стоит. Все дело в том, когда.

20 февраля 1985


Пожар на «Черном Пятне». «Великолепная возможность переврать историю, Майк, — как прокаркал бы старый Альберт Карсон. — Уж они постараются, и может быть, в чем-то даже преуспеют, но… старожилы-то помнят, как развивались события. Всегда есть кто-то, кто помнит. И они расскажут, нужно лишь подтолкнуть их».

Прожившие в Дерри не более двадцати лет могут не знать, что здесь существовали «специальные» унтер-офицерские казармы базы ВС в Дерри, казармы, находившиеся в доброй полумиле от базы, и в феврале, когда термометр показывает на ноль градусов, а завывающий ветер со скоростью 40 миль в час буквально пригибает к земле, с трудом верится, что до них всего полмили: настолько успеваешь промерзнуть.

Остальные семь казарм имели центральное отопление и хорошую изоляцию от разгула стихии. Они были комфортабельны и уютны. «Специальные», где обитали 27 человек группы «Е», обогревались старенькими печурками. Подвоз дров осуществлялся по принципу «кто-где-достанет». Единственной защитой извне были сосновые и еловые ветки, которыми строение обкладывалось снаружи. Один из живших в бараке смастерил как-то комплект утепленных окон, но в тот день все 27 человек направлялись для выполнения специальных работ на Бангорскую базу и, вернувшись вечером, усталые и промерзшие, обнаружили, что все окна разбиты. Все до единого.

Это было в 1930, когда американские ВВС состояли наполовину из бипланов. В Вашингтоне Билли Митчелла осудил военный суд, разжаловав из авиаторов и предложив летать на письменном столе в офисе за надоедливое жужжание насчет модернизации ВВС, сильно раздражавшее старейшин авиации. Немногим позже ему пришлось уйти в отставку.

Таким образом, несмотря на три полосы (в том числе одну бетонированную), на базе в Дерри летали мало, а большая часть солдат оказалась техниками.

Одним из унтеров группы «Е», вернувшихся по окончании срока службы в 1937, был мой отец. Он рассказал мне следующее:

— Однажды весной 1930 — за шесть месяцев до пожара на «Черном Пятне» — я с корешами вернулся из трехдневного увольнения в Бостон.

Когда мы проходили через ворота, из окошка пропускного пункта высунулся дежурный. Сержант откуда-то с юга. Рыжие волосы. Гнилые зубы. Прыщи. Ну вылитая обезьяна, только не такой волосатый; ты понимаешь, что я имею в виду. Таких в армии во времена Депрессии было пруд пруди.

Ну так вот, возвращаемся мы, значит, вчетвером из увольнения, веселые, довольные, и видим, что эта обезьяна явно хочет нас припахать. Но мы салютуем ему, будто это сам генерал Блэк-Джек Першинг. Я-то думал, все нормально, чудесный апрельский денек, солнышко светит, и черт же меня дернул разинуть рот:

— Добрый день, сержант Уилсон, сэр, — сказал я, и он тут же подскочил ко мне.

— Кто дал тебе право раззявить пасть?

— Никто, сэр.

Он посмотрел на остальных — это были Тревор Доусон, Карл Рун и Генри Уитсун, погибший той осенью во время пожара — и заявил:

— Ты, вонючий ниггер, будешь вкалывать под моим руководством. А вы, ублюдки, если не хотите составить ему компанию и копаться в грязи до полудня, марш по казармам, и чтоб ваши задницы я нашел в койках. Ясно?

Им было ясно, и Уилсон заорал:

— Бегом марш! И чтоб духу вашего здесь не было!

Они убежали, а Уилсон повел меня в каптерку и сунул в руки лопату. Привел на поляну и с ухмылкой спросил:

— Видишь здесь окоп, ниггер?

Никакого окопа там не было, но я счел за благо согласиться и, проследив за его пальцем, сказал, что вижу. Он двинул мне по носу, свалив на землю. Придя в себя, я увидел, что моя последняя чистая форменная рубашка вся в крови.

— Его не видно, потому что один толстогубый ублюдок его засыпал, — рявкнул Уилсон. Щеки его покрылись румянцем от возбуждения. Он усмехался и был вполне доволен собой. — Твоя задача, мистер «Добрый день», — выкинуть оттуда землю. Вперед!

Я копал больше двух часов, и вскоре выкопал яму, откуда торчала лишь моя голова. Напоследок мне досталась глина, и когда я закончил, то был уже по щиколотку в воде; ботинки насквозь промокли.

— Вылезай, Хэнлон, — раздался голос Уилсона. Он курил, сидя в траве, и даже не подумал помочь мне выбраться. Я был в грязи и земле с головы до пят и в испачканной кровью форменке. Сержант неторопливо поднялся на ноги и показал на окоп.

— Что ты здесь видишь, ниггер?

— Ваш окоп, сержант Уилсон.

— Знаешь, я передумал: он мне не нужен, — сказал он. — Я не нуждаюсь в окопе, вырытом ниггером. Засыпьте его снова, рядовой Хэнлон.

Пока я засыпал окоп, солнце село; становилось прохладно. Он стоял и дожидался, пока с моей лопаты не слетит последняя горсть земли.

— Что ты теперь видишь, ниггер?

— Кучу земли, сэр, — ответил я, и он вновь ударил меня. Поверь, Майки, я был очень близок к тому, чтобы разбить ему череп лопатой. Но тогда остаток жизни я глядел бы на небо сквозь тюремную решетку. И право же, были секунды, когда я чуть было не перешагнул черту… но решил-таки оставить события идти своим чередом.

— Это не куча земли, ты, глупая грязная вонючка! — заорал он, брызгая слюной. — Это МОЙ ОКОП, и ты обязан убрать оттуда землю. Марш!

И я опять выбрасывал землю и вновь закапывал, а когда он спрашивал, зачем я закопал, я начинал все сначала… Наконец он встал над окопом, упершись в бока кулаками:

— Как работается, Хэнлон?

— Отлично, сэр, — моментально ответил я, поскольку был совершенно убежден, что останусь здесь, пока не потеряю сознание или вообще свалюсь, чтобы больше не встать. Я был готов к этому.

— Вижу, вижу, — отметил он. — Начинайте засыпать землю, рядовой Хэнлон, да поэнергичнее. Вы вот-вот заснете.

Я начал выполнять его указание, увидев краем глаза, что он ухмыляется, войдя в раж. Но тут к нам через поле подошел его приятель с фонарем и сообщил, что его ищет начальство. Мои друзья спасли меня, и я скоро оклемался, а друзья Уилсона — или те, кого он ими называл — не вмешивались.

Он отпустил меня, и на следующее утро я ожидал увидеть его фамилию в списке получивших взыскание, но не нашел. Вероятно, он объяснил лейтенанту, что пропустил поверку, потому что учил грязного ниггера копать ямы на территории базы. Возможно, он даже заслужил поощрение за это. Вот такие дела творились в группе «Е».

Отец рассказывал мне это как раз в 1958; ему стукнуло пятьдесят, а моей матери было около сорока. И я поинтересовался, зачем же он тогда остался в Дерри.

— Ну, Майки, мне ведь было всего шестнадцать. Когда я пошел служить, — объяснял он, — я скрыл свой возраст. Правда, это была идея матери — не моя. Я родился и вырос в Берго, Северная Каролина, и мясо мы в семье видели лишь когда созревал табак или зимой, если отцу удавалось подстрелить енота или опоссума. Единственное приятное воспоминание о Берго — когда мы ели вкусные кукурузные лепешки с мясом опоссума.

— И когда, — продолжал он, — мой отец погиб в результате несчастного случая на ферме, мама сказала, что надо забрать Филли Лауберда из Коринта. Филли был самым младшим.

— Ты имеешь в виду дядю Фила, — немного удивившись, уточнил я.

Дядя был адвокатом в Тусоне, Аризона, и в течение шести лет входил в городской совет. По моим понятиям дядя Фил был богачом. В 1958, для негра, у него был огромный годовой доход — около 20 тысяч долларов.

— Да, его, — согласился отец. — Тогда ему было двенадцать лет; он ходил босиком и в матросской бескозырке. Из всей семьи только мы и оставались в Берго: двое умерли, двое женились, один сидел в тюрьме. Говард. Ну он к тому и шел.

«Тебе надо пойти в армию, — сказала мне твоя бабушка Ширли. — Вряд ли это будет большим подспорьем, но они должны тебя взять, и ты смог бы пересылать нам часть своего содержания. Мне очень не хочется отсылать тебя, но я просто не представляю, что с нами случится, если ты не пойдешь служить». — Она дала мне мою метрику, и я заметил: цифра была исправлена — так, чтобы мне было восемнадцать лет.

— Вот так я и пошел записываться по набору. Вербовщик сунул мне документы на подпись.

— Мне надо подписать здесь? — спросил я, и это вызвало у него приступ здорового смеха.

— Ну да, черный парень, бери и подписывай.

— Одну минуту, — сказал я. — Мне бы хотелось спросить вас кое о чем.

— Валяй, — ответил он. — Ты спрашиваешь — я отвечаю.

— Мясо дают в армии два раза в неделю? Мама говорит, что два, поэтому она и направила меня сюда.

— Нет, не два раза.

— Ну вот, я так и знал, — протянул я, подумав при этом, что если вербовщик и кажется сволочью, то, по крайней мере, это порядочная сволочь.

— Они получают мясо каждый день, — продолжил он, чем привел меня в полное замешательство.

— Наверно, я выгляжу идиотом, — заметил я.

— Да уж это точно, черный парень.

— Ну а если я подпишу, можно что-нибудь сделать для мамы и Филли Лауберда? — спросил я. — Мама сказала, что там дают тестат.

— Ты имеешь в виду денежный аттестат? — уточнил он, протягивая мне форму. — Заполняй. Еще вопросы?

— А как насчет обучения на офицера?

Здесь он запрокинул голову и залился таким хохотом, что я даже испугался, как бы он не захлебнулся собственной слюной.

— Слушай, парень, день, когда негр получит звание офицера в этой армии, будет таким же событием, как явление Христа в Чарлстоне. Ну ладно, ты подписываешь или нет? Ты уже отнял у меня массу времени, к тому же от тебя несет черт-те чем.

Я заполнил необходимые бумаги, меня привели к присяге, и я стал солдатом. Я полагал, что меня пошлют в Нью-Джерси, где армейские части строили мосты, потому что воевать было вроде не с кем. Но попал в Дерри, штат Мэн, в группу «Е».

Он вздохнул и уселся поудобнее — крупный мужчина с седыми вьющимися волосами. В то время у нас было одно из самых больших хозяйств в Дерри, а может быть и вообще — южнее Бангора. Несмотря на то, что мы работали втроем не покладая рук, на период уборки приходилось нанимать помощников.

— Я вернулся, — продолжал отец, — потому что видел Север и видел Юг, а ненависть везде одинакова. Сержант Уилсон дал тому лишнее подтверждение. Этот крекер[40] из Джорджии пронес свою ненависть к неграм с собой на Север. Для его ненависти не было географических границ, нет. И когда случился пожар на «Черном Пятне», я убедился в этом. Ты знаешь, Майки… — он бросил взгляд на мать, занятую вязанием. Хоть она и не глядела в нашу сторону, мы оба понимали, что она не пропускает ни слова. — …этот пожар превратил меня в мужчину. Погибли шестьдесят человек, причем восемнадцать из группы «Е». Ни одна группа не потеряла стольких… Генри Уитсун, Сторк Энсон, Алан Снопс, Эверетт Маккаслин, Гортон Сарторис… они все были моими друзьями. Пожар не коснулся таких подонков, как сержант Уилсон со своими дружками. Поджог был организован отделением «Легиона Белого Движения Штата Мэн» в Дерри. Отцы нескольких ребят, с кем ты учишься, внесли свою лепту. Я уже не говорю о том, что пострадали еще и дети.

— Но почему, папа? Зачем они это сделали?

— Ну, для этого надо знать Дерри, — ответил отец, наморщив лоб. Он раскурил трубку и сделал ею неопределенное движение. — Не знаю, почему именно там. И все же сам факт меня не удивил; я ожидал чего-то в таком роде… Видишь ли, этот «Легион» не что иное, как северная версия ККК (Ку-Клукс-Клана). Те же белые одежды, те же сожженные кресты, те же письменные угрозы темнокожим, когда они считали, что негр занимает место белого. В церквях, где священники говорили о равенстве, «Легион» подкладывал динамитные шашки… Ку-Клукс-Клану посвящена масса книжек; его сущность раскрывается до тонкостей; в то же время о «Белом Легионе» мало кто знает. Наверное, потому что книжки написаны стыдливыми северянами…

А эта организация, — продолжал отец, — была очень популярна в крупных городах и промзонах. Нью-Йорк, Нью-Джерси, Бостон, Балтимор, Портсмут — каждый из них имел свое отделение. Они пытались пустить корни и в Мэне, но прижились лишь в Дерри. Правда, в то время, когда случился пожар, было еще отделение в Льюистоне. Их, однако, не беспокоили проблемы смешанных браков или ситуации, когда негр занимает место белого, — по той простой причине, что негров там не было. Их заботили безработные и «бомжи» — «коммунистическое отребье», как они называли и — старались очистить от них город. Травили газом, поджигали…

Значит, я остановился на том, что «Легион» приложил руку к организации поджога «Черного Пятна»… В нашем городе часто случалось, что события выходили из-под контроля…

Отец передохнул.

— Так вот, Майки, «Легион» неплохо прижился здесь потому, что получал щедрую поддержку от местного клуба богатеев. После пожара они умолчали об этом. — В голосе отца появились злые нотки, и мать оторвалась от вязания. — Кого в конце концов не стало? Восемнадцати солдат-негров, четырнадцати или пятнадцати горожан-негров, четырех негров из джаза… и нескольких негрофилов. Это же пустяк!

— Уилл, — прервала его мама. — Прекрати.

— Нет, — возразил я, — пускай продолжает.

— Тебе пора спать, Майки, — отец взъерошил мне волосы тяжелой рукой. — Хотелось бы рассказать тебе еще кое-что, но, думаю, ты вряд ли поймешь: я и сам не уверен, что до конца в этом разобрался. То, что произошло на «Черном Пятне», настолько ужасно, что… Я, правда, далек от мысли, что все дело в нашем цвете кожи. Или в том, что «Пятно» примыкало к Уэст-Бродвею — местожительству тогдашних — да и нынешних белых богачей. Не думаю также, что «Легион» преуспел за счет того, что их ненависть к чернокожим в Дерри оказалась сильнее, чем в Портленде, Льюистоне, Брансуике… На мой взгляд, все дело в условиях.

В этом городе благодатная почва для всего дурного. И чем чаще я задумываюсь над этим, тем крепче моя уверенность. Не знаю, в чем здесь дело… но это так…

Были, однако, и порядочные люди, и их было достаточно и тогда. Тысячи людей провожали на кладбище траурные кортежи — и негры, и белые. Предприятия не работали почти неделю. Больницы были переполнены. Честные люди присылали письма с соболезнованиями, корзины с продовольствием в поддержку семьям погибших. Обездоленным протягивали руку помощи. В то время я подружился с Дьюи Конроем, но ты же знаешь — он белый как сливочный пломбир. А мы с ним были как братья. Если бы понадобилось, я мог отдать за него жизнь, и хотя чужая душа — потемки, мне казалось, что он поступил бы так же…

После этого события нас — оставшихся — разослали кого куда, чтобы наше присутствие не напоминало о трагедии… Может, так оно и было. Меня направили в Форт-Худ, и я прослужил там еще шесть лет. Там же я встретил твою мать, и мы поженились в Галвестоне, у ее родителей. Но все это время я думал о Дерри. И после войны мы с матерью переехали сюда. Появился ты. Вот так мы и живем здесь, в трех милях от «Черного Пятна»… А теперь пора в кровать, дорогой приятель.

— Но я хочу слышать о пожаре! — настаивал я. — Расскажи о нем, папа!

Он посмотрел на меня с такой грустью, что я тут же пожалел о своей несдержанности. Может быть, потому что он был улыбчивым, и грустное выражение лица было ему просто несвойственно.

— Это не для твоих ушей, — сказал он. — В другой раз, Майки. Лет через… несколько.

И вот через четыре года я услышал наконец его рассказ о том, что случилось в ту ночь на «Черном Пятне». Услышал, когда дни моего отца были уже сочтены. Он лежал в больнице без всякой надежды на выздоровление, и единственное, что поддерживало его силы, — ежедневная сильная доза наркотиков. А внутренности его медленно, но верно пожирал рак…

26 февраля 1985


Перечитывая написанное, я неожиданно для самого себя расплакался: так мне стало жаль отца, умершего двадцать три года назад. Я был безутешен почти два года. В 1965 году я закончил школу, и мать, посмотрев на меня, сказала: «Как бы он теперь гордился тобой!» И когда мы разрыдались в объятиях друг друга, я думаю, что это были последние слезы со времени его похорон. Но кто может с точностью вычислить время скорби по усопшим? Это может длиться и 20, и 30 лет как подспудное ощущение потери — ребенка, брата, сестры — невосполнимой потери… вплоть до самой смерти.

Он демобилизовался в 1937 году. В то время американская армия готовилась к войне; как он мне говорил, «спали вполглаза» и были готовы в любой момент по тревоге разобрать оружие из пирамиды. Отец дослужился до сержанта и из-за нелепой случайности потерял половину правой ступни. Это случилось, когда новобранец на ночных учениях вместо того, чтобы бросить гранату, уронил ее под ноги; она завертелась волчком и глухо взорвалась.

Новобранцев тех времен обучали, используя оружие с дефектами, либо снаряжение, долго хранившееся на складе и потерявшее убойную силу. Попадались снаряды, которые не рвались, и ружья, взрывавшиеся при выстреле. У моряков попадались торпеды, не доходившие до цели или не взрывавшиеся при ее поражении. ВВС и авиация флота имели на вооружении аэропланы, у которых при недостаточно мягкой посадке отрывались крылья. Я читал воспоминания офицера-интенданта об инциденте с военными грузовиками в Пенсаколе в 1939 году, когда оказалось, что вся резина — шины, камеры, приводные ремни — была приведена в негодность тараканами.

Таким образом, благодаря негодному оружию, жизнь моего отца (и вашего покорного слуги — Майка Хэнлона) была спасена. Граната взорвалась лишь наполовину, и отец, так сказать, «отделался малой кровью».

С его пенсией по увечью они с мамой поженились на год раньше, чем планировали. Но вернулись в Дерри не сразу; сначала переехали в Хьюстон, где война и задержала их до 1945. Отец устроился мастером в цехе по производству корпусов авиабомб. И, как я уже упоминал, он говорил мне, одиннадцатилетнему, что его всегда тянуло в Дерри. Теперь я убежден, что эта ниточка, тянущаяся от «Черного Пятна», привела и меня — к событиям в Барренс тем августовским вечером. Неисповедимы пути Господни — также неисповедимы и пути дьявола.

Отец выписывал «Дерри Ньюс», не пропуская ни одного объявления о продаже участков. Родители успели поднакопить денег. Однажды он заметил вполне приемлемое предложение… на бумаге, по крайней мере. Они взяли билеты на поезд, поехали смотреть участок и в тот же день купили его. В графстве Пенобскот отец оформил купчую.

— Поначалу были проблемы, — делился со мной отец. — Не все хотели иметь соседом негра. Мы знали об этом — «Черное Пятно» не изгладилось в памяти — и сохраняли выдержку. Иногда проходившие мимо дети кидались камнями или банками из-под пива. За первый год мне пришлось поменять двадцать оконных стекол. Но бывали и не только детские выходки. Однажды поутру мы обнаружили на курятнике свастику и всех цыплят дохлыми. Кто-то подмешал им в корм яд. С тех пор я не держал цыплят…

Однако шериф графства (в ту пору в городе не было полицейского управления: Дерри был невелик) откликнулся на этот случай и провел расследование. Вот почему, Майки, я утверждаю, что здесь не хуже, чем где бы то ни было. Салливэну — так звали шерифа — было наплевать на мой цвет кожи и вьющиеся волосы. Он искал, беседовал с соседями и нашел-таки виновного. Кого ты думаешь? Даю три попытки.

— Не знаю, — сказал я.

Отец смеялся до слез, затем промокнул глаза большим белым носовым платком.

— Ну как же, это Батч Бауэрс! Отец самого хулиганистого малого в вашей школе. Яблоко от яблони…

— Ребята в школе говорят, что его отец — сумасшедший, — заметил я. Тогда я учился в четвертом классе и не единожды получал затрещины от Генри Бауэрса. Тогда же я познал уничижительные «черный» или «ниггер» — опять же из его уст.

— Ну что ж, — согласился отец, — это недалеко от истины. За ним с тех пор, как он вернулся с войны с японцами, не раз замечались странности. Он служил на флоте. Когда шериф арестовал его, Батч орал, что это «происки черных обезьян», и обвинял его в пристрастии к «цветным». О, он клял всех подряд; будь у него список, он бы простерся отсюда до Уитчем-стрит. Виновен был и я, и шериф Салливэн, и весь город Дерри, и все графство Пенобскот, и… Бог знает кто еще…

Ну а затем… не знаю, насколько это верно, я слышал от Дьюи Конроя. Если он врет — значит, и я тоже. Шериф навестил Батча в Бангорской тюрьме и сказал ему: «Закрой свою пасть и раскрой уши, Батч. Этот черный парень вовсе не хочет суда. Ему не нужно, чтобы ты сидел в Шоушэнке. Единственное, чего он хочет — компенсацию за цыплят. Он оценивает их в 200 монет».

— Шериф, ты можешь засунуть их себе в задницу, — буркнул Батч.

— У тебя есть выбор, Батч: либо пару лет возиться с дерьмом в Шэнке, либо заплатить пару сотен монет.

— Ни один суд Мэна не осудит меня за цыплят черномазого, — самоуверенно ответил Батч.

— Понятное дело, — кивнул Салливэн.

— Так какого же… ты треплешь попусту? — заорал Батч.

— Пораскинь мозгами, Батч. Тебя осудят не за отравленных цыплят, а за свастику, что ты нарисовал на курятнике после того, как отравил их.

— Ну вот, оставив Батча с открытым ртом, Салливэн ушел, дав ему время на размышление, — говорил мне Дьюи. А через три дня Батч велел своему брату (который через несколько лет замерзнет в лесу, выпив лишку) продать новенький «меркурий», купленный им на деньги от демобилизации. Так я получил свои 200 долларов, а, Батч поклялся «поджарить» меня, причем трепал об этом всем подряд. Однажды нам довелось встретиться на узенькой дорожке. Вместо «меркурия» он купил старенький «форд»; я был на своем грузовичке. Я отрезал его от Уитчем-стрит и вынул свой «винчестер».

— Когда захочешь «поджарить» черномазого, вспомни, что у него есть эта штука, которая легко продырявит тебя, старая сволочь.

— Ты не можешь так говорить со мной, черномазый, — сказал он, чуть не плача от бессилия что-либо предпринять, и в то же время перепугавшись. — Ты не можешь так говорить с белым.

У меня на руках были все козыри, Майки. И я почувствовал, что настал момент шугануть его, чтоб больше неповадно было. Вокруг не было ни души. Я подошел к его «форду» и левой рукой схватил его за волосы, а правой сунул «винчестер» под подбородок.

— В следующий раз, когда я услышу от тебя «черномазый» или «оборванец», я разбрызгаю твои мозги по твоему же авто. И поверь мне, Батч: если у меня что-нибудь загорится, я точно пристрелю тебя. И не только тебя — твою жену, твоего выродка и твоих бессчетных братьев. С меня хватит.

Тут он зарыдал от бессилия; у меня в жизни не было столь тягостных воспоминаний.

— Что делается, — рыдал он, — когда ниг… когда об… когда парни среди бела дня посреди дороги наставляют на работягу ружье.

— Да уж, — это ни на что не похоже, — согласился я, — только не об этом речь. А о том, пришли мы к взаимопониманию или тебе захочется проверить, правду ли я говорю.

Он согласился считать вопрос решенным, и у меня не было случая усомниться в этом за исключением, может быть, случая с твоей собакой Чипсом. Хотя я не думаю, что это дело рук Батча, скорее всего Чипс нажрался крысиной затравки…

— С тех пор, — продолжал отец, — мы вздохнули свободнее. И оглядываясь назад, я ни о чем не сожалею. Мы неплохо жили, а если мне и снилось иногда «Черное Пятно», то у кого не бывает дурных снов.

28 февраля 1985


Когда еще я собирался предать бумаге рассказанную отцом историю о пожаре на «Черном Пятне», и до сих пор не написал ни строчки. Поистине, как во «Властелине Колец»[41] одна тропинка приводит к другой, и тропинки моих мыслей, сливаясь и разветвляясь, могут завести… куда угодно. Рассказы цепляются в памяти один за другой, и очень часто я забываю, с чего начал…

Но голос рассказчика для меня всегда узнаваем: низкий неспешный голос отца, временами прерываемый смешками. С паузами — сходить в туалет, высморкаться или достать из холодильника банку «Наррагансетта». Голос, довлеющий над остальными, голос на все времена, единственный, ассоциирующийся у меня с Дерри — в противовес кассетам с интервью Айвза и прочими моими записями.

Голос отца. 10 часов; час назад библиотека закрылась. Слышен стук дождевых капель, бьющих по стеклам библиотеки и застекленного коридора. За пределами освещенного лампой пространства, где сижу я, строчку за строчкой исписывающий линованный блокнот, слышны глухие шумы и скрипы. Обычные звуки для старого здания, убеждаю я себя. Но тем не менее прислушиваюсь к ним, потому что в мыслях — ночь… и клоун с воздушными шариками.

Ну… ничего. Пора, пожалуй, закончить рассказ отца. Он поведал мне это за шесть недель до своей смерти — в больнице.

Я навещал его вместе с матерью каждый день после занятий, а по вечерам — без нее: ей хватало дел по дому, но меня она все равно отправляла. Я брал велосипед: мать не позволяла ходить пешком в позднее время, даже через четыре года после того, как убийства прекратились.

Мне, одиннадцатилетнему, тяжело дались эти шесть недель. Я любил отца, и по вечерам мне невмоготу было видеть, как он корчится и извивается от боли, как сереет и напрягается его лицо. Он сдерживал стоны, но это удавалось не всегда. Возвращаясь домой в сгустившихся сумерках, я размышлял о лете 1958 и боялся оглянуться… увидеть клоуна… оборотня… мумию Бена… или мою птицу. Но более всего меня тяготило представление перекошенного, отмеченного печатью рака лица отца. Именно на эту картинку накладывались все известные ЕГО обличья. И я жал на педали, не обращая внимания на усталость, учащавшийся пульс, и приезжал домой взмыленный, распаренный, каждый раз натыкаясь на недоуменный взгляд матери, и каждый раз был вынужден лгать ей…

Время шло, и я начал задумываться, о чем мы с отцом еще не говорили, какую тему еще не затрагивали. В своих каждодневных визитах мне постоянно приходилось напрягать мозги в поисках новых тем для обсуждения, и я со страхом сознавал, что настанет день, когда запасы тем в моей памяти окажутся исчерпанными. Его состояние безмерно расстраивало, обескураживало меня и… смущало; мне казалось (да и теперь кажется), что человек, больной раком, сгорает как свечка. Но отец умирал медленно. Болезнь разрушала его постепенно, унижала его.

Эту тему мы не затрагивали, и каждый раз, когда возникала пауза, я замирал, чувствуя, что нам необходимо поговорить об этом, что другого выхода нет, и я в панике ломал голову над тем, что бы такое сказать, чем отвлечь нас обоих от неотвратимого — от понимания, что рак разрушает организм моего отца, схватившего однажды Батча Бауэрса за волосы, приставив дуло «винчестера» к его голове, и потребовавшего прекратить их преследовать… Мы приближались к запретной теме, и мне хотелось плакать от неспособности воспрепятствовать этому. Но плакать в присутствии умиравшего отца было кощунством.

И вот во время одной из этих бесконечно тягостных пауз я вновь задал ему вопрос о пожаре на «Черном Пятне». Отцу только что сделали обезболивающий укол на ночь; сознание его то давало проблески, то мутнело; соответственно и речь временами оставалась ясной, а порой сбивалась на невнятное и маловразумительное бормотание. Он то обращался ко мне, то беседовал с воображаемым братом Филом. У меня не было ясного намерения спрашивать его в тот момент именно о «Черном Пятне», но молнией мелькнувшая мысль все предрешила.

Его взор прояснился; отец даже нашел в себе силы улыбнуться:

— Не забыл еще, Майки?

— Нет, сэр, — ответил я, и хотя года три я об этом и не задумывался, добавил его же словами. — Это меня все время гложет.

— Ну ладно, расскажу. В пятнадцать лет ты, наверно, имеешь право услышать, да и матери нет, чтобы остановить меня. Но заруби себе на носу вот что. Я думаю, такое могло случиться только в Дерри. Ты постоянно должен иметь это в виду. Поэтому берегись. Только здесь для этого необходимые условия. Ты обещаешь мне быть осторожным, Майки?

— Да, сэр.

— Хорошо, — сказал он, и голова упала на подушку. — Это хорошо. — Мне было показалось, что его сознание вновь помутилось, — так он плотно смежил веки. Но вот полилась речь. — Когда я служил на базе в конце 20-х, на холме стоял клуб для унтер-офицеров. Теперь там городской колледж. Клуб стоял на том самом месте, где мы обычно брали «Лаки-Страйк» с ментолом за семь центов. Снаружи он представлял собой цельнометаллическую конструкцию и был прекрасно оборудован внутри: ковровые дорожки, репродукции на стенах, музыкальный автомат. Там неплохо проводили уикэнды… белые, конечно. Субботними вечерами играл джаз, был танцевальный пятачок. И хотя действовал сухой закон, мы не раз слыхали, что там можно неплохо «набраться»… если только на вашем армейском удостоверении оказывалась маленькая зеленая звездочка — нечто вроде тайного знака. В будни там торговали домашним пивом, но в уикэнд можно было «расслабиться»… опять же только белым.

Безусловно, парни из группы «Е» и близко не подходили к этому месту. Когда у нас появлялось свободное время, мы шли в город. В те дни Дерри еще был городом лесоторговцев, и в той его части, которую за глаза звали «пол-акра дьявола», работали 8-10 забегаловок. Их сухой закон не касался; на их существование власти смотрели сквозь пальцы. Опять же за глаза их называли «поросячьим визгом», поскольку основная клиентура — лесорубы — допивались там именно до такого состояния. Знал об этом шериф, знали копы, но тем не менее заведения работали ежедневно (и еженощно) с момента их открытия в 1890 году и плевали на сухой закон. Наверно, не обходилось без взяток, но повторюсь, в Дерри смотрели на это сквозь пальцы. По слухам, спиртное там было в десятки раз лучше, нежели виски и джин в клубе для белых парней на холме. Завозили его на грузовиках прямо из Канады, благо она была не столь далеко. Стоило спиртное дорого, но шло как по маслу и крепко ударяло в голову; мы тоже частенько напивались, но обходилось без похмелья. Когда напивались, начинали фланировать. «Нэн», «Парадиз», «Уолли’с Спа», «Силвер Доллар» и «Паудерхорн», где можно было «снять» проститутку. О, женщина после хорошей выпивки — это в Дерри было проще пареной репы, на любой вкус. Но для парней типа Тревора Доусона и Карла Руна — моих друзей в те годы — мысль о том, чтобы купить женщину на ночь, причем белую женщину, — требовала тщательного обсуждения.

Как я упоминал, в тот вечер отца сильно накачали обезболивающим. Если б не наркотик, вряд ли он стал бы рассказывать это пятнадцатилетнему парню.

— Так вот, как-то однажды на базу заявился представитель городского совета с визитом майору Фуллеру. Чтобы обсудить «некоторые проблемы», возникшие «между горожанами и рядовым и унтер-офицерским составом базы», «общественное мнение», «вопросы приличий» и т.д. Однако то, о чем он хотел поведать Фуллеру, было ясно как дважды два — четыре. Им кололи глаза солдаты-негры в забегаловках, сидящие с белыми проститутками и хлещущие «левую» самогонку. Все это, наверно, предназначалось белым…

Смешно, конечно, поскольку эти белые «ягодки» в барах наверняка имели весьма смутное представление о «проблемах приличий». Я ни разу не замечал этого представителя городского совета ни в «Силвер Доллар», ни в «Паудерхорн». Там по большей части бывали лесосплавщики и лесорубы в красно-черной униформе, и руки у них были в шрамах и мозолях, а у некоторых не хватало у кого пальца, у кого глаза, у кого зубов; от них пахло землей и лесом. Они дышали мощью, Майки, у них была мощная поступь и мощные голоса. Это была сила. Однажды вечером в «Уолли’с Спа» я видел, как во время армрестлинга[42] один их этих парней резким движением кисти располосовал свою рубаху. Она не просто порвалась, Майки. Она будто взорвалась на лоскуты. И все восторгались и хлопали. А кто-то хлопнул меня по плечу и сказал: «Вот это настоящий армрестлинг, черный».

Я тебе рассказываю это, чтоб ты понял, что за публика собиралась там вечерами по пятницам и субботам, выходя из леса с единственной целью «нагрузиться» и «снять бабу» после недельной рубки сучьев и очистки стволов от скользкой коры. Если бы их раздражало наше присутствие, они просто могли однажды дать нам хорошего пинка под зад…

Как-то раз один из них, шестифутовый детина, мертвецки пьяный, от которого несло как от корзины гнилых персиков, а его торс буквально вылезал из куртки, навис надо мной и, покачиваясь, спросил:

— Мистер, хочу спросить тебя кое-что. Ты не негр будешь?

— Ну да, — ответил я.

— Commen’ ca va! — воскликнул он на французском, как говорят в Сент-Джоне[43] и осклабился, показав мне оставшиеся четыре зуба. — Я знал, что не ошибся. Ха! Я видел в книжке таких… таких… — он никак не мог придумать нужного слова, потому придвинулся и коснулся пальцем моего рта.

— Большегубых, — помог я ему.

— Ну да, ну да! — пришел он в детский восторг. — Ну да, большегубых! Epais levres! Большегубых! Пива ему!

— Два пива, — добавил я, не желая портить с ним отношений.

Он опять захохотал и так хлопнул меня по спине, что я чуть не свалился со стула. Потом повернул к стойке, за которой уже стояло несколько десятков мужиков и женщин.

— Два пива, и живей, пока я не разнес эту помойку, — крикнул он бармену с перебитым носом, которого звали Ромео Дюпре. — Одно мне, второе — pour l’homme avec les epais levres!

Они все заржали, Майки, но это было совсем не обидно.

— Как тебя звать? — спросил он, подходя с пивом. — Мне не нравится звать тебя «большегубый». Не звучит.

— Уильям Хэнлон.

— Твое здоровье, Вильям Энлон.

— И твое. Ты первый белый, угостивший меня выпивкой, — сказал я, и это было чистой правдой.

Когда мы выпили и заказали еще, он спросил:

— Ты уверен, что ты негр? Если бы не epais губы, ты был бы похож на белого с темной кожей

Отец захохотал. Я тоже. Видно было по его гримасам, что смех причиняет ему страдания; белки его глаз вращались, губы были закушены.

— Позвать няню, папа? — встревожился я.

— Нет… не надо. Я в порядке. Хуже всего, Майки, что даже посмеяться всласть не можешь. А это бывает так редко, что даже обидно.

Он ненадолго замолчал, и я вновь ощутил, как мы оба близки к разговору о его неизлечимой болезни. Может, так было и лучше для нас обоих.

Отец выпил воды и продолжал.

— Ну так вот, постоянные клиенты — лесорубы и женщины — мирились с нашим присутствием. Другое дело — члены городского совета и дюжина людей, которые за ними стояли. Никто из них ни разу не переступил порога «Парадиза» или «Уолли’с Спа» — для них существовал только клуб на холме. Но их раздражало, что белые женщины отдаются неграм…

Майор Фуллер заявил:

— Я не приглашал их сюда. Думаю, это можно исправить, выслав их куда-нибудь южнее, например, в Нью-Джерси.

— Это ваши проблемы, — сказал ему представитель. Кажется, звали его Мюллер…

— Отец Салли Мюллер? — удивился я. Салли училась со мной в одном классе.

Отец усмехнулся.

— Нет, это был ее дядя. Отец Салли в то время учился в другом городе. Но будь он в те годы в Дерри, стоял бы рядом с братом. А насчет достоверности разговора: я узнал о нем со слов Тревора Доусона, кто был в тот день дневальным.

— Где использовать черных — ваша проблема, — говорил Мюллер майору. — Моя — где разрешать им появляться на уикэнд. Мы не можем позволять им бесноваться в центре города. Я говорю «мы», имея в виду отделение «Легиона» в Дерри.

— Здесь мало что зависит от меня, мистер Мюллер, — отвечал майор. — Я же не могу позволить им ходить в местный клуб и пить вместе с сержантами. Это нарушение субординации, понимаете? Они — рядовой состав.

— Это не моя проблема. Но хочется верить, что вы прислушаетесь к моим замечаниям. Ваш пост налагает определенную ответственность.

С этим он и ушел. Фуллер, конечно, решил эту проблему по-своему. Армейская база располагалась на чертовски большой территории. И это огромное пространство в основном пустовало — сотня акров, не меньше. На севере ее территория подходила вплотную к Уэст-Бродвею, отделенная от него лесополосой. Ну и на месте теперешнего парка Памяти было «Черное Пятно».

В 1930 году там был заброшенный сарай. Его-то Фуллер и определил нам как наш будущий «клуб». Он, наверно, чувствовал себя героем, отыскав место для «клуба», хотя это и был всего лишь сарай… Майор добавил, что отныне все походы в город запрещены.

Было о чем сожалеть, но что делать? Выхода не было. Один из нас — парень по имени Дик Халлоран, бывший повар в столовой — предложил за неимением лучшего и этот курятник превратить во дворец.

Мы приступили и очень старались. Учитывали каждую малость, чтоб потом самим было приятно смотреть. Поначалу, зайдя внутрь, мы было отчаялись. Мрачно, пыльно, валяются какие-то ржавые детали и вороха бумаг. Два небольших окна почти не пропускали свет. Полы не подметались, наверно, тыщу лет. Карл Рун усмехнулся:

— Королевский подарок, так? Вот он, наш клуб, глядите!

А Джордж Браннок, тоже погибший на пожаре, заметил:

— Да. Это просто черное пятно.

Так впервые появилось это название.

И мы приступили… Халлоран, Карл и я. С надеждой, что Бог не оставит нас, что Он подскажет нам, как с этим справиться.

К нам присоединялись и другие. Но даже со всеми «невыездными» нас оказалось маловато. И мы стучали молотками, сверлили, драили. Из Трева Доусона вышел неплохой плотник; он занялся оконными проемами, а Алан Снопс раздобыл для окон цветные стекла, похожие на те, что в церквях.

— Где ты их достал? — поинтересовался я. Алану было двадцать два — самый старший из нас. Мы его звали «Поп Снопс».

Он сунул в рот «Кэмел» и подмигнул.

— Ночные вылазки. — Уточнять, что это такое, он отказался.

Сарай постепенно обихаживался, и к лету мы готовились открыть «клуб». Трев Доусон, взяв себе нескольких помощников, отделил примерно четверть площади под кухню — небольшую, чтоб можно было перехватить гамбургер или антрекот. С одной стороны была стойка; из напитков, правда, имелась лишь содовая. Но ведь мы, черт возьми, работали! А регулярно напиваясь, нам попросту пришлось бы вкалывать в темноте.

В конце концов полы у нас блестели. Трев и Поп Снопс провели электричество (думаю, тоже результат «ночных вылазок»). К июлю мы по субботам приходили в «клуб», попивали «колу», закусывали гамбургером или капустным салатом. Это было чудесно. Мы постоянно трудились над его благоустройством, и пожар застал нас в процессе… Это… отвлекало нас от Фуллеров, Мюллеров и городского совета. Но надо было видеть общее ликование, когда мы с Ивом Маккаслином водрузили вывеску «Черное Пятно», а ниже — «Группа «Е» и гости». Это впечатляло!

Да, это выглядело превосходно и вызывало зависть у белых парней из «клуба унтеров». Они не замедлили ответить на это пристройкой к своему клубу комнаты для отдыха и маленького кафе. Нечто вроде соревнования.

Но мы, к сожалению, не могли состязаться на равных. — Отец грустно улыбнулся мне с больничной койки. — Мы, хоть и были молоды — кроме Снопси, — глупцами не были, и прекрасно понимали, что состязаться наперегонки с белыми — значит бежать со связанными ногами. Мы получили, что хотели, и на этом можно было успокоиться. Но затем… кое-что произошло. — Он смолк, нахмурившись.

— Что произошло, папа?

— Мы обнаружили, что из нас вышел бы неплохой джаз, — с расстановкой продолжал отец. — Капрал Мартин Деверо играл на ударных. Эйс Стивенсон владел корнетом. Поп Снопс мог бренчать на пианино. Не ахти как, но играл. Еще один мог играть на кларнете, а Джордж Браннок был саксофонистом. Остальные подыгрывали — кто на гармошке, кто на гитаре, а кто просто на расческе…

Понятное дело, все это образовалось не вдруг, но уже к августу у нас был небольшой диксиленд, выступавший в «Черном Пятне» по пятницам и субботам. К осени у ансамбля появилась сыгранность, и хотя до мастерского исполнения было далеко (будем смотреть правде в глаза), играли они… — он досадливо взмахнул сухой рукой поверх одеяла, не в состоянии подобрать нужное определение.

— Самозабвенно, — подсказал я, усмехнувшись.

— Вот-вот! — обрадовался отец. — Ты хорошо сказал. Именно самозабвенно. И в наш клуб стали приходить горожане. Даже белые солдаты с базы. Каждый уикэнд у входа толпились люди. Конечно, популярными мы стали не сразу. Сначала на лицах посетителей блуждали снисходительно-недоверчивые гримасы. Но они приходили еще и еще…

Когда начали приходить белые, мы потеряли осторожность. Они приносили с собой свою выпивку. По сравнению с тем, что было в их распоряжении, не только наша, но и выпивка в городских барах казалась не ядреней содовой. Такое было только у избранных: «Чивас», «Гленфиддик». Шампанское, какое подают лишь в ресторанах 1-го класса. «Чамперс» — так они его называли (для нас это было кличкой бестолковых мулов, когда их возвращаешь в загон). Надо было как-то пресечь это, но мы не знали как. Ведь это были горожане! И не просто, а — белые!

Но, как я уже говорил, мы были молоды и очень гордились сделанным собственными руками. И явно недооценили опасность. Мы понимали, что Мюллер и его компания в курсе всего происходящего, но не думаю, чтобы кто-нибудь из нас реально сознавал, насколько это их разъярит. Что это доведет их до безумия… Они жили в старинных викторианских домах Уэст-Бродвея в четверти мили от нас; до их слуха доносились «Блюз тети Хагар» и «Картошка». Это уже было плохо. А еще хуже было сознание, что молодежь в клубе танцует под музыку негров. Ведь там были не только лесорубы со своими «подругами». К этому-то в городе привыкли. Но в наш клуб валом повалила молодежь, обрадовавшись возможности выпить и потанцевать под музыку безымянного джаза, пока в один прекрасный день эту лавочку не прикроют. Съезжались не только из Дерри, но и из больших и малых окрестных городишек — Бангора, Ньюпорта, Хейвена, Кливз-Милз и Олд-Тауна. Приезжали студенты Мэнского университета в Ороно со своими подружками из женского клуба, а когда наш джаз освоил «регтайм», они чуть не разнесли от восторга клуб в щепки… Конечно, официально клуб считался солдатским, и гражданские туда допускались только по приглашениям, но фактически с семи до часу его двери были открыты для всех желающих. Вплоть до середины октября на танцевальном пятачке толклись 5-6 пар, постоянно касаясь друг друга. Специального танцзала не было, но… я не слышал, чтобы кто-нибудь из гостей сетовал на это. Ближе к ночи клуб походил на пустой грузовик, вихляющий и раскачивающийся на большой скорости.

Он замолчал, потянувшись за очередным глотком воды. Глаза его заблестели, когда он продолжил рассказ.

— Ну так вот, Фуллер рано или поздно закрыл бы нас. Сделай он это раньше — не было бы стольких жертв. Всего-то и нужно было конфисковать выпивку, что белые приносили с собой. При его желании этого хватило бы. Для некоторых из нас это означало бы военно-полевой суд и каторжную тюрьму в Рае, для остальных — перевод в другую часть. Но Фуллер медлил. Я думаю, он боялся того же, что и мы: что это разъярит горожан. Мюллер к нему больше не заходил, а майора не прельщала перспектива тащиться за советом в город. Несмотря на кажущуюся твердость характера, майор был крайне нерешителен.

В результате его колебаний в ночном пожаре погибли те, кто мог бы жить. Проблему с клубом за майора решил «Белый Легион». Они пришли в своих белых одеяниях в начале ноября с намерением изжарить нас живьем…

Он замолчал, но не потянулся за стаканом, а тупо уставился в какую-то точку в дальнем конце палаты, пока не звенькнул колокольчик и мимо раскрытой двери не прошла нянечка, шаркая подошвами по линолеуму. Откуда-то из коридора доносились голоса: радио, телевизор. Стоял август, но с улицы тянуло холодом.

— …Часть их просочилась сквозь лесополосу между базой и Уэст-Бродвеем, — наконец произнес отец. — Один из тех старинных викторианских домов служил им базой. Там они переоделись в свою белую униформу и запаслись факелами. Остальные прибыли прямо на базу по Риджлайн-род. Тогда это был единственный подъездной путь. Я слышал — не помню от кого, — что они подкатили в новеньком, только с конвейера, «паккарде», уже облаченные в белое и со своими неизменными символами — факелами. Проехали через КПП на пересечении Риджлайн-род с Уитчем-стрит, и часовой беспрепятственно их пропустил.

Был самый разгар субботнего вечера. В клубе развлекались две, а то и три сотни людей. И тут несколько человек вылезли из «паккарда» цвета бутылочного стекла, а остальные появились со стороны Уэст-Бродвея. Всего человек восемь. Они были немолоды, эти люди, и временами я ловлю себя на мысли о том, сколько их слегло на следующий день с ангиной или язвой, этих грязных убийц, трусливых ублюдков…

«Паккард» остановился на холме и дважды мигнул фарами. Из него вышли четверо и присоединились к остальным. У некоторых были с собой двухгаллонные канистры — те, что можно купить на любой заправке. У всех были факелы. Один оставался за рулем. Наверняка, это был «паккард» Мюллера. У него как раз была такая модель, и именно бутылочного цвета.

Они подошли к клубу с тыла и облили факелы бензином. Может, они имели в виду просто попугать нас. Я слышал — такое бывало. Но бывало и по-другому. И то, и другое могло произойти с равной вероятностью, но в худшее верить не хотелось.

Когда они облили факелы бензином, еще брезжила слабая надежда, что у них не хватит духу поджечь. Но нет — темная ноябрьская ночь озарилась светом горящих факелов. Легионеры размахивали ими, подняв высоко над головами; с факелов слетали пучки горящей пакли. Они хохотали. Часть факелов полетела через окошки в нашу кухню. Она запылала.

Все эти снаружи, в идиотских белых колпаках, выкрикивали: «Вылезайте, черномазые!» Может быть, они хотели напугать нас; мне же казалось, что это предупреждение — так же, как и факелы, брошенные в кухню.

Ну, разницы-то никакой… Ансамбль играл на высоком накале. Молодежь в зале веселилась, как могла. Никто и не догадывался, что творится снаружи, включая Джерри Мак-Кру, нашего помощника повара в тот вечер. Когда он открыл дверь в кухню, туда как раз влетел горящий факел. Пламя моментально опалило его волосы, загорелась и куртка.

Когда это произошло, я сидел у восточного простенка рядом с Тревом Доусоном и Диком Халлораном. Мне пришло в голову, что взорвалась газовая плита. Но только я поднялся, как тут же был сбит с ног толпой, повалившей к выходу. По мне прошлось не меньше дюжины ног, и это было единственным за весь вечер моментом, когда я испугался. Публику объяла паника, отовсюду слышались возгласы: «Пожар! Горим!» Я пытался подняться, но меня опять сбили с ног и кто-то заехал ботинком в голову; в ушах зазвенело; нос размазался по полу. Вдохнув свежей краски, я принялся чихать и кашлять одновременно. Следующий бежавший чуть не раздавил мне крестец: я почувствовал, как женский каблук вдавливается мне точно между ягодиц. Поверь сын, такого врагу не пожелаешь. Я подумал, что если ткань порвется, я просто истеку здесь кровью.

Это теперь смешно, а тогда — мне казалось, что обезумевшая толпа раздавит меня. Меня пихали, толкали, волочили, шпыняли; на меня наступили столько раз, что на следующий день спина стала сплошным синяком, и я не мог полностью разогнуться. Я кричал, но вряд ли кто-либо в этой толкотне меня слышал…

А спас меня Трев. Я вдруг увидел, как ко мне тянется темнокожая рука, и уцепился за нее как утопающий за соломинку. Я уцепился, а он вытягивал меня из потока, пытаясь поставить на ноги. И в этот момент чья-то нога угодила мне в шею…

Он дотронулся и помассировал ее — справа, ближе к уху. Я кивнул.

— …и я даже потерял сознание — на минуту, не больше. Но руки Трева не выпустил, и он не бросил меня. Наконец мне удалось прислониться к стене, и в это время перегородка между кухней и холлом с треском упала, и огонь загулял по залу. С кухни вырывались языки пламени, и люди в испуге шарахались в сторону. Некоторым это удавалось. Но не всем. Одного из наших парней — мне показалось, что это Горт Сарторис — горящая перегородка придавила к полу. Еще мгновение его рука из-под дымящейся, раскаленной перегородки двигалась вверх-вниз, как бы взывая о помощи, потом я потерял ее из виду… Белая девушка, не старше двадцати лет, вскрикнула, пробегая мимо: на ней загорелось платье. С ней был парень-студент, и я слышал, как она молила его помочь. Но он лишь дважды взмахнул рукой, попытавшись сбить пламя, и бросился догонять остальных, бросив ее…

На месте кухни была огненная стена. На нее становилось невозможно смотреть. В том пекле, Майки, очень легко было изжариться. Казалось, кожа блестит от вытопленного сала и похрустывают, скручиваясь, волосы в ноздрях.

— Надо сматываться! — кричал в ухо Трев, подталкивая меня вдоль стены. — Бежим!

Его удержал Дик Халлоран. Несмотря на свои девятнадцать лет и округлившиеся как пара бильярдных шаров глаза, он в отличие от нас сохранил трезвую голову. Дик удержал нас от глупости.

— Не туда, — крикнул он, — сюда, — и показал на эстраду, где… бушевало пламя.

— Ты с ума сошел! — отшатнулся Тревор. Его обычно сильный голос был теперь едва слышен из-за треска горящего дерева и панических выкриков разбегавшихся горожан. — Если смерти захотел, то мы с Вилли тебе не компания!

Трев продолжал тащить меня к двери, хотя скопление ошалевших людей совершенно скрыло ее из вида. Я плелся за ним, вряд ли в состоянии что-либо соображать. Единственное, что меня беспокоило, — не быть зажаренным подобно рождественскому гусю.

Дик схватил Тревора за волосы и, с силой развернув, ударил по щеке. Трев непонимающе хлопнул глазами, голова его мотнулась; он смотрел на Дика как на сумасшедшего. Дик крикнул Тревору в лицо:

— Иди туда, если не хочешь быть трупом! Они же держат дверь снаружи, идиот!

— Откуда ты знаешь? — выкрикнул Трев, и его крик перекрыл громкий хлопок «бамп!» — лопнул от жара барабан Марта Деверо. Пламя сбежало с эстрады; в холле загорелся пол.

— Я знаю! — отчаянно заорал Дик. — Знаю!..

Он схватил меня за другую руку; какое-то время они тянули меня каждый в свою сторону. Затем Трев, кинув последний взгляд на дверь, последовал за Диком. Тот метнулся к окошку, схватив по пути стул, но приблизиться к окну не удавалось — от пола исходил невыносимый жар. Дик толкнул Трева Доусона и указал себе на спину:

— Лезь! — крикнул он. — Лезь, чтоб тебя!..

Трев залез и перевалился через подоконник.

Следующим забрался я, уцепившись за раму. Досталось пальцам: они разве что не дымились. Кувырнувшись в пустоту, я наверняка сломал бы себе шею, но Трев успел подхватить меня.

Мы с Тревом обернулись к окошку. Это было кошмарное зрелище, Майки. Окно со всех сторон облизывал огонь. Языки пламени пробивались сквозь крышу в дюжине мест. Изнутри доносились крики о помощи. Вот из пламени показались две коричневые руки — Дика. Трев Доусон подтолкнул меня, и я подошел вплотную к окну, перегнувшись за Диком. Когда я вытаскивал его, мне казалось, что под моим голым животом — жарко вытопленная печка. Показалось лицо Дика, и мы с Тревором переглянулись; он наглотался дыма и терял сознание; Дик ничем не мог нам помочь. Куртка на нем снизу тлела; губы раскрылись в беззвучном крике.

Мне тоже стало не по себе от запаха горелого человеческого мяса. Говорят, что он похож на запах целиком зажаренной туши свиньи. Нет — мне это напомнило кастрацию лошадей. При этом ведь тоже разжигают сильный огонь, и слышно, как конские яйца «стреляют»; точно так же пахнет людская плоть, когда загорается одежда. Я чувствовал, что не смогу этого выдержать, и сделал отчаянный бросок. Дик вылетел из окна, потеряв ботинок.

Я наткнулся на руки Трева и мягко упал. Дик свалился на меня сверху. Вот когда я действительно поверил, что у негров крепкие головы. Я задохнулся и мог только кататься по грязи, держась руками за обожженный живот.

Через некоторое время я смог встать на колени, а затем и выпрямиться. Тут я и увидел этих сволочей, рванувших к лесополосе. Если бы не обувь, они здорово смахивали на привидения. Я разглядел ботинки, потому что «Черное Пятно» было освещено как в полдень. По ботинкам я понял, что это были поджигатели в белом. Бежавший замыкающим споткнулся и упал. Я увидел…

Отец смолк, облизнув губы.

— Что увидел, папа?

— Ничего. Дай воды, Майки.

Я дал. Он сделал большой глоток и закашлялся. Проходившая мимо открытой двери нянечка остановилась:

— Вам что-нибудь нужно, мистер Хэнлон?

— Другие анализы, — невесело усмехнулся отец. — Есть у тебя подходящие, Рода?

Она изобразила подобие улыбки и прошла дальше. Отец вернул мне стакан с водой, и я поставил его на столик.

— Когда вспоминаешь, все кажется длиннее, чем было на самом деле. Ты нальешь мне воды перед уходом?

— Конечно, папа.

— Эта история может лишить тебя сна, Майки.

Я было открыл рот, чтобы солгать, но вовремя остановился. Вряд ли он стал бы продолжать, услышав ложь. И кто знает, может, я так и не услышал бы продолжения…

— Наверное, да…

— Это не самое страшное, — заметил отец. — Пусть лучше снятся кошмары. Для того и сны, я думаю.

Он положил руку поверх одеяла; я сжал ее и не отпускал до конца его рассказа.

— Оглянувшись, я увидел, как Трев с Диком пошли в обход клуба к входной двери, и поспешил за ними, отворачиваясь от ветра. Снаружи человек 40-50 стонали, блевали, кричали. Ужасные крики заживо сгоравших доносились из-за запертой двери клуба.

Это был единственный вход, если не считать прохода через кухню к мусорным бакам и подсобке. Войти можно было, толкнув дверь внутрь. Естественно, изнутри она открывалась «на себя».

Выбиравшиеся изнутри создали пробку, пытаясь толкать дверь наружу. Она лишь хлопала, оставаясь закрытой. Задние напирали на передних, усугубляя давку. Передние оказались в тисках. Постоянный напор сзади мешал распахнуть дверь на свободу. И люди беспомощно толклись перед выходом, а огонь крепчал.

Если жертвы пожара исчислялись восемью десятками или около того, а не сотней или даже двумя, то это лишь благодаря Тревору Доусону. Но наградили его за это не медалью, а двумя годами каторжной тюрьмы в Рае. Ему попался на глаза старенький грузовик, за рулем которого сидел мой старинный приятель сержант Уилсон — хозяин всех окопов на территории базы.

Выбравшись, он принялся раздавать бестолковые указания, но его либо не слушали, либо не понимали. Трев схватил меня за руку, и мы побежали к сержанту. Дика Халлорана я потерял из виду и больше не встретил.

— Сержант, мне нужен ваш грузовик! — крикнул Трев ему в лицо.

— Не мешайся под ногами, черномазый, — оттолкнул его Уилсон, продолжая выкрикивать какую-то чушь. Вряд ли кто обращал на него внимание, и Тревор, подскочив, «убрал» его.

Удар у него был поставлен, и немногим удавалось его держать, но сержант оказался не лыком шит. Он поднялся и, сплевывая кровь, текущую изо рта и носа, произнес:

— Я убью тебя за это, ублюдок.

Треву пришлось нанести еще один удар в солнечное сплетение, а я одновременно с ним, сцепив руки в «замок», ударил его сзади по шее, вложив в удар все свои силы. Бить человека сзади, конечно, непорядочно, но у нас не было выбора. И я бы солгал, Майки, если б сказал, что не получил от этого удовлетворения.

После этого он вырубился надолго. Трев подбежал к грузовику, включил мотор и повел машину к входной двери в «Черное Пятно», заезжая слева.

— Поберегись! — крикнул я в толпу. — Грузовик идет!

Люди разбегались в стороны как вспугнутые птицы; Трев, на удивление, никого не задел. Он с разгона наехал на постройку и ударился о баранку. Когда он помотал головой, приходя в себя, я заметил струйку крови, побежавшую из носа. Включив реверс, он немного отъехал и нанес второй удар грузовиком. БУММ! «Черное Пятно» не было слишком прочным, и двух таких ударов ему вполне хватило. Стенка завалилась, и пламя вырвалось на волю. Уж не знаю как, но оттуда выскочили еще живые. Поистине человек живуч, поверь, Майки, я жизнь прожил и редко видел такое. Это была натопленная печь, все в дыму и пламени, но оттуда высыпали люди. Их было так много, что Трев не рискнул отъехать назад из боязни кого-нибудь задеть. Он вылез и подбежал ко мне, оставив все как есть.

Мы встали поодаль, наблюдая окончание трагедии. Все закончилось в пять минут, но казалось, прошла вечность. У последней дюжины выбежавших были сильные ожоги. Их катали по земле, пытаясь сбить пламя. Некоторые пытались еще идти, но мы видели, что это напрасно.

Мы с Тревом взялись за руки — вот как мы сейчас с тобой, Майки, — а кровь все капала у него из носа, и глаза закрывались; мы просто смотрели, не в силах оторвать взгляда. Они выглядели как призраки, эти подобия людей — мужчин и женщин, выскочивших из пламени в дыру, проделанную грузовиком сержанта Уилсона. Некоторые из них воздели руки вверх, молясь или ожидая помощи свыше. Другие бесцельно бродили, будто потеряв ориентировку. И падали один за другим, чтоб больше не встать.

Последней выскочила женщина. Ее платье уже сгорело дотла, теперь догорала и комбинация. Она вся была как горящая свеча; ее невидящие глаза устремились прямо на меня, и я успел заметить ее обожженные веки.

Но вот и она упала. Все было кончено. От клуба остался один сплошной огненный столб… Потом появились пожарные машины с базы и городского пожарного депо на Мейн-стрит, но все успело сгореть дотла… Вот и вся история «Черного Пятна», Майки…

Отец допил остатки воды и протянул стакан, чтобы я наполнил его в холле.

— Наверное, мне пора пописать на сон грядущий, Майки.

Я чмокнул его в щеку и вышел со стаканом в холл. Вернувшись, я вновь застал его в полубессознательном состоянии, устремившим глаза в невидимую точку. Он едва отреагировал на звук стакана, когда я поставил его на ночной столик, чуть различимыми словами благодарности. Часы на столике показывали почти восемь. Мне было пора возвращаться домой.

Я еще раз нагнулся поцеловать его на прощание… но неожиданно для самого себя спросил:

— Что ты вспомнил?

Его слипавшиеся веки дрогнули при моем вопросе. Он не сразу понял, что я не ушел, а может, заподозрил, что начал разговаривать сам с собой.

— А?

— Что ты там увидел? — прошептал я, совсем не убежденный, что хочу услышать ответ. Но кто-то, сидящий внутри меня, подсказывал, что это необходимо. И этот «кто-то» довел меня до состояния лихорадочного возбуждения. Я должен был знать. Как жена Лота, вернувшаяся посмотреть, как будет разрушен Содом.

— Птицу, — проговорил отец как бы нехотя. — Над последним из тех, убегавших «легионеров». Ястреб? Пустельга? Но вроде крупнее… Я не говорил никому, все при себе держал… Размах крыльев футов шестьдесят… Я видел… ее глаза… наверное, она тоже… видела меня…

Он бесцельно уставился в темноту за окном.

— Она спикировала и подобрала того, упавшего… за белый капюшон… Она… ее крылья… она зависла в воздухе… но ведь птицы не могут висеть, а эта… могла… потому что…

Отец замолчал.

— Почему? — торопил его я. — Почему она висела, папа?

— Она не висела, — выдавил наконец он.

Я молча сидел, полагая, что он засыпает под действием наркотика. Я ужасно испугался, потому что вспомнил ту птицу, которая пристала ко мне четыре года назад. А ведь я не вспоминал о ней. И вот отец… вызвал кошмар из моей памяти.

— Она не парила, — повторил отец. — Она плыла. Плыла. К ее крыльям были привязаны воздушные шарики…

Отец заснул.

1 марта 1985


ОНО вернулось. Нет сомнений. Я делаю вид, что жду, но сердце подсказывает: ОНО вернулось. Не уверен, что готов к этому. Мы уже не мальчики. Это существенно.

Прошлой ночью я был на взводе, меня обуяло неистовство. Этот проклятый город будто покрыт толстой коркой льда. Солнце восходит каждое утро, а растопить его не в состоянии.

Я вкалывал как заведенный — часов до трех утра. Перо летало по бумаге. Я торопился закончить. Да, я забыл про то, как одиннадцатилетним столкнулся с этой птицей-монстром. Ничего не подозревавший отец вернул это неприятное воспоминание. И забыть его… уже нельзя. Нельзя… Это был его последний подарок. Данайский дар, но какова его ценность!..

Я заснул за раскрытой тетрадью; ручка выпала из руки и лежала рядом. Проснувшись, я обнаружил, что спал в самой неудобной позе; все тело затекло, спина болела. Но я ощущал внутреннюю свободу, какую-то легкость в душе… Я освободился от этого кошмара, предав его бумаге.

…А еще я обнаружил, что был ночью не один.

От двери в библиотеку (запертой — я всегда автоматически ее запираю) вели едва заметные следы высохшей грязи — к столу, за которым я заснул.

Только в одну сторону.

Ночной гость оставил след и исчез.

А к моей лампе был привязан шарик. Обычный, наполненный гелием. Он висел, освещенный лучиками солнца, пробивавшимися сквозь высокое окно библиотеки.

На шарике было… мое лицо. Без глаз: из пустых глазниц стекали струйки крови. Мой рот — нарисованный — исказил безмолвный крик.

И я действительно закричал от ужаса, и мой крик отразился гулким эхом от стен библиотеки, рассыпавшись по стеллажам и полкам.

Шарик лопнул…