ШЕСТЬ ТЕЛЕФОННЫХ ЗВОНКОВ (1985)
1Стэнли Урис принимает ванну
Патриция Урис позже рассказывала матери, что ей просто не приходило в голову. Она ведь знала, что Стэнли никогда не принимал ванну утром. Под душ вставал с утра, это было (время от времени «отмокал», но поздним вечером, с журналом в одной руке и банкой пива в другой). А уж ванна в 7 утра совсем не в его стиле.
Потом еще эта неясность с книжками. Вообще-то, если читаешь книгу от корки до корки, значит, она доставляет удовольствие. А Стэна они угнетали чем-то; он становился раздражительным. За три месяца до этой ужасной ночи Стэнли выяснил, что его друг детства стал писателем — ну не настоящим писателем, а романистом. Так говорила Пат своей матери. На обложках книг красовалась фамилия автора — Уильям Денборо, а Стэнли зачастую называл его «Билл-Заика». Он прочел почти все книги Денборо, и последнюю — буквально накануне (ночью 28 мая 1985) этой утренней ванны. Патти как-то взяла наугад одну из его ранних книжек, конечно, из любопытства, но бросила, прочтя всего три главы.
«Это совсем не роман, — говорила она матери. — Это была книжка про ужасы». Она сказала «ужасы» с той же интонацией, как сказала бы «секс». Патти была милой и доброй женщиной, но кругозор ее был столь же невелик, сколь мал был набор выразительных средств. Тем не менее она попыталась объяснить матери, чем эта книжка напугала ее и насколько расстроила. «Там сплошь и рядом чудовища. Гады, преследующие детей. Убийства и… я не знаю… всякое такое… В общем, гадость». Ужасы шокировали Патти почти так же, как порнография. Этого последнего Патти просто избегала, хотя и понимала, что означает слово «порнография», но сама никогда не произносила. «Стэн чувствовал, что открыл для себя заново своего друга детства. Он говорил, что напишет ему, но я знаю — он не стал бы… И я понимаю, что эти романы как раз и привели его в дурное самочувствие и…»
Здесь Патти Урис расплакалась. Этой ночью, которая (без шести месяцев) пришлась на двадцативосьмилетие со дня встречи Джорджа Денборо с клоуном Пенниуайзом, Стэн и Патти сидели в гостиной своего уютного домика в пригороде Атланты. Был включен телевизор. Патти сидела на кушетке перед телевизором, деля внимание поровну между вязанием и своим любимым телешоу «Семейные распри». Она просто обожала Ричарда Доусона, считая его цепочку для часов «ужасно сексуальной»; однако это не мешало ей при этом твердой рукой выводить рисунок диких мустангов. А еще это шоу нравилось ей тем, что она угадывала наиболее популярные ответы (в «Семейных распрях» нет правильных ответов, есть лишь принятые большинством). Однажды она спросила Стэна, почему вопросы, которые ставят в тупик семьи в телешоу, ей кажутся простыми. «Может, ты переживаешь это сильнее, чем они, — откликнулся Стэн, и Патти показалось, что по его лицу пробежала тень. — В действительности переживания сильнее, чем в шоу. Ты просто реальнее себе их представляешь».
Она решила, что это звучит убедительно. О, Стэнли очень глубоко понимал человеческую сущность. Уж куда глубже, решила Патти, чем его старый друг Уильям Денборо, разбогатевший на книгах, в которых сплошные ужасы — низкопробной литературе, рассчитанной на публику с дурным вкусом.
Но семья Урисов отнюдь не такова! Пригород, где они жили, был очень живописен, а уж дом, за который в 1979 они заплатили восемьдесят семь тысяч долларов, теперь легко и безболезненно мог быть продан за сто шестьдесят пять. И не то чтобы Пат думала о продаже, но само сознание такой возможности приятно возбуждало ее. Иногда она специально садилась за руль своего «вольво» (у Стэнли был «мерседес»-дизель, изрядно досаждавший ему), чтобы проехать мимо своего дома, красиво смотрящегося со стороны на фоне живой изгороди из тисов. И, проезжая, задать себе вопрос: «Кто это там живет? Да неужели я? Миссис Стэнли Урис?!» Это было не просто ощущение счастья, тут была безусловная гордость, да еще в таких дозах, что порой Патти даже чувствовала себя больной. А много раньше жила-была одинокая восемнадцатилетняя девочка, Патриция Блам, которая отказалась принять участие в вечеринке в деревенском клубе на север от Глойнтона, штат Нью-Йорк. Отказалась по той простой причине, что ее фамилия рифмовалась со словом «плам»[6]. Собственно, она и была тогда маленькой костлявой еврейской «сливой». Но все равно, эта дискриминация была противозаконной (хи-хи-хи). Ну да, все это позади. За исключением этого случая такое никогда не повторялось. Она вспоминала, как любила ездить в автомобиле с Майком Розенблаттом, вслушиваясь в шуршание гравия под колесами и под его дырявыми ботинками, когда он вылезал из машины, позаимствованной на вечер у отца и тщательно протираемой поутру. Ей нравилось ходить с Майклом в его заношенном, когда-то белом свитере — как он мерцал мягкими весенними вечерами! Она была в бледно-зеленом вечернем платье, которое, как заявляла ее мать, превращало ее в русалку (хи-хи-хи, еврейская русалка). Они гуляли подняв головы — вечером это было возможно. Она не плакала, хотя понимала, что не от хорошей жизни они гуляют украдкой. Они оба ощущали в себе больше еврейского, чем было на самом деле: они были ростовщиками, погонщиками скота, льстивыми, угодливыми, длинноносыми, с нездоровой кожей; они были поводом для постоянных насмешек, «жиденятами», хотевшими озлобиться и оказывавшимися неспособными к этому — злость приходила позднее, когда причина, вызывавшая ее, уже исчезала. Появлялись стыд и боль. А затем кто-нибудь смеялся. Тонким визгливым смехом (он вполне натурально звучал у нее в ушах), похоже на быстрое чередование нот на фортепьяно. А уж в автомобиле Майкла она могла дать волю слезам, о, будьте уверены, эта еврейская русалка-«слива» умеет плакать как сумасшедшая. А Майкл Розенблатт клал свою неуклюжую, но уютную ладонь ей на шею, и она отстранялась, чувствуя стыд, грязь, «еврейство»…
Расположение дома позади тисовой аллеи было очень удачным… Если бы все было таким же. Боль и стыд временами накатывали, и даже пребывая в спокойном, прилизанном добрососедстве, она боялась, что однажды этим прогулкам со звуками шуршащего гравия придет конец… Несмотря на то, что Урисы были членами местного клуба, и мэтр каждый раз встречал их спокойным и респектабельным «Добрый вечер, мистер и миссис Урис». Она возвращалась домой на своем «вольво», любовалась домом, поднимаясь по зеленому ковру и часто — слишком часто, как ей казалось, — в ушах раздавалось это визгливое хихиканье. Ей представлялось, что девочка, которая так хихикала, живет теперь в придорожном доме-трактире с мужем-неевреем, была трижды беременна и каждый раз — с выкидышем, что муж изменяет ей с проститутками, больными триппером, что у нее усохшая грудь, усохшие ляжки, а ее грязно хихикающий язык усыпан язвами.
О, как она ненавидела себя за эти жестокие измышления и корила себя, уверяя, что должна прекратить этот до горечи опостылевший коктейль мыслей. Проходили месяцы, и она заставляла себя не думать об этом. Ей думалось: «Может, все это позади. Я уже не восемнадцатилетняя девчонка; мне тридцать шесть. А та, которая вслушивалась в шум гравия под колесами и уворачивалась от объятий Майка Розенблатта, потому что это были объятия еврея, была полжизни тому назад. Эта глупая маленькая русалка умерла. Надо забыть ее и быть самой собой». Окэй. Ладно. Жизнь прекрасна. Но вдруг — где-нибудь в супермаркете — она слышала похожий хохоток, и начинало покалывать в пояснице, взбухали соски, цепенели руки, с силой сдавливая ручки хозяйственной сумки, и ей мстилось: «Вон они треплются между собой: жидовка идет, длинноносое еврейское чучело, муж, конечно, бухгалтер, евреи хороши в устном счете, мы допустили их в наш клуб, это было необходимо тогда, в 1981, когда длинноносый мартышка-гинеколог выиграл это дело, но мы смеемся над ними, смеемся, смеемся!» Или ее преследовал шорох дробящегося, перекатывающегося гравия и голос матери: «Русалка! русалка…»
Затем ненависть и стыд проходили как мигрени, и на смену им приходила жалость — не только и не столько за себя; Патти жалела всю расу людей. Оборотни. Книга Денборо — та самая, которую она начала и бросила — была про оборотней. Что же это, черт возьми, за человек, который знает об оборотнях?
И все же она здесь чувствовала себя лучше — ей жилось лучше. Она любила своего мужа, свой дом, свою жизнь и себя самое. Все шло прекрасно. Да, впрочем, чтобы все прекрасно — где это видано? Когда она обручилась со Стэном, ее родители выглядели разочарованными и несчастными. Они встретились на вечеринке в университетском женском клубе. Он был тогда стипендиатом в Нью-Йоркском университете. У них нашлись общие друзья, и к концу вечеринки Патти заподозрила, что влюбилась. К середине семестра подозрение перешло в уверенность.
Когда пришла весна и Стэнли предложил ей выйти за него замуж, она согласилась не раздумывая. Несмотря на серьезные сомнения, с ней согласились и ее родители. Это было той малостью, что они могли себе позволить, хотя Стэнли Урису вскоре предстояло сделать первую вылазку на биржу труда, наводненную молодыми счетоводами, и ему, продиравшемуся сквозь эти джунгли, очень пригодились бы семейные финансы, однако Стэнли не апеллировал к судьбе, имея на руках лишь их единственную дочь. Патти было уже двадцать два — вполне взрослая женщина. Она готовилась к выпуску.
— И что, остаток жизни я должен содержать этого четырехглазого сукина сына? — услышала как-то ночью голос отца Патти. Родители ходили ужинать, и отец вернулся, несколько перебрав.
— Ш-ш, она услышит, — откликнулась Рут Блам.
Еще долго заполночь Патти не сомкнула глаз; ее бросало то в жар, то в холод от ненависти к ним обоим. Два следующих года она провела в попытках отделаться от этой ненависти; уж чего-чего, а этого чувства вокруг нее всегда было в излишке. Временами она смотрела на свое отражение в зеркале. Приятные линии лица показывали, что эту битву она выигрывает. Ей помогал в этом Стэнли.
Его собственные родители отнеслись к молодой семье с должным вниманием. Конечно же, они не верили, что их Стэнли предназначено судьбой жить в бедности и убожестве, но и они сожалели о том, что «дети поступили опрометчиво». Дональд Урис и Андреа Бертоли поженились в начале двадцатых и, казалось, совершенно забыли об этом.
Стэнли же, напротив, был вполне уверен в собственных силах, беспечно игнорировал высказываемые вслух родителями опасения и предостережения. В конечном счете оправдался его оптимизм, а не их страхи. В июле 1972 года Патти получила место преподавателя английского языка и стенографии. Чернила на ее дипломе даже не успели высохнуть. Работать надо было в Трейноре — маленьком городке в сорока милях к югу от Атланты. Патти каждый раз лихорадило, когда она вспоминала, как получила это место — ну, просто жуть! Составив список журналов, где публиковались рекламные объявления, она за пять ночей написала сорок писем с приложением своих анкетных данных. Потом начали приходить ответы: двадцать два уведомляли, что места уже заняты. В других случаях очень скоро становилось ясно, что место ей не подходит. Так отсеялась еще дюжина вариантов. Каждый походил на ряд предыдущих. Стэнли вошел в комнату в момент, когда она ломала голову над тем, как бы сократить объем работы. Беглого взгляда на кучу разбросанных по всему столу бумаг ему оказалось достаточно, чтобы уверенно выудить сообщение из Управления школами в Трейноре, в котором она не нашла чего-либо более обнадеживающего, нежели в остальных.
— Вот это, — сказал он.
Патти даже слегка напугала его убежденность.
— Ты что, знаешь о Джорджии что-то такое, чего не знаю я?
— Да нет. Однажды видел в кино.
Ее бровь вопросительно дернулась.
— «Унесенные ветром». Вивьен Ли, Кларк Гейбл. «Оставим это на завтра. Завтра будет виднее». Не правда ли, я говорю как южанин, Патти?
— Ну да. Как южанин из Южного Бронкса[7]. Но если ты никогда там не был, то почему…
— Потому что это то, что надо.
— Ты не можешь знать этого, Стэнли.
— Не просто могу, — весомо возразил он. — Я знаю. — Всмотревшись в его лицо, она поняла, что Стэнли не шутил: он действительно знает. По спине Патти побежали мурашки.
— Но каким образом?
Он улыбнулся — коротко, и уже в следующую секунду улыбка погасла, уступив место сосредоточенному выражению — как если бы Стэнли прислушивался к какому-то внутреннему механизму.
— Черепаха нам не поможет, — вдруг произнес он отчетливо. Патти испугал его сосредоточенный, совершенно отрешенный вид и этот взгляд, направленный будто внутрь самого себя.
— Стэнли? О чем ты?
Он вздрогнул; рука наткнулась на блюдо, из которого Патти брала персики, и оно, упав на пол, треснуло. Взгляд Стэнли прояснился.
— О черт! Прости.
— Чепуха. О чем ты говорил?
— Не помню, — он наморщил лоб, — но полагаю, что надо ехать в Джорджию, любимая.
— Но…
— Поверь — это так, — и она поверила.
Когда поезд отходил из Нью-Йорка, уже было известно, что она принята на работу. Глава департамента занятости постоянно выказывал знаки внимания Патти; она поблагодарила его за участие. У Патти было чемоданное настроение. Подтверждение пришло неделей позже. Объединенное управление школами Трейнора предлагало ей 9,2 тысячи долларов и контракт стажера.
— У тебя и так вид доходяги, — отреагировал Герберт Блам на рассказ дочери о намерении пойти на работу. — А уж теперь ты узнаешь, почем фунт лиха.
— Вздор, Скарлетт, — улыбнулся Стэнли, узнав мнение тестя. Патти рассмеялась сквозь слезы, и Стэн заключил ее в объятия.
И хотя для них действительно наступили горячие денечки, с голоду они не умерли. 19 августа 1972 состоялось их бракосочетание. Патти Урис к моменту свадьбы была девственницей. Раздевшись, она скользнула между двумя прохладными простынями в курортном отеле Поконос; дрожь в предвкушении неизъяснимого наслаждения сочеталась с изредка накатывавшими облачками страха. И когда в кровать скользнул Стэнли, улегшись рядом и вытянув ноги (при этом его пенис вырос из кучки рыжеватых волос как восклицательный знак), она прошептала: «Только не делай мне больно, милый».
— Я никогда не причиню тебе вреда, — сказал он, обняв ее. Он не нарушил своего слова вплоть до 27 мая 1985 — до ночи с этой утренней ванной.
Ее преподавание шло успешно. Стэнли устроился водителем грузовика в пекарню за сотню долларов в неделю. В ноябре того же года в Трейноре открылось агентство братьев Блок по продаже недвижимости, где Стэнли стал получать уже 150 долларов в неделю. Их семейные доходы уже превышали 17 тысяч долларов в год; это казалось им огромной суммой в то время, как галлон газа стоил 35 центов, а булка из пшеничной муки на 5 центов дешевле. В марте 1973 Патти Урис без особого сожаления рассталась с противозачаточными пилюлями.
В 1975 Стэнли оставил Блоков, открыв свое дело. Квартет ближайших родственников единодушно оценил этот шаг как безрассудный. Не в том дело, что он не справится — Бог с ним, пускай, но организация собственного бизнеса ляжет на плечи молодых тяжким финансовым бременем. («Ладно еще, если этот финик не обрюхатил ее, — угрюмо вещал брату Герберт Блам после обильной выпивки на кухне, — а то уж точно сядут на мою шею».) Короче, резюме родителей было таково: и думать не смей о собственном бизнесе — пока не созрел.
И вновь Стэнли продемонстрировал упрямство, оптимизм и сверхъестественное чутье. Формально уйдя от Блоков, он продолжал тесно сотрудничать с ними. В это время фирма «Корридор Видео» — пионер зарождающегося видеобизнеса — начала строиться менее чем в десяти милях от пригорода, где жили в 1979 году Урисы. Вряд ли у Стэнли были какие-то тайные источники информации, благодаря которым он предвидел, что «Корридор Видео» будет представлена менее чем через год по приезде Урисов в Трейнор на ярмарке как независимый производитель и — тем более — что фирма предложит место молодому еврею-очкарику с непринужденной улыбкой, несколько меланхоличной походкой, в линялых джинсах по моде тех дней и со следами юношеских угрей на лице. Этого Стэнли знать не мог. И тем не менее это произошло.
Его работы на «КВ» в пересчете на полную рабочую неделю оценивалась компанией вначале как 30 тысяч долларов годовых.
— Это только начало, — лежа в постели, размышлял Стэн. — Они же растут, дорогая, как зерна в августе. В ближайшие десять лет они станут в один ряд с «Кодаком» и «Сони».
— И что ты намерен делать? — спросила Патти, догадываясь об ответе.
— Собираюсь сказать, что почту за честь работать с ними, — рассмеялся Стэнли, прижимая к себе и целуя ее. Он овладел ею трижды. Детей не было…
Работа в «КВ» дала возможность Урисам войти в круг наиболее богатых и могущественных семей Атланты, и молодые были в приятном изумлении, обнаружив, что практически ничего необычного в этих «сильных мира сего» нет. Они были приняты в этот круг безоговорочно, с радушием, свидетельствовавшим о широте взглядов, чего так не хватает северянам. Патти вспомнила отрывок из письма Стэна своим родителям: «Самые богатые люди Америки живут в Атланте, Джорджия. Я собираюсь помочь им стать еще богаче. Это, в свою очередь, сделает богатым и меня. А подчинять меня вовсе никто не собирается, исключая Патрицию, но поскольку это моя собственность, мне вряд ли следует опасаться».
С момента их приезда в Трейнор цифра их годового дохода менялась шесть раз. В 1983 она достигла невероятной величины — о таком Патти могла лишь мечтать. Цифра была шестизначной. И достичь этого оказалось столь же легко, как скользнуть в домашние тапочки субботним утром. И эта легкость временами пугала ее. Однажды Патти даже вслух высказала мысль о соглашении с дьяволом. И хотя Стэнли высмеял ее, эта мысль Патти не покидала…
«Черепаха нам не поможет».
Порой она без видимой причины просыпалась среди ночи с этой неотвязной мыслью, похожей на фрагмент чего-то забытого, и она поворачивалась к Стэнли: ей совершенно необходимо было дотронуться и ощутить, что он рядом.
Они жили нормальной жизнью — без вечеринок с обильными возлияниями, без наркотиков, не скучали, не спорили до изнеможения по поводу завтрашнего дня. Единственным облачком было отсутствие детей. На это первой обратила внимание, как ни странно, мать Патти — Рут Блам. Она писала Патти раз в неделю, а письмо, в котором это прозвучало, было датировано сентябрем 1979. Оно пришло на старый адрес, и Патти, читая его среди нагромождения картонных коробок с ликерами в гостиной, выглядела усталой, жалкой, лишенной корней переселенкой.
В письме Рут Блам не было ничего необычного. Четыре густо исписанных странички — каракули, прочесть которые можно было, лишь приложив немалые усилия. Стэнли однажды пожаловался, что не может понять ни слова из этой белиберды. «А зачем тебе это?» — отреагировала Патти.
Это письмо содержало традиционный набор маминых новостей. Память Рут Блам напоминала широкую дельту с исходной точкой, датированной днем написания, от которой веером расходились многочисленные связи с прошлым. Многие, о которых упоминалось в письме, увяли в памяти Патти, как фотографии в старом альбоме; воспоминания Рут, напротив, выглядели всегда свежими. Ее заботе о здоровье молодых, любопытству по отношению к любым их поступкам, казалось, не будет конца, а ее прогнозы были исключительно мрачными. «У отца, — писала Рут, — участились боли в желудке. Он уверен, что это — расстройство пищеварения. Не думает о том, что это может быть язва, пока не начнет харкать кровью. Ты знаешь своего отца, дорогая, — он работает как мул, но ему тоже приходят мысли на ум, что это не вечно, да простит меня Бог». Рэнди Харленген перевязал ей трубы, образовались опухоли — большие, как мячи для гольфа, слава Богу, не злокачественные, но имея 27 опухолей в яичнике, можно же и концы отдать. Это все, как пить дать, от воды в Нью-Йорке, она уверена; воздух в городе тоже закопченный, но уж вода… Она часто думает о том, что слава Богу, что «дети уехали в провинцию», где воздух и вода чище (для Рут весь Юг, включая Атланту и Бирмингем, был «провинцией»). Тетка Маргарет опять на ножах с электриками. Стелла Флэнаган вновь вышла замуж. Ричи Хьюбер опять прогорел. И среди этой беспорядочной информации прозвучал вопрос, заданный как бы между прочим, небрежно: «Когда вы со Стэнли собираетесь сделать нас дедом и бабкой? Мы готовы взять малыша (или малышку) к себе. Ты же знаешь, Пэтси, мы уже немолоды». А дальше опять о девчонке Брукнеров, которую выгнали из школы за то, что пришла туда без бюстгальтера и в блузке, просвечивающей насквозь.
Подавленная, истосковавшаяся в Трейноре по родным местам, неуверенно и с испугом глядящая в будущее Патти прошла в то, что называлось спальней, бросившись на тюфяк (лежащий сам по себе на полу без ковра, он казался инородным телом) и, закрыв лицо руками, проплакала минут двадцать. Она решила, что слезы все смоют. Письмо от матери вызвало их быстрее, чем придорожная пыль вызывает свербеж в носу.
Стэнли хотел детей. Патти хотела ребенка. Они были едины в этом, как и в том, что их любимые фильмы — Вуди Аллена, как в необходимости регулярных посещений синагоги, политических убеждениях, отрицании марихуаны и в сотне других разных разностей.
В их доме в Трейноре была особенная комната, разделенная строго пополам. На левой половине был письменный стол и кресло для чтения; на правой — швейная машинка и столик с карточками для составления загадок. Не было никаких сомнений в ее предназначении: оно было такой же истиной, как их носы или кольца на левых руках. В один прекрасный день комната будет принадлежать Энди или Дженни. Но где этот ребенок? Швейная машинка с мотками ниток, письменный столик и картинки — все занимало свои места, с каждым следующим месяцем все более утверждаясь на своей позиции в комнате. Однажды, когда у Патти были месячные, она семенила из ванной к комоду за гигиенической салфеткой и попутно бросила взгляд на картонку с подушками, подумав, как они симпатичны. И тут ей пригрезился голос: «Привет, Патти! Мы твои дети. Мы единственные, других не будет, и мы голодны. Накорми нас. Дай нам соку».
В 1976, через три года после того, как она отказалась от противозачаточных таблеток, Урисы нанесли визит в Атланте доктору Харкавею.
— Мы хотели бы знать, что не так, — сказал Стэнли, — и что нам надо делать.
Они сдали анализы. У Стэнли все оказалось в порядке со спермой, у Патти — с яичниками, и все, что должно было функционировать, функционировало нормально.
У Харкавея, не носившего обручального кольца, было открытое, приятное румяное лицо студента колледжа, только что вернувшегося с зимних каникул, проведенных на лыжах в Колорадо. Он убеждал их, что все дело в нервной системе, и объяснил, что в таких случаях не требуется хирургического вмешательства; что большую роль играет психологическая совместимость; что встречаются случаи импотенции, когда чем больше желание, тем меньше возможность его осуществления. Харкавей рекомендовал им расслабиться и забыть о ребенке, когда они занимаются сексом.
Стэн выглядел расстроенным по дороге домой. Патти спросила его о причине.
— Я никогда не думал, — ответил он.
— О чем?
— О ребенке — когда мы занимались любовью.
Она захихикала, хотя тоже была удручена. И ночью, когда она, прислушиваясь к его ровному дыханию, подумала, что Стэнли заснул, он вдруг напугал ее негромким, маловыразительным голосом, в котором слышалось сдавленное рыдание:
— Это моя вина, — сказал он. — Это мой дефект.
Патти повернулась, нащупав и погладив его.
— Не будь глупым. — Пульс Патти участился: Стэнли будто бы подглядел в ее мозг и вслух произнес то, что бродило в мыслях подспудно до этой минуты. Объяснить это было невозможно, но она чувствовала, что Стэнли прав. Все дело было в нем.
— Не будь таким чурбаном, — горячо шептала Патти мужу в плечо. Стэнли вспотел, и Патти внезапно прониклась его страхами, которые накатывали на него волнами холода. Ей, голой, показалось, что она лежит рядом с холодильником.
— Я не чурбан и не глупее других, — тем же бесстрастным тоном произнес Стэн, — и ты знаешь это. Но все дело во мне. А я не знаю, почему.
— Ты не можешь знать этого, — сварливо откликнулась она.
Стэнли обнял ее.
— Иногда мне кажется, что я знаю, в чем дело. Мне снится сон, нехороший сон, и я просыпаюсь с мыслью: «Теперь я знаю. Знаю, что не так». Дело не только в том, что ты не можешь забеременеть. Все не так в моей жизни.
— Стэнли, у тебя все в порядке.
— Я не имею в виду свой организм, — пояснил он. — С этим все в порядке. Нечто другое. Что должно было закончиться, но этого не случилось. Я просыпаюсь с мыслью: «Вся моя размеренная жизнь — ничто в сравнении с этим взглядом — оттуда, из подсознания, — которого я не понимаю». Я пугаюсь. Затем все это… меркнет. И я опять засыпаю.
Патти знала о его беспокойных снах. Раз шесть он будил ее своими метаниями и стонами. Возможно, были и другие случаи, когда она не просыпалась в эти мрачные промежутки. Патти придвигалась к нему с расспросами, а он отвечал одно и то же «я не знаю». Затем брал сигареты и курил в постели, прогоняя остатки сна.
Ребенка не было. Родители все представляли — до 28 мая 1985, — как будут нянчить внуков; отдельная комната все еще рассматривалась как детская; подушки побольше и подушки поменьше занимали свои места в нише шкафчика ванной; доктор наносил ежемесячные платные визиты. Мать Патти, занятая собственными проблемами, оставила эти расспросы в письмах и не упоминала об этом даже, когда молодые сделали одну из двух ежегодных вылазок в Нью-Йорк. Стэнли был молчалив. Она видела, как по лицу мужа временами пробегает тень, будто он пытается и не может вспомнить что-то…
А в остальном их жизнь текла размеренно и безоблачно вплоть до телефонного звонка, раздавшегося во время передачи «Семейные распри». У Патти было шесть рубашек Стэна, две собственные блузки, набор принадлежностей для ремонта одежды и коробка с пуговицами; у Стэнли был новый роман Уильяма Денборо с рычащим зверем на обложке и лысым мужчиной в очках на обороте.
Стэн сидел у телефона. Подняв трубку, он произнес: «Добрый вечер, это дом Урисов». Пока он слушал, между бровями залегла складка. — Кто, вы сказали?
Патти оцепенела. Позднее стыд заставил ее солгать, рассказав своим родителям, что она знала: в момент, когда прозвонил телефон, что-то должно произойти ужасное. На самом же деле она лишь подняла глаза от рубашки. Возможно, Урисы ожидали чего-либо, начавшегося задолго до телефонного звонка и не связанного с их прекрасным домом, расположенным позади тисовой аллеи, с их размеренной жизнью… Чего-либо уже проявлявшего себя и не нуждавшегося в лишних подтверждениях… и достаточно было мгновенного испуга, моментального укола напряженных нервов, чтобы почувствовать это.
— Это мама? — спросила Патти одними губами, подумав про себя, что случилось что-то с отцом, потяжелевшим на двадцать фунтов и страдавшим «желудочными болями», как он их называл с конца 40-х годов, когда получил сердечный приступ.
Стэн отрицательно покачал головой, улыбнулся чему-то услышанному по телефону. — Ты… это ты! О черт возьми! Майк, как же…
Он прервал себя и вновь прислушался. Улыбка сникла, и лицо его — Патти знала — приняло выражение, когда он слышал что-то из ряда вон выходящее. Но что это на сей раз? Новый клиент? Старый друг? Все может быть. Она повернулась к телевизору, где женщина неистово обвила шею Ричарда Доусона. Патти подумала, как же ему достается во время передач и что она сама мысленно ни разу его не целовала.
Затем продолжила поиски черной пуговицы для голубой джинсовой рубахи Стэна, мимоходом отметив, что беседа шла по накатанной дорожке: Стэнли хмыкал время от времени и затем спросил: «Ты уверен, Майк?» Наконец, после длинной паузы, он сказал: «Хорошо, я понял. Да, я… Да-да, все. Я представляю себе. Я… что? Нет, не знаю… О? Это он?.. Да, будь уверен! Конечно, я готов. Да… конечно… спасибо… да… До свидания». И он положил трубку.
Патти бегло посмотрела на него, слепо уставившегося в пространство над телевизором. В шоу тем временем семья Райанов сорвала аплодисменты, угадав популярный ответ («математика») на вопрос: «Какую дисциплину более других ненавидят школьники?» Райаны запрыгали от радости, угадав. Стэнли, однако, оставался хмурым. Позже она говорила родителям, что его лицо было каким-то неестественно-бледным, умолчав о том, что тогда приписала эту бледность неверному свету настольной лампы с зеленоватым стеклом.
— Кто это был, Стэн?
— Хм? — Он повернулся в ее сторону. Патти показалось, что в его рассеянном взгляде угадывался оттенок раздражения. Позднее, раз за разом проигрывая эту сцену, она пришла к выводу, что у Стэнли было лицо человека, с каждой минутой все более отдалявшегося от реальности, на глазах становящегося чужим.
— Кто звонил?
— Никто, — ответил он. — Правда, никто. Я думаю, надо принять ванну. — И он поднялся.
— Что, в семь часов?
Он не ответил и вышел из комнаты. Она должна была спросить его, в чем дело, догнать и узнать, все ли в порядке с его желудком: он обладал сексуальной раскованностью, но был до смешного сдержан в других естественных проявлениях. Тем временем на экране появилась новая семья — Пискапо, и Патти предвкушала, что вот сейчас Ричард Доусон наверняка придумает что-нибудь забавное, чтобы обыграть фамилию, а она уже потратила массу времени на поиски черной пуговицы, хотя помнила, что в коробке их была чертова уйма, и куда они запропастились — один Бог знает…
Потому она позволила ему выйти, не обратив особого внимания на этот факт — пока случайно не зацепила взглядом пустующее кресло. Через некоторое время прекратился шум воды в ванной… но дверь не открывалась, и это означало одно-единственное: что Стэнли еще там с банкой пива. А она-то хороша: кто-то позвонил ему, окатил помоями, а родная жена даже не выразила сочувствия. Сказала она ему что-нибудь утешительное? Нет. Может быть, попыталась отвлечь? Тоже нет. Ну хоть поинтересовалась, в чем дело? И опять нет. И все это из-за дурацкого шоу и из-за пуговиц (Патти нашла, наконец, себе оправдание).
Ладно, она исправится, принесет ему еще банку пива, сядет на край ванны, погладит спину, изображая гейшу, вымоет ему голову и — попутно — выяснит, в чем трудности или кто это был…
И Патти, прихватив банку пива, поднялась наверх. Первое, что поставило ее в тупик, — закрытая дверь ванной. Не просто прикрытая, а запертая на задвижку. У Стэнли не было привычки запираться в ванной. Закрытая дверь означала, что он справляет нужду. Если он пользовался ванной, дверь была открыта.
Патти заскребла по двери ногтями. Удивительно, но факт — она не могла припомнить в их семейной жизни подобного случая.
Беспокойство ее росло; ей вдруг вспомнилось озеро Карсон, где она плавала еще девчонкой. В начале августа вода в озере была еще теплой как парное молоко. Но в некоторых местах были холодные течения; попадая в такое место, человек чувствовал, как вдруг температура падала градусов на двадцать. Именно такое ощущение и полоснуло сейчас Патти. Волна холода подкатила под сердце.
— Стэнли? Стэн?
Она уже не просто царапала по двери — она осторожно стучалась.
— Стэнли?
Сердчишко пыталось вырваться из груди. Стало труднее дышать.
— Стэнли?!
Не столько эхо ее собственного голоса, сколько совершенно посторонний странный звук вверг Патти в панику. Этакий слабый звук — будто капала вода. Плиньк… пауза. Плиньк… пауза.
Воображение мгновенно нарисовало каплю, формирующуюся на кончике крана, раздувавшуюся, тяжелевшую (будто она беременна!) и затем отрывавшуюся… Плиньк!..
И только… Патти вдруг пришло в голову, что не у отца, а у Стэнли сердечный приступ. С глухим стоном она налегла на дверь на уровне задвижки и попыталась дернуть ее. Никакого эффекта — естественно, она заперта. И здесь мгновенно в сознании вспыхнули три «никогда»: Стэнли никогда не принимал ванну так рано; Стэнли никогда не закрывал дверь, если не пользовался туалетом; и, наконец, Стэнли вообще никогда не закрывался от нее.
Возможно ли — пронеслось у Патти — подготовиться к сердечному приступу?
Патти облизнула губы (тонкая шкурка по доске) и вновь позвала мужа. Эффект тот же — лишь вода капала из крана. Взгляд упал на банку «Дикси», зажатую в руке. Сердце Патти билось как кролик в силке; она тупо уставилась на банку, будто видела ее впервые. Что-то определенно помутилось в сознании на момент, потому что когда она зажмурилась, а потом открыла глаза, банка пива трансформировалась в черную как змея телефонную трубку.
— В чем трудности, мэ-ем? Нужна помощь? — прошипела змея. Патти отбросила ее и отвернулась, вытирая руку, которой держала трубку. Оглядевшись, она с удивлением обнаружила, что сидит перед телевизором и что от ее панического состояния не осталось и следа. Патти вспомнила, как пиво пролилось подле ванной и растеклось по ступенькам… А сознание подсказывало ей уже совершенный бред: «Это все какая-то чепуха, и он будет потом долго смеяться. Просто он наполнил ванну, а затем обнаружил, что не захватил сигареты и вышел их взять…»
Н-да. А дверь уже закрыл, и открывать ее — дело исключительно хлопотное. Потому он решил, что значительно проще открыть окно и спуститься по стене подобно мухе…
Паника вновь надвигалась как черный кофе, грозящий перелиться через край турки. Патти прикрыла глаза, пытаясь успокоиться и сосредоточиться — бледное изваяние с бьющим в груди молотом.
Она вспомнила, что, разлив пиво, рванулась вниз на дрожащих ногах, подбежала к телефону… Кому она хотела звонить?
«Я должна позвонить черепахе, хотя она вряд ли поможет нам». А, вот оно что, ну это уж совершеннейшая чепуха! Прямо-таки маразм какой-то, но надо же что-то ответить телефонистке. Что сказать этому безликому голосу, как объяснить ей, что Стэнли закрылся в ванной и не отвечает, что монотонный звук капающей из крана воды действует на нервы… Кто-нибудь должен ей помочь, кто-нибудь…
Патти слегка куснула себя за руку: надо собраться с мыслями, заставить себя привести их в порядок.
Запасные ключи… Они должны быть в кухонном шкафу.
Повернувшись, она зацепила ногой коробку с пуговицами, и ее содержимое раскатилось по всей гостиной. По крайней мере дюжина черных там была…
Шкаф был сделан в подарок Стэнли одним из его клиентов два Рождества тому назад. Он был снабжен крючками, на которые они вешали ключи от всего, что запиралось, вместе с дубликатами. Над каждым ключом висела белая пластинка; аккуратный, убористый почерк Стэнли выводил в свое время: «гараж», «мансарда», «нижняя ванная», «верхняя ванная», «парадная дверь», «черный ход». В самом углу висели дубликаты ключей зажигания от «мерседеса» и «вольво».
Патти сорвала с крючка ключи от «верхней ванной» и побежала по ступенькам, усилием воли заставив себя перейти на шаг: беготня лишь усиливала панический настрой, поддаваться которому было никак нельзя. Она пойдет неспешно: может, ничего страшного и не происходит. Может, если и было что не так, Бог посмотрит — увидит, что у Патти все в порядке и решит: «Я допустил ошибку, теперь самое время ее исправить».
Так размеренно, будто на собрание кружка читательниц, она поднялась по ступенькам к запертой ванной.
— Стэнли? — позвала она, дотрагиваясь до двери и совершенно не желая пускать в ход ключи, которые слишком драматизировали финал. Если Бог не исправит ошибки, пока она достает ключи, он не сделает этого вообще… Век призраков прошел.
Однако дверь все еще была заперта, и единственной реакцией На ее стук было: плиньк… пауза.
Рука дрожала, и ключ никак не хотел попасть в замочную скважину. Наконец она повернула его; замок, щелкнув, открылся. Затем стеклянная ручка никак не хотела поворачиваться — у Патти вспотели руки. Вытерев их, она повернула ручку и толчком открыла дверь.
— Стэнли? Стэнли! Ст…
Когда она заглянула за голубые занавески, с силой сдвинутые ею по стержню из нержавейки, окончание имени мужа застряло у Патти в горле. Она застыла в изумлении с посерьезневшим как у ребенка в его первый школьный день лицом. Надо было бы крикнуть, и Анита Маккензи, соседка, прибежала бы на ее крик, но она могла вызвать полицию, решив, что в доме Урисов произошло убийство.
Патти застыла в молчании, теребя застежку юбки и уставившись в одну точку расширившимися от ужаса немигающими глазами; лицо исказила гримаса ужаса; крик застрял в горле.
Света в ванной благодаря мощным аргоновым светильникам было достаточно. Вне зависимости от желания Патти можно было различить мельчайшие детали. Вода в ванне окрасилась ярко-розовым. Стэнли лежал на спине. Голова его была до такой степени вывернута назад, что его короткие черные волосы почти касались лопаток. Если бы его выкатившиеся из орбит глаза могли видеть, они охватили бы территорию позади него. Рот открылся, как дверь со сломанной пружиной. На лице застыла маска холодного бездонного ужаса. Он вскрыл себе вены на обеих руках от запястья от локтевого сгиба, затем нанес поперечные разрезы, так что получились два заглавных «Т». Разрезы в яркой белизне дневного света казались пурпурно-красными. Патти пришло в голову, что связки и сухожилия выглядят как в кусках дешевого мяса…
Капля воды собиралась на кончике блестящего хромированного крана. Вот она росла, полнела (становилась беременной, как хотелось сказать Патти) и, поблескивая, отрывалась. Плиньк…
Стэнли, видимо, окунал палец в собственную кровь, чтобы изобразить единственное слово на голубом кафеле ванной тремя неверными, прыгающими буквами. Кровавый завиток последней буквы, как поняла Патти, сделан уже рукой, бессильно падавшей в ванну — где она теперь и покоилась. Значит, Стэнли сделал это последнее послание миру — и ей — в полубессознательном состоянии.
ОНО…
Очередная капля упала в ванну.
Плиньк…
ОНО… Патти Урис наконец обрела голос. Не отрываясь от блестящих мертвых глаз мужа, она закричала…
2Ричард Тозье намыливается
Рик пребывал в прекрасном расположении духа, пока не началась рвота.
Он слушал, что говорил ему по телефону Майк Хэнлон, хмыкал, кивал, задавал время от времени вопросы, смутно сознавая, что говорит одним из своих Голосов — правда, не из тех, какими он записывался на радио (Кинки Брифкейс — секс-гигант, его любимое детище, имел потрясающий успех — не меньший, чем другое достижение Рика — полковник Бьюфорд Кисдрайвел, считавшийся у публики «радиофаворитом всех времен»), — голос был теплый, насыщенный, уверенный. Парня, у которого все «тип-топ». Он производил впечатление, но это был чужой Голос. Как и все другие.
— Все понял, Рик? — спрашивал на другом конце провода Майк.
— Ни черта… — начал Рик. — Впрочем, достаточно.
— Ты приедешь?
— Приеду, — и он дал отбой.
Рик сидел в студии, откинувшись в кресле и глядя на Тихий океан. Группа мальчишек резвилась внизу слева, оседлав свои сёрфы[8], но не всерьез — прибой был слабоват. Дорогие кварцевые часы — подарок фирмы грамзаписи — показывали 5.09 вечера 28 мая 1985. Со времени звонка Майка прошло три часа. Темнело. Он поежился и встал: его охватило желание двигаться, делать что-нибудь. Сначала, конечно, надо поставить пластинку — любую, какая под руку попадется из тех тысяч, что у него на полках. Рок-н-ролл был такой же частью его жизни, как и Голоса; сложно было взяться за какое-либо дело, не включив музыку — и чем громче, тем лучше. Попался старый «Мотоун». Марвин Гей из группы, которую Рик называл «покойниками», начал с песни «Держу пари, ты удивишься…»
— Неплохо, — хмыкнул Рик и усмехнулся. Это как раз и была совершеннейшая лажа, но в теперешнем его состоянии — то что надо.
Он начал собираться. Домой. Ему казалось, что он умер и готовится к похоронам, совершенно не принимая в расчет, что это его собственные похороны. Рик набрал номер своего агента — без особой надежды, размышляя, что она, должно быть, теперь — по дороге домой, и был приятно удивлен, что она откликнулась. Объяснив ей, что от нее требуется, он приготовился ждать: агент попросила пятнадцать минут.
— Очень признателен, Кэрол. — За три года они перешли от мистера Тозье и миссис Фини к Рику и Кэрол, решив, что это идет на пользу заочному общению.
— Признателен — плати, — подцепила она. — Изобрази Кинки Брифкейса.
Ничуть не медля (как правило, когда было время — не хватало нужного Голоса) Рик произнес: «Секс-гигант Кинки Брифкейс к вашим услугам. Приветствую вас. На днях у меня был приятель; он хотел узнать, какие ощущения при СПИДе самые неприятные». При этом Рик понизил голос; в то же время голос стал бойким — истинный американец, хотя, может быть, и богатый щеголь из британской колонии, очаровательный светский пустобрех. У Рика не было сколько-нибудь ясной идеи, каков должен быть его персонаж, хотя он представлял себе Кинки в светлом костюме, читающим «Эсквайра» и пьющим из высоких бокалов нечто с запахом кокосового шампуня. «…Я сразу сказал ему: самое страшное — это попытаться объяснить своей матери, что ты подцепил от гаитянской девчонки. До следующей встречи с секс-гигантом Кинки Брифкейсом. Чтобы было все в избытке, вам нужна моя визитка».
Кэрол Фини на другом конце провода сотрясалась от хохота. — Замечательно! Потрясающе! Один мой друг никак не может поверить, что все эти Голоса — твое изобретение. Он считает, что у тебя должно быть какое-то фильтрующее приспособление…
— Это талант, моя дорогая. — Кинки Брифкейс ушел. Сменил его У. К. Филдс — краснолицый, в шляпе, с сумкой для гольфа… — Я так щедро наделен им, что приходится пользоваться затычками… ну, чтоб не вытекал.
Кэрол охватил новый приступ смеха. Рик прикрыл глаза, ощутив внезапную головную боль.
— Будь кисой и посмотри, что можно сделать. Идет? — добавил он все еще как У. К. Филдс и положил трубку, прервав ее смех.
Да, становиться самим собой с каждым годом было все тяжелее. Как легко быть храбрецом на людях…
Он приметил пару крупных тараканов и уже было взял тапочек наизготовку, но телефон вновь зазвонил: Кэрол Фини хватило рекордно короткого срока. Он ощутил настойчивое желание оказаться Бьюфордом Кисдрайвелом. Кэрол достала ему билет в первом классе беспосадочным рейсом «Американ Эрлайнз» до Бостона. Вылет из Лос-Анджелеса в 9.03, прибытие в «Логан» (аэропорт Бостона) в 5.00 наутро. В 7.30 утра из Бостона вылетает «Дельта»; она будет в Бангоре, Мэн, в 8.20. Она арендовала в Бангорском международном аэропорту пятиместный седан и выяснила, что оттуда до Дерри — 26 миль.
— «26 миль, — задумчиво повторил про себя Рик. — Знала бы ты, Кэрол, как далек от меня Дерри…»
— Я не заказывала тебе номер, правда, но ведь ты сам не сказал, сколько там пробудешь, — продолжала Кэрол.
— Нет, ты все правильно сделала, — похвалил ее Рик, и наконец взял слово Бьюфорд Кисдрайвел. — Ты просто пэ-э-эрсик, моя дорогая, пэ-эрсик из Джо-оджии. — Рик повесил трубку, вполне довольный Кэрол, и как всегда заставив ее расхохотаться, затем набрал 207-555-1212 — справочную штата Мэн — чтобы узнать номер гостиницы «Дерри Таун». Боже, как давно это было! Сколько он не вспоминал о «Дерри Таун» — десять? двадцать? двадцать пять лет? Не позвони Майк — и он не вспомнил бы об этом до конца дней своих. А ведь было время, когда он каждый день проходил мимо большого здания из красного кирпича, а когда и пробегал… с Генри Бауэрсом, Белчем Хаггинсом и парнем по имени Виктор «на хвосте». Они преследовали его, крича вдогонку: «Мы тебя достанем, сучье вымя! Догоним, харя противная! Хреново тебе будет, мурло четырехглазое!» Догнали они его или нет?
Пока Рик вспоминал, телефонистка спросила, какой город ему нужен.
— Пожалуйста, Дерри…
Дерри! Боже мой! Даже название звучит странно — настолько все основательно забыто; произносить его все равно что прикасаться к антиквариату…
— …гостиницу «Дерри Таун».
— Секунду, сэр.
А может, уже и нет ничего. Стерто планом обновления города. Трансформировалось в Элк-холл, или кегельбан, или видеогалерею «Электрик Дримскейп». Или просто сгорело ночью, когда пара пьяных коммивояжеров задрыхли с горящими сигаретами… Ведь все проходит, Ричи. Как это поется в песне Спрингстена? «…Дни счастья… пролетели… как девичий взгляд сквозь пальцы…» Какой девчонки? Ну конечно же, Бев. Бев…
Вместо гостиницы бесцветный голос автомата прервал воспоминания Ричи: «Номер… 9…4…1…8…2…8…2. Повторяю: номер…»
Рик запомнил номер с первого раза и с удовольствием прервал этот монотонный бубнеж, сбросив трубку. Воображение охотно вызвало громадного сферического монстра — Справочную Службу, — скрывавшегося где-то в дебрях тысяч номеров и держащего в руках тысячи хромированных разъемов. С каждым годом мир Рика все более походил на огромный дом — прибежище электронных призраков, где беспокойно сосуществовали телефонные привидения и перепуганные человеческие существа.
Все остается… Как парафраз Пола Саймона, «все остается через годы».
Он набирал номер отеля, вспоминая его таким, каким он был в детстве Рика. Соединиться, оказалось, на удивление легко. Держа у уха телефонную трубку, он вновь выглянул в окно студии: мальчишки с сёрфами и пары, идущие вдоль пляжа, держась за руки. Совсем как на большом настенном фото, что в бюро Кэрол Фини. За исключением того, что эти были в очках…
«…Мы тебя достанем, рожа! Выбьем тебе лишние гляделки!»
Крисс — возникло в памяти. — Виктор Крисс — вот как его звали. О Боже, сто лет бы не знать ничего об этом — из прошлого. Ведь не было же ни малейшего повода. Но что-то стряслось в этих склепах, где была частная коллекция Ричи Тозье… Двери были вскрыты.
— Здесь Ваши записи? А Вы действительно Рик Тозье, отчаянный диск-жокей и Человек-С-Тысячью-Голосов? — Он старался прогнать неприятные мысли. «Тверди себе, что все в порядке. Я в порядке, ты в порядке, Ричи Тозье в порядке. Просто тебе нужна сигарета».
Он бросил курить четыре года назад, но теперь сигарета была ему жизненно необходима.
«Ведь не было же никаких воспоминаний. Ты все похоронил. И вот в силу какого-то безумия прошлое всплыло на поверхность. И ты уже не Рик Тозье, а всего-навсего «Ричи-четырехглазый», и здесь Генри Бауэрс со своей шайкой, и ты, такой напуганный, что чувствуешь, как твои яйца превращаются в виноградное желе. Да, здесь нет дверей, и они не могут открываться. С треском распахиваются склепы, и оттуда вылетают призраки, а ты полагал, что они мертвы».
Одну сигарету, ради Бога.
— Ну погоди, четырехглазый козел! Мы заставим тебя сожрать твой хренов портфель!
— Таун-хаус, — прервал его воспоминания мужской голос, в котором угадывался без труда уроженец Новой Англии. Такие голоса легко различались и на Среднем Западе, и в казино Лас-Вегаса.
Рик поинтересовался, можно ли забронировать номер в гостинице на завтра. Голос в трубке спросил, на какой срок.
— Еще не знаю. По-видимому…
Что ему там было нужно? Он отлично помнил мальчишку с матерчатым портфелем, убегающего со всех ног от разъяренных хулиганов, худенького бледнолицего мальчишку в очках с физиономией, которая была, казалось, мишенью для любого хулигана и взывала к ним: «Ну ударь меня! Давай же! Вот мои губы — размажь их по зубам! Вот мой нос — разбей его в кровь, сломай, если сможешь! Тресни в ухо, чтобы оно было похоже на цветную капусту! Рассеки бровь! Нокаутируй меня в челюсть! Вот мои глаза, голубые и такие большие из-за этих ненавистных очков — прямоугольных стекол, одна дужка которых склеена пластырем. Разбей их! Вбей стекло в глаз и закрой его навеки!»
Рик прикрыл глаза и продолжил:
— …по-видимому, у меня будет небольшое дело в Дерри. Но я не знаю, на сколько оно затянется. Что если дня на три с возможностью продления?
— С возможностью продления? — с удивлением переспросил клерк, с трудом переваривая информацию. Рик терпеливо ждал. — О, конечно! Превосходно!
— Благодарю и… э-э… надеюсь, что Вы проголосуете за нас в ноябре, — произнес Дж. Ф. Кеннеди. — Джекки надо… э-э… переделать… Овальный кабинет, а мне необходимо все подготовить для моего… э-э… брата Бобби.
— Мистер Тозье?!
— Да.
— Окэй. Кто-то подключился к линии…
«Призрак из могилы, — подумал Рик. — Бывает, мертвецы восстают. Ну и черт с ними. — По телу пробежала дрожь, и он повторил: — Все в порядке, Рик».
— …Да-да, я тоже слышал. Должно быть, случайное соединение. Так вы забронируете номер?
— Нет проблем. Считайте, что номер уже ваш.
— Значит, я могу рассчитывать…
— Безусловно, — подтвердил клерк. От его новоанглийского говора Рика опять затрясло…
«…Догоним, гад!» — орал призрак голосом Генри Бауэрса, и Рик ощутил смрад разверстых могил, разложившихся воспоминаний. Дав клерку свой номер в «Америкэн Экспресс», он повесил трубку. Затем позвонил Стиву Ковалю, ведущему самой популярной рок-программы Лос-Анджелеса.
— Что случилось, Рик? — откликнулся Стив; тембр голоса выдавал хорошее настроение.
— Надеюсь, ты простишь меня, — услышал Стив. — Я намыливаюсь…
— Намы… Что делаешь? — Рик уловил нетерпение в голосе Стива. — Не уверен, что вполне тебя понимаю, Рик.
— Надеваю дорожный костюм. Уезжаю.
— Что значит «уезжаю»? По графику ты должен быть здесь, в эфире с двух до шести — как обычно. А в четыре ты берешь интервью у Кларенса Клемонса в студии. Ты знаком с ним, Рик?
— Клемонс может дать интервью Майку О’Хара.
— Кларенс не хочет давать интервью Майку, Рик. Не хочет давать интервью Бобби Расселлу. Не хочет давать интервью мне. Кларенс — большой приверженец Бьюфорда Кисдрайвела и Уайатта — «смерть школярам». Он хочет дать интервью тебе, дружище. И у меня нет ни малейшего желания общаться в студии с разъяренным 250-фунтовым саксофонистом, создающим больше шума, чем целая футбольная команда.
— Не уверен, — возразил Рик. — Я полагал, что интервью должно быть с Кларенсом Клемонсом, а не с Китом Муном.
На линии возникла пауза. Рик терпеливо ждал.
— Но ты ведь не всерьез? — наконец выдавил Стив. — Если у тебя при смерти мать или обнаружилась опухоль мозга… По-моему, это просто предательство, — добавил он жалобно.
— Я должен ехать, Стив.
— Твоя мать больна? Она ожидает разговора с Богом?
— Она умерла десять лет назад.
— Мозги в порядке?
— Да. И прямая кишка тоже.
— Это не смешно, Рик.
— Я и не думал смеяться.
— Ты ведешь себя как дикарь; мне это не по душе.
— Мне тоже не по душе, но ехать надо.
— Куда? Почему? Что стряслось? Можешь, наконец, объяснить?
— Мне позвонили. Один из тех, кого я знал много лет тому назад. Из другого города. Там что-то случилось. А я обещал. Мы все поклялись вернуться, если что-то произойдет. Я полагаю, что произошло.
— О чем ты, Рик?
— Пока не могу сказать. — «Конечно, ты бы счел меня сумасшедшим, скажи я правду: не помню».
— И когда ты дал эту злополучную клятву?
— Много лет назад. Весной 1958.
Последовало затяжное молчание; до Рика дошло, что Коваль пытается понять, не рядится ли Тозье в тогу одного из своих Голосов-персонажей, или же у него просто легкое помешательство.
— Ты был ребенком, — неуверенно произнес Стив.
— Одиннадцать лет. Шел двенадцатый.
Опять пауза.
— Ну хорошо, — откликнулся наконец Стив. — Я сдвину график, запущу вместо тебя Майка. Позвоню Чаку Фостеру и попрошу сделать несколько перестановок. Думаю, что это обойдется мне в вечерок в китайском ресторане: мы с ним немало пережили. Но тебе эту свинскую выходку я припомню, Рик.
— А брось ты, — протянул Рик, у которого усиливалась головная боль. Он знал что делает; какого черта Стив принимает его за слабоумного? — Мне и нужно-то всего несколько дней. Ты оглянуться не успеешь, как я вернусь.
— Несколько дней для чего? Собираешься на съезд молокососов в Шитхаус-Фолс, Северная Дакота, или в Пусихэмп-Сити, Западная Виргиния[9].
— Я полагал, что Шитхаус-Фолс в Арканзасе, — произнес Бьюфорд Кисдрайвел величественным тоном, но Стива это не отвлекло.
— Вся работа псу под хвост из-за какой-то клятвы, данной в одиннадцать лет зеленым юнцом. Боже праведный, какие могут быть клятвы в этом возрасте! Ладно, Рик, не в этом дело. Ты знаешь: у нас не страховое агентство, не юридическая контора. У нас шоу-бизнес, где все не так просто, и ты, сукин сын, знаешь это. И если ты берешь у меня неделю, значит, я должен держать в одной руке телефон, в другой — пузырек с валерьянкой. Ты размазываешь мои яйца по стене, засранец, так не вешай хотя бы лапшу на уши!
Голос Стива поднялся до крика, и Рик прикрыл глаза.
— Я тебе припомню это, — прошипел напоследок Стив. Да, Рик вполне допускал такое. Но вот насчет клятв в одиннадцатилетнем возрасте он не согласен. Только Рик никак не мог — а может, не хотел? — вспомнить, что это была за клятва. Но что это было всерьез — несомненно.
— Стив, я должен.
— Да, так и я тебе говорю: отправляйся. Скатертью дорожка. Проваливай, предатель.
— Стив, это… — Но Стив повесил трубку. Рик, с сожалением взглянув на аппарат, сделал то же самое. Но телефон зазвонил снова; не снимая трубку, он подумал, что это опять Стив, вконец раздосадованный, и будет разговор на повышенных тонах. Этого ему не хотелось, и посредине зуммера он выдернул телефон из розетки.
Достав с антресолей пару чемоданов, он принялся запихивать в них необходимый гарнитур — джинсы, рубашки, нижнее белье, носки, неосознанно набивая чемоданы молодежной одеждой.
Рик приподнял черно-белую фотографию, закрывавшую солидный кусок стены, — под ней был встроенный сейф. Он открыл сейф, сдвинул в сторону бумаги: купчую на дом, страховку (дом был сделан из добротной древесины из Айдахо; увидев Рика, брокер буквально вынудил его купить дом). Иногда его посещала мысль, что он почти богатый человек. Благодаря рок-н-роллу и… Голосам.
Дом, акры, опоры, страховка, даже копия его завещания. «В этой куче бумаг — вся твоя жизнь». Порой ему хотелось схватить все это и поджечь — всю эту непристойную комбинацию причин и людей-которые-принимают-подарки-и-выдающих-свидетельства-имеющие-право-на-вознаграждение. И он мог бы это сделать. Были моменты, когда содержимое сейфа теряло для него свою значимость. Потом он ужасался, как же легко спустить целый кусок жизни в мусоропровод. Сгребаешь в кучу, и… начинаешь новую жизнь.
За бумагами лежало действительное богатство. Наличность. Четыре тысячи долларов в купюрах по 10, 20 и 50. Вынув их и спрятав в карман джинсов, он ухмыльнулся, подумав, что никому невдомек, как они туда попадали. 50 баксов в один месяц, 120 в другой, а потом, может быть, только 10. Богатство, собранное по крупицам… Деньги для новой жизни.
— Тоскливо, старина, — произнес Рик, вряд ли сознавая, что говорит. Он бессмысленно взирал на пустынный пляж через широкое окно: ушли мальчишки с сёрфами, ушли молодожены (если это были они).
Да, док, вот оно и вернулось. Помнишь, к примеру, Стэнли Уриса? Держу пари, что помнишь. И должен помнить, как его называли мы и парни постарше. Стэнли Писун… «Эй ты, Писун! Сраный христоубийца. Куда пошел? Чесать языками со своими хреновыми дружками?»
Закрыв дверцу сейфа, он водворил фотографию на место. Когда же в последний раз всплывало в памяти нечто, связанное со Стэном? Лет пять тому назад? Десять? Двадцать? Рик с семьей покинул Дерри весной 1960, и как же быстро память стерла лица ребят из их компании — жалкой кучки бродяжек со своим пристанищем в Барренс[10] (весьма забавное название для клочка земли с буйной растительностью). Во что только они не играли: и в исследовательскую экспедицию, и в десант, высаженный на атолле в Тихом океане, чтобы разбить японцев; они были попеременно строителями плотины, ковбоями, пилотами… Игры были самыми различными, но ни для кого из них не было секретом: игры в Барренс являлись хорошим средством скрываться от преследования Генри Бауэрса, Виктора Крисса, Белча Хаггинса и остальных. Однако компашка у них подобралась та еще: Стэн Урис со своим еврейским носом; Билл Денборо, из-за своего заикания внятно произносивший лишь «Хейо, «Сильвер»!», и это чертовски раздражало; Беверли Марш, вечно в синяках и с сигаретами, спрятанными в рукаве блузки; Бен Хэнском — очеловеченный вариант Моби Дика и, наконец, Ричи Тозье в сильных очках, с уровнем знаний выше среднего — просто кладезь мудрости и с физиономией, которая явно «кирпича просит». Как можно было определить эту разношерстную команду? Оказалось, можно. И они создали «Клуб беглецов».
Да… вот и возвращается все, и стоит он в своей берлоге, одинокий, дрожащий и беспомощный, как пес, выгнанный на улицу в ливень с градом, дрожащий, потому что вспоминались не только лица приятелей детства… Вспоминалось и то, что ему хотелось — ох, как хотелось! — похоронить. И вот оно всплывает на поверхность, кровавое, таинственное…
Дом на Нейболт-стрит, Билл, кричащий: «Т-ты уб-бил б-брата, сволочь!»
Помнил ли он? Вполне достаточно, чтобы потерять всякое желание вспоминать.
Запах гнили, тухлой рыбы и еще какой-то чертовщины — непонятный, но пугающий. Зверем пахло — ИМ — из сточной системы Дерри, из водосточных решеток на улицах, по которым сновали туда-сюда автомобили. Ему припомнился Джордж…
Это было последней каплей, и он рванул в ванную, зацепившись по пути за кресло и чуть не упав. Скользя на полусогнутых ногах па блестящему кафелю к унитазу, как в «брейк-дансе», он обхватил его края и его вывернуло наизнанку. Но испражнения памяти с этим не прекратились. Джордж по-прежнему представлялся так ясно, будто они расстались вчера. Джорджи, с которого все и началось. Джорджи, погибший осенью 1957 в наводнение: ему оторвало руку. И как Рик ни пытался стереть этот эпизод в своей памяти, это ему не удавалось.
Спазм прошел, и Рик наклонился к крану. Вода заурчала; в клозете остался его ранний ужин.
Все ушло в канализацию.
Во мрак нечистот.
Он прикрыл веки, положил голову на руки и затрясся в рыданиях — в первый раз после 1975 — года смерти матери. Бессознательно он поднес руки к глазам, и в ладони скользнули контактные линзы…
Минут через 40 Рик пришел в себя, сложил в чемодан все необходимое и отнес его в гараж. День угасал на глазах. Рик бросил прощальный взгляд на дом с новыми пристройками, на пляж, на воду, приобретшую изумрудный оттенок: узкий золотистый луч перерезал ее гладь. Вряд ли он увидит все это когда-либо еще; уже теперь можно вычеркнуть его из списков живых.
— Домой, — шепнул про себя Рик Тозье. — Теперь домой, и да поможет мне Бог. Включив зажигание, он выехал из гаража. Больно кольнуло: как же легко он скользнул в трещину, неожиданно образовавшуюся в его, казалось бы, раз и навсегда заведенном жизненном ритме; как легко скользнуть в неизвестность, из света в мрак.
Да-да, именно так — во тьму, во мрак. Откуда всего можно ожидать…
3Бен Хэнском пьет
Если бы вам 28 мая 1985 пришло в голову найти человека, которого «Тайм» назвал «одним из самых талантливых молодых архитекторов Америки» (статья в номере журнала за 15 октября 1984 касалась энергохозяйства городов), вы бы проделали нелегкий путь: сначала на запад от Омахи по шоссе № 80. Проехав Сведхольм, надо повернуть на шоссе № 81 и у бистро Баки с вывеской «Цыплята-гриль на любой вкус» сделать еще один правый поворот на шоссе № 63, прямое как стрела, миновать невзрачный городишко Гатлин. И вот наконец цель: Хемингфорд-Хом. Даже захолустный Сведхольм в сравнении с ним мог показаться Нью-Йорком. Центр местечка представлял собой восемь построек — пять с одной стороны, три — с другой. Это были: парикмахерская с желтеющей в витрине рекламой пятнадцатилетней давности («Если вы не хотите, чтобы вас приняли за «хиппи», самое верное средство — зайти к нам»), обшарпанное здание кинотеатра, отделение Банка Домовладельцев Небраски, бензоколонка с 76-м бензином, аптека и магазин «Оборудование для ферм и скобяные товары» — единственное здание, имевшее более-менее ухоженный вид. Недалеко от аптеки было строение, которое и являлось предметом ваших устремлений, — закусочная «Красное колесо», имевшее самый неряшливый вид. Но уж раз вы забрались в такую глушь, вам никак нельзя обойти вниманием грязную, в масляных пятнах стоянку автомашин, среди которых стоял и «кадиллак» выпуска 1968, оснащенный двойными антеннами «Коламбия Бродкастинг». Пластинка на капоте недвусмысленно гласила: «Кэдди Бена». А войдя в закусочную, вы сталкивались с искомым мужчиной: долговязым, загорелым, в полосатой льняной рубахе, выцветших джинсах и потертых тупоносых ботинках. В углах глаз прятались морщинки, но хотя их обладателю и было тридцать восемь лет, выглядел он лет на десяток моложе.
— Добро пожаловать, мистер Хэнском, — приветствовал его Рикки Ли, кладя на стойку перед ним бумажную подставку, как только Бен сел. В голосе Рикки слышались нотки удивления. Он не видел Хэнскома в «Колесе» уже неделю. Тот регулярно навещал закусочную по пятницам вечером и по субботам между четырьмя и пятью — пропустить пару пива, поинтересовавшись здоровьем трех мальчишек Рикки. Уходя, он оставлял на стойке пятидолларовую купюру. Как с профессиональной точки зрения, так и в плане личных симпатий Бен Хэнском был для Рикки Ли давним и самым почитаемым клиентом-завсегдатаем. 10 долларов каждую неделю (и по 50 долларов в течение последних пяти лет к Рождеству) было вполне достаточно, чтобы Рикки Ли не искал лучшей компании. Стоящая компания всегда редкость, а уж для этих мест, где, собственно, и поговорить-то не о чем, не просто редкость, а исключительная — как зубы у курицы.
Хотя корни Хэнскомов были в Новой Англии, а учился он в одном из колледжей Калифорнии, у него была экстравагантность техасца. Рикки Ли рассчитывал на вечерние заходы по пятницам и субботам, поскольку за годы общения с Беном уяснил, что вправе рассчитывать на них. Мистер Хэнском был автором одного из небоскребов в Нью-Йорке (где уже было три здания, построенных по его проектам), картинной галереи в Редондо-Бич, делового центра в Солт-Лейк-Сити, но каждый раз по пятницам между 8 и 9.30 открывал дверцу автостоянки и выводил свой «кэдди», будто цель поездки была где-то за тридевять земель, а вовсе не бар в сотне метров. Еще у Хэнскома был собственный «лирджет»[11] и несколько акров земли в Джанкинсе.
Два года назад его вызвали в Лондон по поводу завершения строительства по его проекту нового корпуса Би-Би-Си — здания, «про» и «контра» которого горячо обсуждались британской прессой («Гардиан»: «Это, судя по всему, самое великолепное сооружение в Лондоне за последние двадцать лет»; «Миррор»: «Уродливость здания сравнима лишь с физиономией содержательницы дешевого публичного дома»). Когда м-р Хэнском собирался в дорогу, Рикки Ли размышлял: «Либо он будет заходить чаще, либо совсем перестанет». И в самом деле, Бен Хэнском, вернувшись из Англии, в пятницу вечером никак не дал о себе знать, хотя Рикки поднимал взгляд от стойки каждый раз, когда открывалась дверь в промежутке с 8 до 9.30. «Ну что ж, может быть, придет в другой раз». «Другой раз» пришелся на следующий вечер. Дверь открылась в четверть десятого, и он легкой рысью (будто пересек весь городок в таком ритме), в джинсах, модной рубашке и старых ботинках вбежал в бар. И оживленное: «О Боже, мистер Хэнском! Какими судьбами?» — слегка озадачило его, поскольку Бен уже давно не находил ничего необычного в своих посещениях «Колеса» и в глотке спиртного. Во время двухлетней работы над проектом по заказу Би-Би-Си он появлялся здесь каждую субботу. Вылетая из Лондона в субботу в 11.00 на «конкорде», рассказывал он слушавшему с раскрытым ртом Рикки Ли, он прибывал в аэропорт Кеннеди в Нью-Йорке в 10.15 — за 45 минут до вылета из Лондона («Это как путешествие во времени, да?» — спрашивал потрясенный Рикки). А его собственный транспорт уже ожидал его в аэропорту Тетерборо в Нью-Джерси, куда он в субботнее утро добирался менее чем за час. Внутрь своего «лира» Бен залезал еще до полудня, нимало не сомневаясь, что в 2.30 приземлится в Джанкинсе. Чем быстрее летишь на запад, объяснял он Рикки, тем дольше кажется день. Затем он пару часов спал, час выделял на указания управляющему и полчаса — секретарю. Потом он ужинал и через час-полтора был в «Красном колесе». Он всегда входил в одиночестве, садился к бару и уходил всегда один, хотя один Бог знает, сколько женщин в Небраске сочли бы для себя за счастье стирать его носки. Возвращаясь в Джанкинс, он спал часов шесть, затем процедура повторялась в обратной последовательности. У Рикки не было клиентов, которых он слушал с таким интересом. «Может, он педик?» — предположила как-то одна из посетительниц «Колеса». Рикки Ли коротко взглянул на ее тщательно уложенные волосы, на платье, сделанное по заказу у портного, имя которого было на лейбле, на бриллиантовые сережки в ушах, на блеск подведенных глаз, решив, что она из какого-то большого города с Востока, может, даже из Нью-Йорка, приехала навестить родителей либо старинного школьного приятеля и ждет не дождется поскорей смотаться из этого захолустья. «Нет, — бросил Рикки, — Мистер Хэнском не из таких». Дамочка достала из ридикюля сигарету из пачки «Дорал» и, зажав ее губами, застыла в ожидании огня. «Откуда вы знаете?» — хитро улыбнулась она. «Да уж знаю», — откликнулся Рикки и чуть не добавил: «Он самый завзятый холостяк из всех известных мне», но вовремя удержался, решив, что дамочке это знать совершенно ни к чему.
К вечеру появился м-р Хэнском, рассеянный и бледнее обычного
— Привет, Рикки Ли, — он сел и уставился на собственные руки.
Рикки Ли был в курсе того, что Бен числился в списке архитекторов-наблюдателей, проводящих следующие шесть-восемь месяцев в Колорадо-Спрингс, где открывался Культурный Центр Горных Штатов — приземистый шестикорпусный комплекс, как бы врубленный в гору.
— Когда он был закончен, шли разговоры, что он похож на распластавшегося малыша, раскидавшего свои блоки-игрушки по лестнице, — делился Бен с Рикки Ли. — Наверно, в этом есть доля правды. Но мне кажется, он нуждается в доработке. Это самое серьезное, что я когда-либо проектировал, и чертовски неприятно, что оно выглядит незаконченным.
Рикки Ли предположил, что состояние Бена похоже на состояние актера перед выходом к публике. Ясное дело, достигнув таких высот, поневоле будешь волноваться. Чем больше талант — тем выше с него спрос. А может, у него слегка крыша поехала: с холостяками так бывает.
Рикки Ли снял с полки пивную кружку и поставил под кран.
— Не стоит, Рикки Ли.
Рикки даже обернулся от удивления и, когда Бен Хэнском оторвался от своих рук, был уже всерьез напуган. Потому что м-р Хэнском выглядел не как взволнованный актер, не как подхвативший где-то вирус или что-то в этом роде. Казалось, он только что пережил серьезное потрясение и пытается осознать теперь степень его серьезности.
«Кто-нибудь умер. Он неженат, но семья-то есть у любого, и вот кто-то из них умер. Конечно, черт побери…»
Кто-то сунул в автомат четвертак, и Барбара Мандрелл запела про пьяницу и одинокую женщину.
— У вас все в порядке, мистер Хэнском?
Бен поднял на него взгляд; глаза постарели сразу лет на десять — нет, на двадцать лет выглядели они старше, чем были только что, и — черт побери! — появилась седина в волосах. Рикки Ли готов был поклясться, что раньше ее не было.
На лице Бена Хэнскома застыла улыбка. Нет — болезненная гримаса, зловещая, ужасная. Ухмылка мертвеца.
— Вряд ли, Рикки Ли. Нет, сэр. Во всяком случае, не сегодня.
Рикки Ли поставил кружку на место и подсел к Хэнскому. Бар был пуст, как он обыкновенно пустел по окончании футбольного сезона по понедельникам. В зале оставалось человек двадцать. У двери в кухню сидела официантка Анни, играя в крибедж с низкорослым поваром.
— Плохие новости, мистер Хэнском?
— Да, верно, плохие. Плохие вести из дома, — Хэнском взглянул на Рикки невидящими глазами.
— Примите мои соболезнования, мистер Хэнском.
— Благодарю, Рикки Ли.
Он замолчал, и только Рикки Ли собирался поинтересоваться, не может ли он чем-нибудь помочь, как вдруг Хэнском произнес:
— Есть ли у тебя виски, Рикки Ли?
— Для остальных в этой навозной куче «Четыре розы», — откликнулся Рикки Ли, — а для вас, я полагаю, найдется «Пугливая индюшка».
Хэнском усмехнулся.
— Прекрасно, Рикки Ли. И знаешь, достань-ка пивную кружку. Сделай милость, наполни ее доверху.
— Доверху? — переспросил Рикки Ли, ошарашенный неожиданным заказом. — Боже правый, мне же не вынести вас отсюда! («Придется вызывать «скорую», подумал он про себя.)
— Не думаю, — буркнул Хэнском. — Не сегодня.
Рикки Ли внимательно вгляделся в Хэнскома — не шутит ли? — и понял, что этого нет и в помине. Снял с полки кружку и достал из-под бара бутылку «Пугливой индюшки». Горлышко мелодично звенькнуло. Хэнском зачарованно наблюдал, как булькает виски. Рикки Ли подумал, что сейчас в мистере Хэнскоме даже больше от техасца, чем когда-либо: он сам отродясь не пил столько этого проклятого виски.
«Какая там к черту «скорая»! Когда он хряпнет «малышку», надо будет звонить в Сведхольм и вызывать Паркера и Уотерса с гробовозкой».
Тем не менее он принес полную кружку и поставил ее перед Беном: еще отец Рикки Ли учил, что, когда клиент в здравом рассудке, надо принести ему то, за что он платит, будь это даже моча или яд. Рикки так и не решил для себя, хороший это совет или не слишком, но давно уяснил, что уж если содержишь бар, то этот совет все-таки предохраняет от угрызений совести в случае чего…
Хэнском задумчиво взглянул на пивную кружку и спросил:
— Почему бы тебе не повторить то же самое для себя, Рикки Ли?
Тот медленно, не отрывая глаз от кружки, помотал головой, не встречаясь с глазами Бена Хэнскома.
— Нет. Это единственная бутылка.
На этот раз улыбка Хэнскома была более естественной.
— Ну ладно, Рикки Ли. Тогда я покажу тебе, чему меня научили в Перу в 1978. Я работал с парнем по имени Фрэнк Биллингс, наверное, ты уже слышал от меня об этом. Он подцепил лихорадку, и доктора напичкали его чертовой уймой антибиотиков, ни один из которых ему так и не помог. Он угасал пару недель и умер в конце концов. И вот чему меня научили индейцы, строившие по его проекту. Их напиток — сильная штука. Делаешь глоток и чувствуешь: хорошо пошло, без проблем. И вдруг во рту будто закипает, а в груди так просто сплошной ожог. А местные пьют это как кока-колу и никогда не страдают от похмелья. Я еще ни разу не пробовал пить по их методу. Но сегодня, полагаю, случай подходящий. Принеси, пожалуйста, несколько ломтиков лимона.
Рикки принес четыре и положил на чистую салфетку рядом с кружкой виски. Хэнском взял один из них, запрокинув голову, будто собираясь закапать глазные капли, и выжал сок в правую ноздрю.
— Боже правый, — выдохнул Рикки Ли.
Хэнском сделал несколько вдохов. К лицу прилила краска, к ушам ручейками покатились слезы… Автомат теперь играл «Пауков». Взгляд Хэнскома рассеянно скользил по бару, пока не наткнулся на салфетку с лимоном. Очередной ломтик был выжат в другую ноздрю.
— Самоубийца, — прошептал Рикки Ли.
Тем временем Хэнском положил использованные ломтики обратно на край салфетки. Глаза его буквально пылали, дыхание стало прерывистым и неровным. Лимонный сок стекал из обеих ноздрей к уголкам рта. Он остановил взгляд на кружке, поднес ее к губам и опорожнил на треть. Рикки Ли изумленно следил за движениями его кадыка вверх-вниз.
Хэнском отставил кружку, поежился дважды и удовлетворенно кивнул, улыбнувшись Рикки. Его глаза приобретали естественный блеск.
— Все так, как они говорили. Сосредоточившись на ощущениях в носу, вам становится совершенно наплевать, что творится в груди.
— Это безумие, мистер Хэнском, — тихо констатировал Рикки Ли.
— Спорим, что нет? — весело предложил Хэнском. — Ты не помнишь такого, Рикки Ли? Так мы говорили в детстве. Я рассказывал, каким я тогда был толстым?
— Нет, сэр, ни разу, — по-прежнему тихо ответил Рикки Ли, считавший, что рассудок мистера Хэнскома уже должен был помутиться и вряд ли он отдает себе отчет в том, что говорит.
— Я был ужасно неповоротливым. Никогда не играл ни в бейсбол, ни в баскетбол, первым выбывал в «пятнашки» и стеснялся ходить домой вместе со своими одногодками. Вот. А в моем родном городе были парни постарше, и они меня преследовали за то, что я был толстым. Одного из них звали Реджинальд Хаггинс; правда, его называли чаще Белч. Другого — Виктор Крисс. Ну, было еще несколько человек. Заводилой среди них был Генри Бауэрс. Если когда-нибудь у меня был злой гений, то это как раз Генри Бауэрс. Я, конечно, был не единственным, кого они преследовали, но бегать быстро, как другие, я не умел.
Хэнском расстегнул пуговицы рубашки и раздвинул в стороны ее края. Нагнувшись, Рикки Ли увидел смешной неровный белый шрам на животе у Бена, как раз над пупком. Морщинистый, белый и старый. Он догадался, что это буква, вырезанная на животе мистера Хэнскома, наверно, задолго до того, как он стал мужчиной.
— Это сделал Генри Бауэрс. Тысячу лет назад. Я счастлив, что здесь не вся фамилия полностью.
— Мистер Хэнском…
Хэнском взял очередную пару долек лимона и повторил операцию. Его передернуло; затем он сделал два мощных глотка из кружки и — после паузы — еще один. После этого он прикрыл глаза, уцепившись за край бара. Некоторое время он походил на моряка в шлюпке, бьющего в рельс в бурном море, взывая о помощи. Открыв глаза, Хэнском улыбнулся Рикки Ли.
— Хорошо пошло…
— Мистер Хэнском, может быть, вам уже хватит?
Приблизилась Анни с подносом и попросила пару банок «Миллера». Рикки Ли снял их со стойки и поставил перед ней.
— Рикки Ли, с мистером Хэнскомом все в порядке? — с беспокойством спросила она, глядя куда-то в сторону. Он проследил за ее взглядом. Мистер Хэнском склонился, изогнувшись, за стойку. Он старательно выуживал ломтики лимона из чайницы, где Рикки Ли содержал гарниры к крепким напиткам.
— Не знаю. Не уверен.
— Ну так пошевели извилинами и сделай что-нибудь. — Анни, как и большинству женщин, был небезразличен Хэнском.
— Не стоит. Мой папаша говорил, что если человек в здравом уме…
— У твоего папаши были куриные мозги, — прервала его Анни. — Так что не надо о папаше. Останови его, Рикки Ли. Это же самоубийство.
Получив нагоняй, Рикки Ли направился к Хэнскому.
— Мистер Хэнском, я думаю, и впрямь вам доста…
Хэнском, не обращая внимания, запрокинул голову. Выжал сок. Втянул носом на манер кокаиниста. Опрокинул виски как воду и с торжеством посмотрел на Рикки Ли.
— Бинг-бэнг, мы танцуем все вместе на ковре в моей гостиной, — пропел он улыбаясь. Виски на дне кружки оставалось на два пальца.
— Вам достаточно, — произнес Рикки Ли, потянувшись за кружкой.
Хэнском аккуратно отодвинул ее в сторону от Рикки.
— Не беспокойся, Рикки Ли. Все позади, приятель.
— Мистер Хэнском, я прошу вас…
— Вот дьявол, чуть не забыл! Я же принес кое-что твоим ребятам. — Он полез в джинсовую куртку. Рикки Ли услышал приглушенное звяканье.
— Мне было четыре года, когда умер папа, — сказал Хэнском. Язык у него совершенно не заплетался. — Он оставил нам кучу долгов и вот это… — Хэнском положил на стойку три больших серебряных доллара, которые тускло мерцали в неверном свете бара. — Отдай их своим ребятам, Рикки Ли.
— Мистер Хэнском, вы очень добры, но я не могу…
— Их было четыре, но один я подарил Заике-Биллу и остальным. Его настоящее имя — Билл Денборо. Заика-Билл — так мы его между собой звали… Привычка — ну, как «спорим»…
Слушая его вполуха, Рикки Ли не мог оторвать глаз от монет. 1921, 1923 и 1924. Бог знает, что они теперь стоят — эти кружки из чистого серебра.
— Я не могу, — выдавил он.
— А я настаиваю. — Бен взял кружку и допил остатки виски. Не согласуясь с категоричностью тона, взгляд его был просительным. И хотя белки глаз были красными и водянистыми, Рикки Ли готов был поклясться на Библии, что это взгляд трезвого человека.
— Вы напугали меня, мистер Хэнском.
Два года назад Грешэм Арнольд, местный чудак, пришел в «Красное колесо» со столбиком четвертаков в руке и купюрой в 20 долларов, засунутой за ленту шляпы. Столбик он отдал Анни с указанием бросать в автомат по четыре. Затем положил на стойку «двадцатку» и велел Рикки Ли угостить всех желающих. Грешэм Арнольд много лет назад был звездой баскетбольной команды «Бараны Хемингфорда», приведя их к первой (и единственной) победе в первенстве средних школ. Было это в 1961. Юношу ожидало блестящее будущее игрока. Но он засыпался в университете в первом же семестре, пав жертвой пьянства, наркотиков и гулянок заполночь. Возвращаясь домой, он разбил желтый автомобиль с откидным верхом — подарок родителей к окончанию школы. Устроившись дома на работу в папашин магазин, он проработал там главным приказчиком пять лет. В конце концов отец не выдержал, уволив сына, а потом вообще продал магазин и уехал в Аризону, преждевременно состарившийся и преследуемый мыслью о необъяснимом и неотвратимом перерождении своего сына. Пока магазин был в руках его отца и Арнольд по крайней мере мог претендовать на работу в нем, он приложил все усилия к тому, чтобы его как можно реже видели трезвым. Пьянство его и доконало. Он вообразил себе, что если закажет на всех выпивку, окружающие будут униженно его благодарить, а Анни — ставить его любимые песни. Он сидел на том самом месте, где теперь м-р Хэнском, и опрокинул в себя три или четыре бурбона, а потом подпевал автомату, а когда Рикки Ли закрыл «Красное колесо», пришел домой и повесился на собственном ремне в клозете. Взгляд Грешэма Арнольда был в тот вечер точь-в-точь как у м-ра Хэнскома сейчас: слегка навеселе. Все это Рикки Ли попытался объяснить Бену.
— Так вот что тебя тревожит? — спросил Хэнском, не отрывая глаз от Рикки Ли. Он оттолкнул кружку и сложил пальцы рук в замок рядом с монетами на стойке. — Может быть, я и пьян. Но у меня есть повод, Рикки, и такой — не дай тебе Бог!
— А что же случилось все-таки? — спросил Рикки Ли, облизнув губы. — Может, я смог бы помочь?
— Что случилось? — Бен Хэнском рассмеялся. — Ничего особенного. Вечером мне позвонил старый приятель. Парень по имени Майк Хэнлон. Я уж забыл все, что связано с ним, Рикки Ли, но это полбеды. В конце концов все мы были детьми, а дети — забывчивый народец, разве нет? Спорим, что так? Так вот, страшно не то, что я забыл Майка, — я вообще забыл все о нашем детстве.
Рикки Ли молча смотрел на него, совершенно не понимая, о чем говорит мистер Хэнском. Но что он напуган — это факт, хотя и смешно это слышать от Бена Хэнскома.
— Я полагал, что забыл все напрочь, — продолжал Бен, слегка постучав костяшками пальцев по стойке и выделяя окончание фразы. — Слышал ли ты, Рикки Ли, что бывает настолько сильная амнезия, что даже забываешь о том, что у тебя амнезия?
Рикки Ли отрицательно помотал головой.
— Я тоже не слышал. Но когда я ехал в своем «кэдди», именно это я и ощущал. Я вспомнил, кто такой Майк Хэнлон, но лишь когда он позвонил. Я вспомнил Дерри — но лишь потому, что он звонил оттуда.
— Дерри?
— Но и все. Мне пришло в голову, что я совершенно не вспоминал все эти годы о своем детстве… Черт знает с каких пор… И вот вдруг все нахлынуло. Как, например, с этими серебряными долларами.
— И как — с долларами, мистер Хэнском?
Хэнском бросил взгляд на часы и соскользнул с табуретки, пошатнувшись при этом. Слегка, не более того.
— Пора и честь знать. Мне в ночь лететь.
Рикки Ли немедленно насторожился. Заметив это, Хэнском расхохотался.
— Лететь, Рикки Ли, а не управлять самолетом. На этот раз «Юнайтед Эрлайнз».
— О! И куда вы собрались? — Рикки понял, что Хэнском раскусил его, но не смутился.
Рубашка Бена все еще была расстегнута. Он задумчиво осмотрел неровный белый рубец и застегнул ее.
— Думаю, что не ошибусь, Рикки Ли, если скажу: домой. Я собираюсь домой. Подари монеты ребятам. — Он направился к двери, и что-то в его походке, а может быть, в заключительной фразе опять насторожило Рикки Ли. Сходство с покойным Грешэмом Арнольдом стало таким разительным, что Рикки перепугался: не призрак ли это!
— Мистер Хэнском! — крикнул он в тревоге.
Хэнском обернулся, и его вид заставил отшатнуться Рикки Ли. Он наткнулся на стойку, зазвенела стеклянная посуда, закачались бутылки, сталкиваясь друг с другом. Рикки почудилось, что Бен Хэнском уже покойник. Да, лежит где-то в кювете, бездыханный, а может, на чердаке или в клозете с ремнем вокруг шеи, и ноги в ковбойских ботинках болтаются в 1-2 дюймах от пола. А то, что стоит у музыкального автомата, уставившись на Рикки, — призрак. Всего лишь на момент — хотя и достаточно, чтобы под сердцем появился холодок, — ему показалось, что сквозь человека видит столы и стулья.
— В чем дело, Рикки Ли?
— Н-нет, ничего…
Под глазами Хэнскома лиловели полукружья. На щеках горели пятна краски; покраснел даже нос, казавшийся воспаленным.
— Ничего, — прошептал Рикки Ли, не отрываясь от лица человека, умершего в глубоком грехе, но стоявшего у бокового выхода с дымящейся сигаретой.
— Я был чудовищно толстым и вечно без денег, — вдруг заявил Бен Хэнском. — Теперь я вспомнил об этом. И еще — о девушке по имени Беверли, о том, что Заика-Билл спас мне жизнь благодаря серебряному доллару. И меня пугает почти до безумия нечто еще, что никак не воскреснет в памяти, но я уверен, что вспомню, что это, еще до конца сегодняшнего дня. Но все это ерунда, я знаю — потом испуг пройдет. Но теперь подробности моего детства буквально распирают мое сознание. И мне надо ехать, потому что все, чего я добился и чем обладаю, — родом из детства, связано с ним тем или иным образом, да и вообще — за все надо платить. Может быть, потому Бог и делает нас сначала детьми, сначала ближе к земле, что знает: будет много падений, крови, прежде чем мы выучим один простой урок: за все, что получаешь, нужно платить, и владеешь ты тем, за что платишь… и что рано или поздно возвращаешься на свою родину.
— Вы приедете на уикэнд? — выдавил непослушными губами Рикки Ли единственное, за что еще цеплялась его расстроенная психика. — Вы вернетесь?
— Не знаю, — невесело усмехнулся м-р Хэнском. — Это немного дальше Лондона, Рикки Ли…
— Мистер Хэнском!..
— Отдай ребятам монеты, — повторил тот и выскользнул в ночь.
— Что за муть голубая? — подошла Анни, но Рикки Ли не обратил на нее внимания. Щелкнув по стойке, он подбежал к окну, выходившему на стоянку машин. «Кэдди» засветился подфарниками, взревел двигатель, и машина отъехала, оставив облачко пыли. Две красные точки габаритных огней удалялись по шоссе № 63 сквозь пыль, поднятую ночным ветерком Небраски.
— Он сел в свою коробку пьяный вдрибадан, а ты позволил ему уехать, — выговаривала Анни. — Это не дело, Рикки Ли.
— Ничего.
— Он убьется.
Всего лишь пять минут назад Рикки Ли придерживался той же точки зрения, но когда машина скрылась из глаз, он повернулся к Анни и отрицательно помотал головой.
— Не думаю. Для него все же лучше было уехать, пусть и на ночь глядя.
— Что такое он сказал тебе?
Он опять помотал головой. Все мысли перемешались, и он совершенно ничего не понимал.
— Не имеет значения. Только мне кажется, что вряд ли он здесь еще появится.
4Эдди Каспбрак собирает аптечку
Чтобы узнать поближе среднего американского мужчину (или женщину) в последнем приступе молодости, достаточно бросить мимолетный взгляд на его (или ее) домашнюю аптечку.
Но Господи Иисусе, только загляните в аптечку Эдди Каспбрака в тот момент, когда он, бледный, дрожащей рукой открывает дверцу, и его полные ужаса глаза лихорадочно блуждают по ее содержимому, — зрелище поистине незабываемое.
Все три полки аптечки были забиты пузырьками и пузыречками, банками и баночками, бутылками, емкостями, упаковками с таблетками, пилюлями. Глядя на все это богатство, легко представлялся филиал крупной аптеки…
Эдди Каспбрак зашел в ванную, размахивая голубой сумкой. Положив ее на край раковины и расстегнув молнию, он принялся неверной рукой сгребать туда пузырьки, сосуды, тюбики, ингаляторы, пульверизаторы. В таком состоянии отобрать самое необходимое было сущим наказанием. Лимит времени не оставлял возможности задумываться. Выбор, с точки зрения Эдди, был жесток в своей простоте: либо жить и здравствовать, либо умереть от испуга, не успев ответить на вопрос «в чем дело?»
— Эдди, — окликнула его снизу Мира. — Эдди, что ты там де-э-э-лаешь?
Эдди бросил в саквояж очередную коробочку. Аптечка теперь была почти пуста, за исключением Мириного мидола. Эдди начал застегивать молнию, помешкал, прихватил и мидол — она купит себе еще.
— Эдди, — раздалось уже на пути к ванной.
Эдди застегнул молнию и вышел, помахивая сумкой. Он был коротышкой с робким, кроличьим выражением лица. Волосы изрядно поредели, то, что еще оставалось, торчало в беспорядке. Увесистая сумка пригибала его к земле.
— Что ты де-э-э-лаешь?
У Эдди не хватало духу признаться самому себе, что он женат на собственной матери. Мира Каспбрак была колоссом. Пять лет назад, когда они поженились, Эдди время от времени посещала мысль, что потенциал роста жены за пределами его представлений; уж на что необъятной казалась его мать, но Мира… Она казалась еще внушительнее, когда поднималась по лестнице. При движении ее белая ночная рубашка колыхалась на груди и бедрах. Лицо без косметики белело и лоснилось. Мира выглядела сильно испуганной.
— Я должен ненадолго уехать, — заявил Эдди.
— Что значит «ненадолго»? Кто это звонил?
— Ничего, — отрезал он, резво обогнув ее, и устремился к стенному шкафу. Поставив сумку на пол, он открыл дверцу и сгреб с вешалки полдюжины одинаковых черных костюмов, выделявшихся среди прочей одежды, как грозовое облако на ясном небе. В будни он носил темный костюм. Эдди нагнулся, вглядываясь внутрь шкафа; на него пахнуло антимолем и шерстью. Подтянув к себе сумку, он побросал в нее отобранное.
Над ним нависла тень колосса.
— В чем дело, Эдди? Куда ты собрался? Ответь мне!
— Я не имею права тебе сказать.
Мира стояла, беспокойно следя за ним и пытаясь решить, что бы еще спросить или сделать. Она было даже подумала, не закрыть ли его в чулане, пока он не успокоится, но никак не могла заставить себя сделать это, хотя определенно была в состоянии: у нее было преимущество в три дюйма и в добрую сотню фунтов. Но… она так ни к чему и не пришла, поскольку то, что происходило, было ни на что не похоже. Ее, пожалуй, меньше удивило бы зрелище нового цветного телевизора с большим экраном, плывущего по гостиной.
— Ты не можешь уехать, — услышала она собственный голос. — Ты обещал мне автограф Аль Пачино. — Бог знает какая бессмыслица, но все же лучше, чем ничего.
— Ты его получишь, — отрезал Эдди, — но поедешь за ним сама.
О Господи, вот еще новости…
— Я не могу. Я… никогда…
— Так надо, — прервал он Миру. Теперь Эдди отбирал ботинки. — Черт! Здесь нет ни одной подходящей пары.
— Мне тоже малы мои платья! Они слишком жмут в груди!
— Долорес перешьет, — безапелляционно заявил он. Отобрав две пары, он помедлил, затем бросил их назад, нашел пустую коробку, засунул в нее добротные черные ботинки, бывшие в употреблении, но выглядевшие вполне сносными. Когда зарабатываешь на жизнь извозом, мало того — в Нью-Йорке, мало того — известных богачей, внешний вид должен быть соответствующим… Ботинки, конечно, долго не протянут, но… на поездку их хватит. А уж по приезде он займет… Скажем, у Ричи Тозье.
Вдруг нахлынула звенящая тьма, и ему стало трудно дышать. Эдди с ужасом подумал, что уже упаковал эту чертову аптечку, совершенно забыв о самом важном — аспираторе, лежащем в кабинете наверху.
Чемодан лязгнул застежкой. Эдди оглянулся на Миру, стоявшую посреди холла с прижатыми как у астматика к груди руками. Шея жены напоминала короткую толстую колонну. Мира потерянно взирала на Эдди, и этот взгляд мог бы в другое время вызвать у него жалость, но теперь его сердце сдавливалось беспокойством за самого себя.
— Что происходит, Эдди? Кто звонил? У тебя неприятности? Ты можешь мне ответить? Какие неприятности?
Эдди медленно поплелся в ее направлении с сумкой на молнии в одной руке и чемоданом в другой. Траектория его движения была более или менее прямой благодаря немалому весу. Мира двинулась было ему навстречу, перекрывая путь к лестнице, и он подумал, что она не даст ему пройти. Но как только его лицо в полной мере ощутило объем ее грудной клетки и массу воздуха, пропускаемого через легкие, жена испуганно шагнула в сторону. Эдди прошел мимо не остановившись, и Мира залилась слезами.
— Я не смогу добраться до Аль Пачино! Я врежусь в светофор или во что-нибудь еще, но не доеду! Эдди, не пуга-а-а-ай меня!
Он взглянул на настольные часы. 9.20. Голос клерка из «Дельты» объяснил ему, что на последний рейс в Мэн он опоздал: самолет поднялся из Ла-Гаурдия в 8.25. Тогда Эдди позвонил в «Амтрэк» и узнал, что последний поезд на Бостон отходит с Пенн-Стейшен в 11.30. На нем можно доехать до Саунт-Стейшен, а оттуда на тачке до диспетчерской «Кейп-Код Лимузин» на Арлингтон-стрит. «Кейп-Код» и «Ройял Крест» — компании, где работал Эдди, — работали на принципах добрососедства долгие годы. Краткий звонок Батчу Каррингтону в Бостон, и — проблема с транспортом на север решена: Батч обещал заправить «кадиллак». Он прокатится с шиком, без всяких клиентов «с-болью-в-пояснице» на заднем сиденье, отравляющих атмосферу идиотскими сигарами и задающих идиотские вопросы типа «Сколько стоит кока-кола?»
«С шиком — это хорошо, — думал Эдди. — Единственный способ прокатиться действительно с шиком — когда тебя повезет катафалк. Не стоит беспокоиться: это, скорее всего, и будет твоя обратная дорога. Если, конечно, будет что везти».
— Эдди?
9.20. Масса времени — рассказать ей, побыть напоследок добрым. Вот было бы здорово, если бы этой ночью она играла в вист. Как легко было бы уйти, оставив записку на холодильнике (его записки на дверце холодильника Мира, как правило, замечала быстрее). Впрочем, это походило бы на дезертирство, но теперь — много хуже. Теперь, может статься, он уходит навсегда, а это тяжело…
«Говорят, что твой дом там, где подсказывает твое сердце, — текли мысли Эдди. — Наверное, так. А старина Бобби Фрост любил говорить, что дом — там, куда тебя тянет и где тебе рады. Не совсем так: это еще и место, где ты был однажды и где не хотят, чтобы ты уходил».
Он застыл на верхней ступеньке, сбившись с темпа, обеспокоенный собственным прерывистым, с всхрипами дыханием, и бросил взгляд на плачущую жену.
— Поднимайся, я расскажу тебе что смогу, — произнес он, ставя сумки — одну с одеждой, другую с аптечкой — перед входной дверью. Кое-что он вспомнил… вернее, призрак его матери, давно умершей, с которым, однако, он вел время от времени мысленные беседы, напомнил ему…
«Помни, что если промочишь ноги — получишь простуду, Эдди. Не гляди на других, у тебя слабое здоровье, поэтому будь осторожнее. Надевай резиновую обувь, когда идет дождь…»
В Дерри дожди были частым явлением.
Эдди раскрыл чулан, снял с крючка пластиковый пакет с галошами и запихнул его в дорожную сумку. «Ты правильно поступаешь, Эдди».
В гостиной был включен телевизор; какая-то группа доводила своими децибелами фанатов до исступления. Эдди покрутил ручку громкости; экран телевизора был так велик, что Фримен Макнил из воскресной полуденной передачи «Бробдингнэг» казался чуть ли не гостем Каспбраков.
Эдди вызвал по телефону такси. Диспетчер заверил, что машина будет в течение пятнадцати минут. Эдди поблагодарил и повесил трубку. Его аспиратор лежал на крышке дорогостоящей аудиосистемы «Сони». «Я истратил пятнадцать сотен баков на эту систему только для того, чтобы Мира не пропустила ни единой золотой ноты на пластах Барри Мэнилоу и своих «сборников хитов», — подумал он, вдруг ощутив свою вину. Он чертовски хорошо понимал, что это запрещенный прием. Мира получала одинаковое удовольствие и от своих старых заигранных пластинок, и от новых лазерных «сорокапяток»; более того, она была бы счастлива сохранить спокойную жизнь в их уютном четырехкомнатном домике в Куинсе до старости (а судя по редевшей шевелюре Эдди, до этого было не так уж далеко). Он купил эту дорогую игрушку по той же причине, что ранее — дом на Лонг-Айленде, при обсуждении покупки которого между супругами было столько же шумихи, сколько между двумя горошинами в банке: он гордился от сознания своей способности и все время вел мысленные препирательства с призраком своей матери, беседовавшим с Эдди голосом мягким, немного испуганным, часто недоумевающим и почти всегда безапелляционным. Когда дело было сделано, Эдди хотелось сказать ей: «Я сделал это, ма! Посмотри! Я же сделал это! А теперь ради Христа оставь меня в покое!»
Эдди вставил в рот аспиратор и с мимикой самоубийцы нажал на клапан. Облачко с божественным вкусом лакрицы заволокло грудь, и удовлетворенный Эдди сделал глубокий вдох. Благотворное влияние аспиратора уже ощущалось: тяжесть в груди уменьшилась. Эдди прикрыл глаза; тут же о себе напомнили голоса призраков.
— Получили ли вы мою записку?
— Да, получил, миссис Каспбрак, но…
— Ну что ж, инструктор Блэк, если вы не умеете читать, я расскажу вам ее содержание. Вы готовы слушать?
— Миссис Каспбрак…
— Хорошо. Вы слушаете? Мой Эдди не может заниматься физкультурой. Я повторяю: НЕ может заниматься физкультурой. Он такой хрупкий, и когда он будет бегать… или прыгать…
— Миссис Каспбрак, у меня в кабинете есть последние результаты Эдди по физподготовке: это официальный документ. Он показывает, что парнишка маловат ростом для своих лет, но в остальном у него все в порядке. Я вызвал врача — специально чтобы убедиться в этом, и он подтверждает…
— Значит, я лгу, инструктор Блэк? Это вы хотите сказать? Ну что ж, вот мой сын! Эдди, стань рядом! Вы слышите, как он дышит? СЛЫШИТЕ?
— Мам… Ну, пожалуйста… Я в порядке…
— Эдди, мне лучше знать. Уж я-то тебя знаю. Не спорь со старшими.
— Я слышал, миссис Каспбрак, но…
— Ах, вы слышали? Прекрасно! Я было подумала, что вы глухой! Он тарахтит как грузовик, который ползет в горку на первой передаче, разве нет? И если это не астма…
— Мам, я…
— Спокойно, Эдди, не встревай. Если это не астма, то я — королева Елизавета!
— Миссис Каспбрак, Эдди всегда казался бодрым и веселым во время занятий физкультурой. Ему нравятся игровые виды, да и бегает он неплохо. В беседе с доктором Бейнсом фигурировало слово «психосоматический». Но меня удивляет, что вы рассматриваете возможность того…
— …что мой сын безумен? Это вы хотели сказать? ВЫ ХОТИТЕ СКАЗАТЬ, что мой сын псих?
— Нет, но…
— Он хрупкий…
— Миссис Каспбрак…
— Он очень хрупкий.
— Миссис Каспбрак, доктор Бейнс подтвердил, что не находит никаких…
«…физических дефектов», — закончил Эдди. Память об этой унизительной стычке между инструктором Блэком и его агрессивной матерью, происходившей в школе, когда он ловил ртом воздух и съеживался от смущения и пристального внимания ребят, топтавшихся рядом с баскетбольной корзиной, преследовала его по ночам в течение многих лет. Но он понимал, что не только эти воспоминания заставили его собраться в дорогу после звонка Майка Хэнлона. Было многое другое, хуже, ужаснее, эти воспоминания теснили, отталкивали друг друга, толпились подобно чумной толпе покупателей перед «бутылочным горлом» — проходом в универмаг.
— …никаких физических дефектов, — повторил он вслух, передернув плечами и спрятав аспиратор в карман.
— Эдди, — позвала Мира, — Пожа-а-луйста, скажи мне, что все это значит! — Слезы проложили по ее полным щекам блестящие дорожки. Руки никак не могли найти себе места и походили на пару играющих розовых и безволосых зверушек. Однажды, незадолго до их свадьбы, он взял фото Миры и поставил его рядом с фотографией матери, умершей в шестидесятичетырехлетнем возрасте от сердечно-сосудистой недостаточности. К концу жизни она весила более четырех сотен фунтов — 406, если быть точным. Она была похожа на монстра. Туловища практически не было. Были груди-бочата, брюхо-бочка. Все это увенчивалось бесформенным, тестообразным и вечно испуганным лицом. Правда, фото, соседствовавшее с Мириным, было сделано в 1944 — за два года до его рождения («Ты был болезненным мальчиком, — шептал ему на ухо голос призрака матери. — Сколько раз мы опасались за твою жизнь…»). В 1944 его мать была относительно стройной: 108 фунтов.
Эдди специально поставил фотографии рядом — в последней решительной попытке предотвратить психическое кровосмешение. Он переводил взгляд с матери на Миру и обратно.
Они могли быть сестрами. У них было много общего.
Эдди глядел попеременно на два фото и уверял самого себя, что не совершит этого безумного поступка. Он прекрасно слышал эти подколки приятелей по работе насчет «Джека Спрэта и его жены». Чудаки, они и не подозревали о том, что его гложет… Эти мелкие уколы — чепуха, а вот быть клоуном в этом фрейдистском цирке… Нет, не хочется. Он порвет с Мирой. Но он должен пощадить ее самолюбие, поскольку она была для него всегда желанной и имела даже меньший опыт с мужчинами, нежели он — с женщинами. Ну а затем, когда она скроется за горизонтом его жизни, он, наверно, будет брать уроки тенниса, о которых столько мечтал…
(Эдди всегда казался бодрым и веселым во время занятий физкультурой)
…а может, запишется играть в пул в отеле «Плаза», к чему призывал рекламный ролик.
(Эдди любит игровые виды)
…не говоря уже о клубе здоровья, открывшемся на 3-й Авеню по дороге в гараж…
(Эдди быстро бегает он быстро бегает когда вас нет быстро бегает когда нет никого рядом кто может напомнить ему что он хрупкий и я вижу по его лицу миссис Каспбрак что он знает даже в его девятилетнем возрасте он знает что самое большое счастье в мире когда можешь бежать куда хочешь не пытайтесь ему запрещать миссис Каспбрак не запрещайте ему БЕГАТЬ).
В конце концов он женился на Мире: возобладали трезвый расчет и привязанность. Твой дом там, куда ты должен идти и где тебя ожидает цепь. О, он должен одолеть призрак матери! Это сложно, но он уверен, что способен на многое, когда это необходимо. В конце концов именно Мира толкнула чашку весов к его независимости. Мира окутала его заботой, пригвоздила участием, связала приязнью. Мира, как и его мать, приблизила финал, неизбежность которого была заложена в характере Эдди: он был более хрупок, поскольку однажды заподозрил, что не хрупок вовсе; Эдди нуждался в защите от смутного сознания собственной храбрости.
В дождливые дни Мира обычно вынимала из пластикового пакета в стенном шкафу галоши и ставила их у вешалки перед дверью. Рядом с его тарелкой с гренками без масла стояло блюдо, на первый взгляд казавшееся многокрасочной подслащенной детской кашей; при ближайшем рассмотрении оно обнаруживало целый спектр витаминов (большая часть которых находилась теперь в аптечке Эдди). Мира понимала его как мать и не оставляла ему никаких шансов. В юношеском возрасте, еще не женатый, Эдди уходил из дому трижды и трижды возвращался. Затем, через четыре года после смерти матери в передней ее квартиры в Куинсе, когда ее тело подперло дверь так плотно, что парни из «скорой» (вызванные жильцами нижних этажей, услышавшими чудовищный грохот при падении тела покойной миссис Каспбрак) вынуждены были выбить филенку в двери между кухней и подсобкой, он вернулся домой в четвертый и последний раз. По крайней мере, ему казалось, что это последний. Мира завлекла его фатальным, гипнотизирующим змеиным взглядом понимания. «Снова домой, теперь навсегда, — думалось ему. — Но может быть, я не прав, — думалось. — Может быть, это не дом и никогда им не был; может быть, дом там, куда приходишь ночевать, дом — место, где узнаешь любую вещь в темноте».
Он беспомощно дернулся, будто вышел в дождь без галош и подхватил сильный насморк.
— Эдди, пожа-а-а-луйста!
Мира снова заплакала. Слезы были ее последним оплотом — совсем как у его матери: тихое парализующее оружие, превращающее фатальный звон доспехов в кротость и нежность.
Не то чтобы он всерьез вооружался — грозный вид ему вовсе не шел.
Слезы для его матери были не только обороной; с их помощью она нападала. Мира, правда, редко пользовалась слезами столь бессовестно… но так или иначе, Эдди полагал, что Мира решилась использовать это оружие… и небезуспешно.
Этого он не мог допустить. Слишком легко себе представить, как одиноко ему покажется в кресле поезда, идущего на север, к Бостону, сквозь тьму, с чемоданом на сетке над головой, с аптечкой между ног и со страхом в груди. Слишком легко пожалеть себя и позволить Мире провести его наверх и проявить любовь к нему с аспирином и спиртовым растиранием. И уложить его в постель, где они будут (или не будут) заниматься любовью.
Но он обещал. Дал клятву.
— Мира, слушай сюда, — произнес он намеренно сухим, невыразительным голосом.
На него глядели два широко раскрытых мокрых глаза. Как-то все же надо объяснить ей звонок Хэнлона и что его, Эдди, ждут.
Однако совершенно неожиданно с его губ слетело нечто, имеющее — для жены, естественно — значительно больший смысл.
— С утра первым делом сходишь в офис. Поговоришь с Филом. Объяснишь, что мне срочно надо было ехать, затем поедешь к Пачино…
— Эдди, я не смогу! — запричитала она. — Это же звезда! Я могу заблудиться, а он раскричится на меня, я знаю, он обязательно раскричится, они все кричат, когда водитель собьется с дороги… и я… и я расплачусь… и может случиться… Эдди… Эдди, ты должен остаться дома!
— Прекрати ради Бога!
Она отпрянула, обиженная. Несмотря на то, что Эдди прихватил аспиратор, не видно было, чтобы он собирался использовать его. Эта слабость может обернуться против него.
«Господи Боже, если Ты есть, поверь мне — я вовсе не хочу причинять вреда Мире. У меня нет намерения бить ее, даже ругаться с ней. Просто я дал клятву, мы все поклялись на крови, Господи, помоги мне сделать это…»
— Не кричи на меня, Эдди, я теряюсь, — прошептала она.
— Мира, я сам ненавижу, когда должен делать это, — отчеканил он; жена вздрогнула.
«Ну вот, Эдди, ты опять задел ее. А теперь почему бы тебе не погонять ее по комнате?»
Вдруг — вероятно при мысли «погонять» — ему представилось лицо Генри Бауэрса — впервые за эти годы, и это отнюдь не принесло спокойствия. Напротив. Он на секунду зажмурился.
— Ты не заблудишься, и он не накричит на тебя. Мистер Пачино — понятливый джентльмен. — Эдди в жизни не возил Пачино, но его вполне удовлетворяло, что по крайней мере половина из сказанного Мире звучит правдиво. Бытовало мнение, что практически все знаменитости имели дурные наклонности, но Эдди вполне достаточно покатал их на своем веку, чтобы видеть, что это не так. Были, конечно, исключения, и в большинстве случаев совершенно непотребные. Он горячо надеялся, что Пачино не окажется в их числе.
— Не может быть, — недоверчиво протянула Мира.
— Может. Он такой.
— Откуда ты знаешь?
— Деметриос дважды или трижды отвозил его на Манхаттан, — без запинки протараторил Эдди. — Он говорил, что мистер Пачино расплачивается пятидесятидолларовой купюрой.
— Пусть это будет даже пятьдесят центов, лишь бы он не кричал на меня.
— Мира, это как раз-два-три. Раз — ты подъезжаешь завтра в семь к Сент-Риджису и везешь его к «ABC». Там перезаписывают последний акт пьесы, где он занят — не помню, как называется. Два — около одиннадцати забираешь его обратно в Сент-Риджис. Три — возвращаешься в гараж и ставишь машину.
— И это все?
— Все. Ты можешь проделать это стоя на голове, Марти
Обычно ей доставляло удовольствие, когда он звал ее так, но на этот раз она лишь коротко взглянула на него с болью и какой-то детской серьезностью.
— А вдруг ему захочется пообедать не в отеле? Или выпить? Потанцевать?
— Вряд ли, но если захочет — свози. А если он выразит желание остаться где-нибудь на ночь, позвони Филу Томасу по радиотелефону после полуночи. Он пришлет тебе замену. Я как-то попал в ситуацию, когда никак не мог отделаться от клиента, и два парня с подмены были больны, а Деметриос в отпуску и еще один имел твердый заказ. Но ты-то, конечно, проснешься утром в своей постельке, Марти. Я абсолютно в этом уверен.
Жена не отреагировала на последнюю фразу, произнесенную игривым тоном.
Он закашлялся и наклонился вперед, уперев локти в колени. «Не сиди в такой позе, — немедленно принялся нашептывать призрак матери. — Эдди, ты портишь осанку; твоя поза затрудняет работу легких. У тебя очень слабые легкие…»
Он инстинктивно выпрямился.
— Я надеюсь, что это единственный случай, когда мне придется вести машину, — почти простонала она. — За эти два года я превратилась в такую лошадь, и все платья так ужасно сидят на мне…
— Один-единственный раз, уверяю тебя.
— Кто звонил тебе, Эдди?
Все. Окончен бал, погасли свечи. И не надо искать ответ на этот сакраментальный вопрос — с улицы уже донесся гудок заказанного такси. Эдди почувствовал облегчение. Они минут пятнадцать проговорили о Пачино вместо Дерри с Майком Хэнлоном, Генри Бауэрсом и всем остальным. Вот и прекрасно. Ему совершенно не хотелось говорить об этом. А теперь и не надо.
— За мной приехали, — встал Эдди.
Жена поднялась так стремительно, что наступила на подол ночной рубашки и чуть не упала. Эдди поддержал ее, даже не успев усомниться в разумности: все же лишние сто фунтов.
И вновь было пущено в ход последнее средство: слезы.
— Эдди, ты должен сказать мне.
— Я не могу. Нет времени.
— У тебя никогда не хватало его на меня, Эдди.
— Сейчас точно нет. Совершенно. Я годами даже не вспоминал об этом. Человек, который звонил, был — и есть — мой старый друг. Он…
— Ты заболеешь, — переключилась она, сопровождая его до прихожей. — Я знаю, это может случиться в любой момент. Позволь мне поехать с тобой, Эдди, я смогу позаботиться о тебе, а Пачино возьмет другое такси, это ведь не убьет его, верно? — Голос Миры окреп, в нем появились нотки неистовства, и, к ужасу Эдди, он вновь стал напоминать ему голос его матери — в последние месяцы перед смертью. (Он даже представил ее — старую, необъятную и безумствующую.) — Я буду растирать тебе поясницу и прослежу, чтобы ты вовремя принимал порошки… Я… буду помогать тебе… и не буду докучать, если тебе не захочется мне всего рассказывать… Эдди… Эдди, ну пожалуйста, не уходи! Пожа-а-а-луйста!
Он широкими шагами покрывал расстояние до входной двери, наклонив голову, вслепую, будто шел против сильнейшего ветра. В груди снова захрипело. Когда он поднял сумки, каждая весила не меньше центнера. Он почувствовал прикосновение ее пухлых розовых рук-поросят, осторожное, участливое, трогательное в своей беспомощности; в ее попытках совратить его тихими своими слезами, вернуть его уже сквозила безнадежность.
«И не подумаю делать это!» — билась у него отчаянная мысль. Приступ астмы был сильным, сильнее, чем когда-либо с детской поры. Он приближался к дверной ручке, которая уплывала куда-то в безбрежную темноту…
— …Если ты останешься, я приготовлю кофейный торт со взбитыми сливками, — бубнила она сзади. — У нас есть жареная кукуруза… На обед я приготовлю твою любимую индейку… Или даже могу на завтрак, если ты захочешь… Прямо сейчас… с подливкой из гусиной печени… Эдди, пожа-а-луйста, не пугай меня, мне и так плохо…
Она ухватила его за воротник и потянула назад подобно копу, хватающему подозрительного типа, пытающегося убежать. В последнем усилии Эдди рванулся… и когда практически не осталось сил сопротивляться, хватка ослабла.
Она застонала с безысходной тоской.
Пальцы Эдди нащупали дверную ручку — и какой же блаженно холодной она оказалась! Он открыл дверь и сразу увидел стоящее такси — посланника страны Здравого Смысла. Необычайно яркими казались в тихой и ясной ночи звезды.
Он обернулся к Мире; в горле хрипело и свистело на все лады.
— Ты должна понять, что мне этого вовсе не хочется, — как можно убедительнее выговорил он. — Будь у меня какой-то выбор — я не уехал бы. Пожалуйста, пойми это, Марти. Я уезжаю, но вернусь. — О, уж это-то была явная ложь, он почувствовал.
— Когда? Сколько тебя ждать?
— Через неделю, может быть, или дней через десять, вряд ли больше.
— Неделя! — выкрикнула она, прижав руки к груди как дива в паршивой опере. — Неделя! Десять дней! Пожалуйста, Эдди! Пожаа-а-а-…
— Марти, прекрати. Окэй? Завязывай.
Как ни странно, это возымело действие; она застыла и лишь буравила его взглядом мокрых коровьих глаз, и читалась в них не злость на мужа, а бездонный испуг. Возможно, впервые за все время, что они знали друг друга, ему пришло в голову, как же безопасно было любить ее. Наверно, так показалось оттого, что он уезжал. Он впервые подумал об этом. И… не предположительно — он знал, что это так. Как если бы оценивал это, находясь в другом измерении.
Хорошо ли это его открытие? Хорошо ли, несмотря на ее ясное сходство с матерью, несмотря на ее привычку есть в постели, уставясь при этом на Хардкасла или Маккормика на экране телевизора, несмотря на крошки, которые оказывались рассыпанными по всей постели, — явный недостаток воспитания; может быть, она понимала и прощала ему многое, потому что ее собственные слабости «лежали в холодильнике»?..
Так ли это?..
Могло ли такое быть?..
С грузом таких беспорядочных мыслей он уезжал, не пытаясь разобраться, с чьей точки зрения рассуждает в каждый конкретный момент — сына, мужа или любовника…
Он уезжал, и тут новая мысль, новая вероятность оглушила его будто огромная черная птица своим крылом: могла ли Мира оказаться напуганной больше, чем он сам? А его мать — могла?
И в подсознании возник, воскрес Дерри, взметнулся зловещими искрами фейерверка. Вспомнилась обувная лавка на Сентер-стрит, куда однажды — в пяти- или шестилетнем возрасте — его взяла с собой мать, наказав «сидеть тихо и быть хорошим мальчиком», пока она купит пару белых туфель. И он был хорошим и сидел тихо, пока мать беседовала с мистером Гардинером, одним из продавцов, но ему было всего лишь пять (или шесть), и когда мать отвергла третью пару туфель, Эдди заскучал и побрел в дальний угол, где некое сооружение привлекло его внимание. Сначала ему показалось, что это упаковочная коробка. Подойдя ближе, он решил, что это ящик, но самый диковинный из всех, что ему доводилось видеть. Он был очень узкий, а его полированная поверхность блестела инкрустациями. К тому же Эдди ни разу в жизни не видел ящика со ступеньками, а у этого были сразу три! Подойдя вплотную к этому необыкновенному ящику, он обнаружил со стороны днища вырез, сбоку кнопку, а сверху — какая прелесть! — нечто похожее на объектив фильмоскопа.
Эдди обошел вокруг ящика и увидел надпись. Все же, наверное, ему было шесть, потому что он смог прочесть ее, медленно произнося про себя каждое слово:
ХОТИТЕ УЗНАТЬ, ВПОРУ ЛИ ВАМ ОБУВЬ? ПРОВЕРЬТЕ ЗДЕСЬ!
Он вновь обошел ящик, преодолел три ступеньки к платформе и поставил свою ногу напротив отверстия этого обувного «контролера». Была ли обувь ему впору? Эдди не знал, но ему безумно хотелось «проверить». Сунув лицо в защитную маску, он нажал кнопку. По глазам ударил зеленый огонь. Рот Эдди непроизвольно открылся. Он видел, как плыла нога внутри ботинка, заполнявшегося зеленым дымом. Мальчик пошевелил пальцами — да, это были действительно его пальцы. Чуть позже он осознал, что там не только пальцы, но и… кости?! Ну да, кости его ступни! Он скрестил большой палец с его соседом (застраховаться от наваждения), и эти кости — жуткие, неестественно-зеленые — повторили его движение. Он видел…
В этот момент вскрикнула его мать; этот панический возглас прорезал тишину обувной лавки подобно серпу жницы или пожарному колоколу. Это был «трубный глас». Эдди с испуганным лицом отшатнулся от объектива и увидел, что мать несется к нему через всю лавку на негнущихся ногах и с развевающимся позади платьем. Ногой она отшвырнула стул и одну из измерительных штуковин, которые так развеселили его. Она тяжело дышала как загнанная лошадь. Рот превратился в огромное розовое «О». Все, кто был в лавке, повернулись в их сторону.
«Эдди, слезай оттуда! Слезь немедленно! Ты заработаешь рак от этих машин! Слезай, Эдди! Эдди-и-и…»
Он слезал как ошпаренный. Но в панике совершенно забыл о ступеньках. И когда пятки потеряли опору, он стал заваливаться назад, беспомощно размахивая руками. И еще, кажется, он подумал тогда: «Я падаю! Я понимаю, что упаду и ударюсь головой! Черт возьми!..» Разве не его была эта мысль — о самосохранении. Или она все же была инспирирована его матерью? Думал ли он? Пытался ли он думать сам?..
…Он не упал тогда. Мать подскочила вовремя и поймала его. Он ударился в слезы, но не упал… На них смотрели. Он помнил это. Он помнил, как мистер Гардинер поднял эту штуку и проверил, не сломалась ли она, а другой продавец поставил упавший стул, взмахнул руками с деланным негодованием и вновь нацепил маску безразличия. Помнил он мокрую щеку матери и ее жаркое неровное дыхание. И слова, что она шептала ему на ухо: «Не смей никогда этого делать! Никогда-никогда-никогда…» Если мать была чем-то расстроена, она начинала повторять одно и то же. Повторяться она начала годом раньше, когда обнаружила, что няня как-то в жаркий летний полдень повела Эдди на пруд в Дерри-парк. Это происходило в начале 50-х, когда еще только заговорили о полиомиелите, позже ставшем притчей во языцех. Она вытянула его из пруда, повторяя при этом, что он «не должен этого делать никогда-никогда-никогда». И ребята вокруг взирали на это с такими лицами, как позже продавцы в обувном магазине, и грудь матери так же ходила ходуном.
Мать вытащила его из лавки, выкрикивая на ходу, что она «привлечет их всех к суду, если с мальчиком что-нибудь случится». Рыдания Эдди не утихали все оставшееся утро, и в тот день ему хуже дышалось. И ночью он заснул не сразу, пытаясь представить себе «рак», и что будет, если он еще хуже полиомиелита, и как он убивает, как долго это длится и как больно бывает перед смертью. Еще он вообразил, что после этого он точно будет гореть в геене огненной…
Он знал, что угроза была серьезной.
Он знал, что она была расстроена.
Напугана…
— Марти, — произнес он через пропасть лет, — ты не поцелуешь меня?
Жена с готовностью сжала его в объятиях — так, что хрустнули кости поясницы. «Если придется тонуть, — подумалось ему, — она вытянет нас обоих».
— Не бойся, — шепнул Эдди на ухо жене.
— Мне будет так одиноко, — причитала она.
— Я знаю, — сказал он, с удовлетворением признавая, что, несмотря на ее звериные объятия, дышать стало легче, и свист в груди сошел на нет. — Я знаю, Марти.
Шофер такси просигналил вторично.
— Ты позвонишь? — робко спросила она.
— Если смогу.
— Эдди, пожалуйста, скажи что случилось?
«А если сказать?»
(«Марти, ночью мне позвонил Майк Хэнлон, и мы некоторое время беседовали, в двух словах это выглядит так: «Это опять началось, — сказал Майк. — Ты приедешь?» И меня бросило в жар, Марти, но аспирин тут не поможет, у меня участилось дыхание, но я не смог использовать этот чертов аспиратор, потому что дело не в груди и не в легких. Я вернусь, Марти, если смогу, но чувствую себя теперь как человек перед спуском в ствол старой шахты, прощающийся с дневным светом».)
«Да уж пожалуй! Это вернуло бы ей спокойствие, куда там!»
— Нет, — сказал он вслух. — Думаю, что не могу.
И не дожидаясь, когда она (или мать!) как-либо возразит или попытается его остановить, он широкими шагами пошел к такси, наращивая темп. К машине он чуть не подбежал.
Мира все еще стояла в дверном проеме, когда такси вышло на улицу и устремилось к городу, — большая темная тень женщины на фоне их светлого дома. Он помахал ей и подумал, что она теперь ответно машет.
— Куда собрался на ночь глядя, приятель? — подмигнул ему шофер.
— К Пенн-Стейшен, — потянулся за аспиратором Эдди. Куда бы он ни направлялся, астма обнаруживала свое присутствие атакой на бронхи. Он чувствовал себя… неплохо чувствовал, правда, хуже, чем четыре часа назад, когда его напугал парень, уронивший посреди дороги папку и взглянувший в его сторону с легким предчувствием опасности.
«Я здесь, Эдди! — довольно вещала астма. — Я вернулась, и черт меня побери, если я не могу убить тебя! Почему нет? Я ведь иногда делаю это — ты знаешь! И что я так долго вожусь с тобой!»
Грудь Эдди напряженно вздымалась. Он нащупал аспиратор, вынул его, вставил в рот и нажал на клапан. Вот он уже в «Амтрэке», с трепетом ожидает действия препарата и углубляется в мечту, которая его притягивает. Мечту? Ах Боже, если б так. Память — кусок прошлого — обладает такой притягательной силой. Тут и зеленое свечение аппарата из обувной лавки, и отвратительный прокаженный, преследующий зовущего на помощь мальчика по имени Эдди Каспбрак…
(он неплохо бегает, говорил инструктор Блэк его матери и он очень быстро убегал от этой заразы, преследовавшей его по пятам)
…в этом сне, где ему было одиннадцать лет, и он почуял запах смерти, и кто-то зажег спичку, а он взглянул вниз и увидел разлагающееся лицо парнишки по имени Патрик Хокстеттер, исчезнувшего в июле 1958, и черви, ползущие из щек и ушей Патрика, и этот отравленный, мерзкий смрад изнутри тела; а поодаль лежали две книжки из школьной библиотеки: «Атлас автомобильных дорог» и «Наша Америка» — обе в плачевном состоянии, полностью размокшие, разбухшие и покрытые плесенью. Эдди открыл рот, чтобы закричать, но шершавые пальцы покойника сомкнулись на его щеке, вцепились в рот и… он проснулся — не в канализации Дерри, а на сиденье «Амтрэк», в голове поезда, пересекающего при свете большой белой луны Род-Айленд.
Пассажир напротив, видимо, уже некоторое время боролся с искушением и наконец спросил:
— У вас все в порядке, сэр?
— О да, — вздохнул Эдди. — Мне просто приснился дурной сон. Это все астма.
Пассажир кивнул и закрылся газетой: мать называла ее «Джу-Йорк Таймс»[12].
Эдди выглянул в окно. Спящий ландшафт освещался лишь яркой луной. Изредка мелькали дома, реже группами, но лишь в единицах были огни — карикатурно-маленькие и слабые в сравнении с луной.
«Ему казалось, что он говорит с луной, — вспомнилось вдруг. — Генри Бауэрс. Боже, он же был лунатиком». Он размышлял, где теперь Генри Бауэрс? В тюрьме? Мертв? Или дрейфует где-нибудь по центру страны как неизлечимый вирус, занимаясь рэкетом с часу до четырех ночи — во время самого глубокого сна — или убивая запоздалых прохожих с единственной целью переложить их деньги в свой кошелек?
Возможно, все возможно… А может, он в сумасшедшем доме? Глядит на луну в ожидании полнолуния? Беседует с ней, слушает ее и слышит — что хочет услышать? Эдди заключил, что последнее наиболее вероятно.
«Ну вот я и вспомнил детство, — вздрогнув, подумал Эдди. — И школьные каникулы в том бестолковом и унылом 1958. — Эдди ощутил, что теперь может восстановить в памяти едва ли не любой эпизод того лета, но отнюдь не был уверен, что ему этого хочется. — О Господи, если б возможно было никогда к этому не возвращаться!»
Он прислонился лбом к грязному оконному стеклу с забытым в руке аспиратором, наблюдая ночь, сквозь которую шел поезд…
«…на север, — думал Эдди. — Нет, не на север. И не поезд. Это машина времени, и везет она не на север, а в прошлое. В давно прошедшее…»
Ему показалось, что он слышит бормотанье луны. Сжав аспиратор так, что пальцы побелели, Эдди прикрыл глаза, почувствовав, как внезапно закружилась голова…
5Беверли Роган получает взбучку
Том почти заснул, когда раздался этот телефонный звонок. Он еще боролся со сном, потянувшись к аппарату, но наткнулся на грудь Беверли, придавившую его к подушке, и понял, что она сама снимет трубку. Откинувшись на подушку, он тупо удивился, кто мог трезвонить в столь поздний час по их незарегистрированному номеру. Он услышал приветственный возглас Беверли и опять провалился в полудрему: до этого звонка он заложил три шестиочковых броска и был вконец измучен.
Тем временем острое и изумленное «что-о-о?» Беверли проникло в его ухо кусочками льда, и он открыл глаза. Попытался сесть, но телефонный шнур впился в его толстую шею.
— Сними-ка с меня эту хреновину, Беверли, — буркнул он, и она быстро обошла кровать, держа шнур в вытянутой руке. Медно-рыжие волосы спадали по ночнушке почти до талии. Волосы распутницы. Она даже не взглянула на Тома, и Рогану это не понравилось. Он сел. Начиналась головная боль. Дьявол, возможно, она уже была, но когда спишь — не чувствуешь.
Он решил пойти помочиться, что хотел сделать уже часа три назад; надо брать другое пиво или придумать что-то от похмелья…
Проходя через спальню к лестнице, мужчина в белых боксерских трусах, раздувшихся как паруса под изрядным брюхом, с ручищами как два горбыля (он больше был похож на докера, нежели на президента и генерального менеджера «Беверли Фэшнс»), бросил взгляд через плечо на жену и в сердцах крикнул:
— Если это идиотка Лесли — скажи ей, чтобы заткнулась и дала нам спать!
Беверли коротко взглянула на него и отрицательно помотала головой, мол, это не Лесли, опять уставившись на трубку. Том почувствовал, как напряглись шейные мускулы. Будто его уволили. Уволен Миледи. Моей-хреновой-леди. Дело пахло керосином. Может статься, Беверли необходимо освежить память насчет того, кто в доме хозяин. Очень возможно. Иногда она забывала. И медленно усваивала.
Том спустился и не торопясь прошелся через холл на кухню, рассеянно пощелкивая резинкой от трусов. Открыл холодильник. Его рука не нашарила там ничего более алкогольного, нежели голубое блюдо с остатками лапши «Романофф». Пивом и не пахло. Даже кувшин, оставленный в заначке (как двадцатидолларовый билет, засунутый за обложку водительского удостоверения), был пуст. Игра закончена. «Уайт-Сокс» проиграли. Стадо ослов.
Взгляд Тома дрейфовал по рядам пустой посуды в кухонном баре. Через минуту он уже выливал остатки виски на последний кубик льда. Проделав эту операцию, он зашаркал обратно к лестнице с сильным подозрением, что напрашивается на большую неприятность, нежели головная боль. Взглянув на стрелки часов с античным маятником, он осознал, что полночь уже миновала. Это была не та информация, от которой у него улучшилось самочувствие. Отнюдь.
Неторопливо отсчитывая ступеньки, он думал, как же велика нагрузка на сердце. Стук собственного мотора, отдающийся в ушах, запястьях, груди нервировал его. В подобных случаях ему казалось, что внутри у него не насос, работающий в режиме «впуск-выпуск», а огромный циферблат со стрелкой, которую «зашкаливает» в красной зоне. Эта чертовщина ему не по душе. Что ему нужно, так это крепкий сон по ночам.
Но этот кусок дерьма, что назывался его женой, все еще трепался по телефону.
— Я понимаю, Майк… да… да… я знаю, но…
Длинная пауза.
— …Билл Денборо? — воскликнула она; ее голос вошел в ухо Тома как сверло.
Он стоял в дверях спальни, восстанавливая дыхание. Колокола уже не отдавались в ушах низким «бум». Стрелка вернулась из красной зоны в нормальный режим. Усилием воли Том стер ее из воображения.
О, ради всего святого, мужик он или нет? Конечно, мужик, и не какой-нибудь там задохлик, а крупный, статный. «Молоток», в общем. И если она об этом забыла, то самое время напомнить. Поучить малость.
На что он и настроился, но, раскинув мозгами, помедлил, прислушиваясь к разговору, без особой, впрочем, заботы о том, кому она говорит и что, лишь вслушиваясь в модуляции голоса. И почувствовал, как его охватывает привычная старая тупая злоба.
Том впервые встретил Беверли в одном из баров в центре Чикаго четыре года назад. Они быстро нашли общий язык, поскольку работали в одном здании — «Стандард Брэндс Билдинг» — и имели там общих знакомых. Том служил на двадцать четвертом этаже — «Ким и Лэндри. Связи с общественностью». Беверли Марш была помощником дизайнера на двенадцатом, в «Дилия Фэшнс». Сама Дилия, имевшая некоторый вес на Среднем Западе, ориентировалась на молодежную моду. Юбки, блузки, шали и широкие брюки спортивного типа конструировались, по словам Дилии, «молодежной бригадой», а Том называл их «главными мастерскими». Том Роган быстренько уяснил для себя два основных качества Беверли: она была неистребимо женственна и болезненно уязвима. Менее чем через месяц он открыл и третье: она была безусловно талантлива. Безумно талантлива. В эскизах ее платьев и блузок легко угадывалась машина для добывания денег с почти безграничным потенциалом.
«Нет, конечно же, она не для мастерских, — думал Роган про себя (по крайней мере тогда). — Ничего легковесного, никаких сниженных цен и идиотских экспозиций где-то на задворках между принадлежностями для наркоманов и расхожими майками с названиями рок-групп. Эту ерунду оставим скороспелкам».
Он успел многое узнать о Беверли, прежде чем она догадалась, что интересует его. А именно это ему и было нужно. Всю жизнь он искал нечто наподобие Беверли Марш и когда нашел — развил поистине скорость льва, преследующего антилопу. По ее внешнему виду, однако, нельзя было с ходу раскусить ее уязвимость — Беверли представала пышной, но удивительно тонкой и ладно скроенной женщиной. И хотя, наверное, бывали бедра и пошире, но уж попка была что надо, а от грудей Бев Том просто глаз не мог оторвать. Том Роган был завзятым ценителем женской груди. При этом он предпочитал высоких девушек, а у них, как правило, груди были практически неприметны. Девушки носили тонкие блузки, и просвечивавшие сквозь ткань соски доводили Тома до белого каления. Однако когда блузки стаскивались, обнаруживалось, что ничего привлекательного в этих сосках нет; более того, они напоминают набалдашники на чертежном бюро. «Пара горстей песка», — говаривал его товарищ по комнате в колледже. Убедившись в его гомосексуальных наклонностях, Том стал избегать его…
Ну а Беверли смотрелась прекрасно — взрывоопасное тело и пышная копна вьющихся рыжих волос. И все же она была всего лишь слабой женщиной…
Слабой, несмотря ни на что. Тому казалось, что она излучает радиосигналы, которые может принять только он. Бросалось в глаза, как много она курит (и впоследствии он почти излечил ее от этого), как беспокойны ее глаза, редко встречавшиеся с глазами партнера по беседе (они только касались и тут же отпрыгивали в сторону), как она потирает локти, нервничая, как безжалостно коротко подстрижены ногти на в общем-то ухоженных руках. При первой их встрече именно на это сразу обратил внимание Том. Она подняла бокал с белым вином, он посмотрел на ее ногти и подумал: «Грызет она их, что ли?»
Львы не люди, им некогда размышлять — достаточно видеть. И когда антилопы пыльной тропинкой бегут от водопоя, львы просто наблюдают, кто не вписывается — по причине хромоты, медлительности или же просто притупления бдительности. Бывает и такое, что сразу несколько антилоп (как, собственно, и несколько женщин) хотят оказаться пойманными.
Посторонний звук отвлек Тома от размышлений: она зажгла спичку и закурила.
Опять накатила тупая злоба. По желудку растекалось что-то неприятно горячее. Курит. Она курит. После того, как прошла специальную подготовку по этому предмету у Тома Рогана. Значит, снова взялась. Плохо усваивает. Ну что же, тем лучше: учитель из него неплохой.
— Да, — тем временем говорила она. — Угу. Хорошо. Да… — вот она замолчала, вслушиваясь, и вдруг издала натянутый смешок с хрипотцой; этого Том раньше не замечал. — Значит, попрошу тебя вот о чем: во-первых, сними мне комнату, во-вторых, молись за меня. Да. Окэй… Угу… я тоже. Спокойной ночи.
Когда вошел Том, она клала трубку на рычаг, предупреждая таким образом его намерение заставить ее сделать это СРАЗУ ЖЕ. Но взглянув на нее, он решил промолчать. Он видел ее в таком или похожем состоянии и раньше, но не более двух-трех раз. Однажды перед их первым большим показом, еще раз перед первой частной презентацией для государственных заказчиков, и еще раз в Нью-Йорке перед приездом на Международную Комиссию по дизайну.
Беверли меряла спальню крупными шагами с прилипшей к телу белой кружевной ночнушкой и зажатой в зубах сигаретой (Бог свидетель, как же он ненавидел жену в эти моменты: она походила на шлюху), оставляя за собой тонкий шлейф дыма подобно тепловозной трубе.
Остановило Тома именно выражение ее лица, заморозившее в его глотке готовую сорваться с губ ругань. Сердце Тома вновь сбилось с ритма, и он вздрогнул, убеждая себя, что это не от испуга, а от неожиданности обнаружить ее в таком состоянии.
Беверли была из разряда женщин, работающих на износ. Те три случая, что смог припомнить Том, касались ее карьеры, и тогда она представала совершенно другой — не той, которую он хорошо знал. Этой другой было совершенно насрать на излучаемые им волны раздражения и тупой злобы. Эта другая Беверли в стрессовых ситуациях становилась решительной без всяких признаков уязвимости и непредсказуемо бесстрашной.
На щеках жены играл румянец. Взгляд широко раскрытых глаз метал искры, сна не было ни в одном глазу. Волосы вздымались и рассыпались по плечам. А… что это она делает? Да нет, вы только посмотрите, что она творит! Она же… достает из стенного шкафа чемодан. Чемодан? О Боже, ну конечно…
«Закажи мне комнату и молись…»
Вот как, значит ей нужен номер в отеле, но уж это вряд ли в обозримом будущем, во всяком случае на ближайшие три-четыре дня крошка Беверли Роган намерена остаться дома.
А вот хорошая молитва действительно пригодится, поскольку со всем этим пора заканчивать… Вот она бросает чемодан на пол у кровати и идет к комоду. Открывает верхний ящик, выуживает оттуда две пары обычных джинсов и одну — вельветовых. Сует в чемодан, возвращается; за ней тащится шлейф табачного дыма. Достает свитер, несколько теннисок, старую блузку, в которой выглядит так глупо, что стесняется носить… Вряд ли ей звонил жгучий брюнет. Наверняка какой-нибудь захудалый тупица из Джеки-Кеннеди-Хайянниспорта… Пригласил на уикэнд.
Не то чтобы его сильно беспокоил этот ночной звонок неизвестно от кого или что она засобиралась, хотя ей никуда не надо было ехать. Не эти проблемы гвоздем вколачивались в его мозг — тупо и болезненно от излишества пива и недосыпа.
Все дело было в сигарете.
Предполагалось, что она бросила курить. Но не выдержала — свидетельство тому торчит теперь у нее изо рта. И поскольку она все еще не замечала присутствия мужа, он насладился воспоминаниями о двух ночах, когда она всецело была в его власти.
— Я не хочу, чтобы ты курила в моем присутствии, — внушал он ей по приезде домой после вечеринки в Лейк-Форесте. В октябре — вот когда это было. — Пойми: это чертовски нервирует. И неважно, в гостях мы или в конторе. Такое впечатление, будто ты жуешь что-то вместе с соплями.
Том ожидал, что его отповедь вызовет у Беверли хотя бы искру протеста, но она лишь смотрела на него — робко и извинительно.
— Хорошо, Том. Забудем об этом, — сказала она мягко и покорно.
Она бросила. Том, вспоминая эту ночь, каждый раз приходил в прекрасное расположение духа.
Но через несколько недель они выходили вечером из кино, и Беверли, не задумываясь, закурила в вестибюле, продолжая выпускать клубы дыма, пока они проходили через автостоянку к своей машине. Вечер был ноябрьский, и ветер с маниакальной настойчивостью проникал во все дырки, заставляя плотнее запахивать одежду. Том еще припоминал, что с озера потянуло рыбой и еще чем-то смутным. Он сделал вид, что не обращает внимания, как она закурила. Даже открыл ей дверь и помог забраться в автомобиль. Он обошел машину, закрыл свою собственную дверь и требовательно произнес:
— Бев?!
Вынув сигарету изо рта, она повернулась к нему с вопросительным выражением, и тут он неплохо приложился: его тяжелая ладонь прошлась по ее щеке так, что он ощутил покалывание в пальцах, а голова Беверли откинулась назад. Глаза у нее округлились от удивления и боли… и чего-то еще, рука потянулась к месту пощечины, будто исследуя нанесенный ущерб. Она вскрикнула:
— О-о-о! Том?!
Он, прищурившись, наблюдал и жестко ухмылялся, всецело поглощенный ожиданием реакции. Его член в этот момент вытянулся в струнку, но Том не обращал на это внимания. Это позже. Теперь экзамен. Он попытался встать на ее позицию и определить третью составляющую на ее лице. Так. Сначала удивление. Потом боль. Затем…
(ностальгия)
…поиски в памяти и… озарение. На один миг. Но если она и оценила это, на лице ее это никак не отразилось. Теперь дальше. Представим себе, что она может ответить. Это казалось Тому таким же легким, как произнести свое собственное имя.
Могло быть: «Ты сукин сын!»
Могло быть: «Дома разберемся».
Могло быть: «Ты ударил меня, Том».
Но она лишь посмотрела на него как раненая газель.
— Почему ты сделал это? — Она попыталась сказать что-то еще, но не смогла и расплакалась.
— Брось это.
— Что? Что, Том? — Макияж сбегал по лицу грязными дорожками. Ему было наплевать. Его интересовала лишь реакция. Это было мерзко, но возбуждало его. Сучонка. Но чертовски сексуальная.
— Сигарету. Выбрось ее.
Наконец до нее дошло. Она ощутила свою вину.
— У меня из головы вылетело! — вскрикнула она. — Я больше не буду!
— Выбрось, Бев, иначе опять нарвешься.
Она подняла стекло и выбросила. Затем обернулась к мужу с бледным и перепуганным лицом сирены.
— Ты не можешь… не должен бить меня. Это скверно отразится на… наших… отношениях. — Напрасно она пыталась найти верный тон; у нее не выходило. Том был в машине с ребенком, страстным и дьявольски сексуальным, но ребенком.
— Можешь и должен — два разных понятия, малышка, — откликнулся Том, стараясь говорить спокойно, хотя внутри у него все кипело. — И я единственный, кто решит, чему быть в наших взаимоотношениях, а чему не бывать. Если тебя это устраивает — прекрасно. Если нет — ты свободна как муха в полете. И я не стану тебя задерживать. Могу наградить пинком в зад, но удерживать не стану. У нас свободная страна. Я понятно объяснил?
— Да, ты сказал достаточно, — прошептала она, и он ударил ее вновь, уже сильнее, потому что никакой девке не может быть позволено возражать Тому Рогану. А она вообразила себя английской королевой.
Беверли ударилась щекой о приборную панель. Рука ее автоматически нашаривала дверную ручку, но вскоре безвольно упала. Она забилась в угол как кролик, прикрыв рот, с запавшими, мокрыми, испуганными глазами. Том коротко взглянул на нее, вылез и обошел автомобиль. Промозглый ноябрьский ветер хлестнул по груди. Он открыл пассажирскую дверь.
— Ты хотела выйти, Бев? Я видел, ты пыталась найти ручку. Окэй. Я просил тебя кое о чем, и ты согласилась со мной, а потом забыла об этом. Окэй. Теперь ты хочешь выйти? Валяй, выходи. Ну какого дьявола! Выходи, черт возьми!
— Нет, — прошептала она.
— Что, не расслышал?
— Нет, не хочу выходить, — повторила она немного громче.
— Что, сигареты лишили тебя голоса? Может, тебе мегафон дать? В последний раз спрашиваю, Беверли. Постарайся сказать так, чтобы я расслышал: хочешь ты выйти из машины или хочешь вернуться со мной?
— Хочу вернуться с тобой, — невыразительно повторила она и сложила руки на юбке как провинившаяся школьница. Она не глядела в его сторону. По щекам катились слезы.
— Хорошо, — подытожил он. — Прекрасно. Но сначала скажи мне следующее, Бев. Скажи мне: «Я забуду о курении в твоем присутствии, Том».
Она посмотрела на него просительно. «Ты можешь заставить меня сделать это, — говорили ее глаза, — но не надо. Не делай этого, я же люблю тебя, разве этого мало?»
Да нет, этого не будет. И в глубине души она чувствовала, что они оба это понимают.
— Скажи.
— Я забуду о курении в твоем присутствии, Том.
— Хорошо. Теперь скажи «извини».
— Извини, — тупо повторила она.
Сигарета немым укором лежала на тротуаре. На них оглядывались выходящие из кинотеатра. Они видели мужчину, стоявшего у раскрытой пассажирской двери «Веги» последней модели, и женщину внутри салона с низко опущенной головой с мягкими волнами золотистых волос и сложенными на коленях руками.
Он затушил сигарету, буквально втоптав ее в асфальт.
— Теперь скажи: «Я никогда не сделаю этого без твоего разрешения».
— Я никогда…
Ее голос дрогнул.
— …никогда… н-н-н…
— Говори, Бев.
— …никогда не с-с-сделаю это. Без твоего… разрешения.
Том захлопнул дверь, обошел машину и сел на место водителя. Они поехали к центру — домой. Ехали молча. Полдела было сделано на стоянке; другая половина ожидала своего разрешения через сорок минут в постели.
Она заявила, что не расположена заниматься любовью. Однако ее глаза и волосы на лобке говорили о противоположном, и когда Том поднял блузку, соски напряглись. Она застонала, когда он дотронулся до груди, и тихо вскрикнула, когда он, массируя соски, поочередно взял их в рот, с жадным нетерпением, как обычно. Она схватила его руку и положила ее себе на лобок.
— Я думал, ты не хочешь этого, — сказал Том, и она отвернула голову… но руки не сняла, и ее ягодицы продолжали нетерпеливо ерзать.
Том опустил ее на кровать… Теперь он стал ласковым, не разрывал ее нижнее белье, а снял его аккуратно, будто дорогой трофей.
Он вошел в нее как в масло.
Намеренно доведя ее до исступления, себе он этого не позволил — временно. Она кончила почти сразу, вскрикнув и впившись ногтями ему в спину. Затем они медленно начали сначала, и вскоре он обнаружил, что она снова готова кончить. Том тоже был близок к этому, но старался думать о победах «Уайт Сокс», о том, кто пытается снизить окончательную цифру счета, и вскоре пришел в себя. Дыхание Беверли участилось, ритм ее движений не оставлял сомнения в близком финале. Том вгляделся в ее лицо: черные кольца туши вокруг глаз, размазанная помада — и внезапно ощутил, что сам почти на краю исступления.
Она импульсивно все сильнее сжимала его ягодицы; тогда он еще не пил столько пива, и живот был практически незаметен. Она вскрикнула и укусила его за плечо.
— Сколько же раз тебе это удалось? — поинтересовался он, восстановив дыхание.
— Мог бы и не спрашивать, — отвернувшись, откликнулась она низким хриплым голосом.
— Вот как? И кто это говорит? Мистероджерс? — Том взял ее лицо в ладонь, впившись большим пальцем в щеку.
— Ты скажешь Тому, — ласково произнес он. — Слышишь, Бев? Ты скажешь папе.
— Три, — обиженно произнесла Бев.
— Отлично, — удовлетворенно отметил он. — Можешь взять сигарету.
Она недоверчиво уставилась на мужа; волосы Беверли разметались по подушке, из одежды остался лишь пояс. Беглый осмотр восстановил его желание. Том кивнул.
— Ну что ж. Продолжим.
Они сочетались гражданским браком три месяца спустя. Пришли двое его друзей; единственной подружкой с ее стороны была Кей Маккол — «грудастая сучонка», как называл ее Том.
Все это пронеслось в памяти как в ускоренной съемке — в считанные секунды, и он остановился в дверном проеме, наблюдая за женой. Она выдвинула нижний ящик шкафа («для уикэндов», так она называла его) и побросала нижнее белье в чемодан, причем совсем не то, что она обычно носила (сатин и шелк); она взяла что-то девчоночье, вылинявшее, хлопчатобумажное, с небольшими буфами из эластика, годами не вынимавшееся. Хлопчатобумажные ночнушки из «маленького домика в прериях». Бев заглянула в ящик, словно соображая, что еще прихватить.
Тем временем Том Роган направился по коврику к гардеробу. Он был босиком, и потому его перемещение наделало не больше шума, чем дуновение бриза. А все сигарета. Вот что довело его до бешенства. Прошло уже достаточно времени с тех пор, как она забыла его первый урок. Были потом и другие, и много, и бывали жаркие деньки, когда ей приходилось надевать блузки с рукавами или даже «кардиганы», застегнутые на все пуговицы. Были серые дни, когда она приходила на работу в солнечных очках. Но тот, первый, урок был внезапен и основателен…
Том уже не помнил, что был разбужен телефонным звонком. Он был уверен, что во всем виновата сигарета. Если она закурила, значит — забыла о его, Тома Рогана, присутствии. Временно, конечно же, временно, но только пора бы уже и вспомнить… Что же такое случилось, что заставило ее забыть? Конечно же, подобное не должно происходить в его доме вне зависимости от причины.
На крючке чулана висела широкая полоса из черной кожи. Это был ремень, но без пряжки, сломавшейся много лет назад. Его конец, где была пряжка, был сложен вдвое и зашит. Двойным он был и с противоположного конца, на котором теперь покоилась рука Тома.
«Том, ты гадкий мальчик! — говорила время от времени его мать; впрочем, «время от времени» не совсем подходило, скорее — «часто». — Ну-ка иди сюда, Томми! Я задам тебе трепку». Его юношество частенько отмечалось трепками. В конце концов он сбежал от трепок в колледж в Уичито, но совершенно избавиться от этого не удалось, и частенько он вспоминал голос матери, преследовавший его в сновидениях и приговаривавший: «Поди сюда, Томми. Я задам тебе трепку. Трепку…»
Ему было четыре года. Через три месяца после рождения последнего ребенка Ральф Роган умер. Опять же «умер» — не то слово, скорее подходило «покончил самоубийством». Это больше подходило к ситуации, когда в один прекрасный день он влил приличное количество щелочи в бокал с джином и выпил эту дьявольскую смесь, сидя на краю ванны. Миссис Роган нашла место на заводе Форда. Одиннадцатилетний Том остался за старшего в семье. И когда он «отпускал вожжи»: например, малышка начинала пищать после ухода няньки, что обозначало намокшие пеленки, и они оставались мокрыми до прихода матери… если он забывал встретить Мигэн после школы на углу Брод-стрит, и это не укрывалось от взора пронырливой миссис Гант… если в тот момент, когда Том всецело был поглощен эстрадной передачей по телевизору, а братец Джон устраивал в это время на кухне кавардак… — тогда, после того как все остальные дети укладывались по своим кроватям, появлялась щелкающая длань, и мать приговаривала: «Иди-ка сюда, Томми. Я задам тебе трепку».
Лучше бить самому, чем быть битым.
Этот тезис он прекрасно усвоил на своем жизненном пути.
Конец ремня обернулся петлей. Том просунул в него руку. Удобно. Он представил себя в роли своей матери. Кожаная полоса захлестнула его запястье наподобие безжизненного тела черной змеи. Головная боль прошла.
Жена извлекла из ящика последнюю вещь — линялую хлопчатобумажную комбинацию на кнопках. Мысль, что телефонный звонок мог быть от любовника, промелькнула не задержавшись. Это было смехотворным. Женщина, собирающаяся на встречу с любовником, не будет брать с собой линялые блузки и хлопчатобумажные ночнушки с буфами из синтетики. Да и не отважится она…
— Беверли, — негромко сказал Том, однако она в испуге обернулась. Волосы рассыпались, глаза округлились.
Ремень заколебался… и повис. Том пристально смотрел на жену, ощущая некоторую неловкость. Да, вот такой она бывала перед большими показами, и он не встревал, понимая, что ее переполняет смесь боязни и агрессии, а в голове будто светильный газ: одна искра — и все взорвется. Она рассматривала эти показы отнюдь не как средство отделиться от Дилии, а как возможность самовыражения. Она казалась счастливой, когда они подходили к концу. Но именно эти показы отчетливо высвечивали все грани ее таланта. Для Беверли это были своего рода «сверхэкзамены», на которых ее оценивали лютые судьи. Но она видела одного — главного, безликого, имя ему было АВТОРИТЕТ.
Все переживания такого рода отражались на ее лице и теперь. Да и не только на лице; вокруг нее создалась некая аура, почти видимый заряд высокого напряжения, что делало ее еще более привлекательной и… опасной. Такое встречалось ему впервые. Он даже испугался: вроде бы она была здесь, вся здесь, и все же такая непохожая на ту, с которой Том жил и спал.
На лице Беверли была целая гамма чувств: и смущение, и испуг, и вместе с тем какая-то оживленная нервозность. Щеки жены буквально пламенели, под нижними веками стойко держались подтеки — точь-в-точь вторая пара глаз. Лоб блестел от крема.
А сигарета все еще торчала изо рта как удочка рыбака. Черт возьми, она, наверное, воображает себя Франклином Делано Рузвельтом. Значит, сигарета! Один взгляд на этот явно инородный предмет давал его гневу «зеленую улицу». Откуда-то из глубин подсознания всплыл ее, Беверли, голос, внятно и индифферентно произнесший как-то ночью: «Однажды тебе придет в голову убить меня, Том. Ты отдаешь себе в этом отчет? Однажды ты зайдешь так далеко, что пути назад не будет. И ты будешь свободен». Он тогда возразил ей: «Делай по-моему, Бев, и этот день никогда не наступит».
Да, неспроста это пришло ему в голову именно сегодня!
Сигарета… К черту телефонный звонок, сборы — все дело в сигарете. В ту ночь они просто переспали, и все разрешилось само собой. То, что казалось конфликтным…
— Том, — с усилием произнесла Беверли. — Том, мне надо…
— Ты куришь, — оборвал ее Том. Он слышал свой собственный голос как бы со стороны — как радио. — Ты все забыла, бэби. Где это ты их прячешь?
— Гляди, я бросаю. — Она направилась к ванной. Том заметил отпечаток ее зубов чуть ли не на фильтре. Ф-с-с-с… Она потушила ее и вернулась. — Том, это звонил старый приятель. Старый-престарый друг. Я должна…
— Заткнуться — вот что ты должна! — вновь оборвал ее Том. Но испуг, который он ожидал увидеть на лице жены, отсутствовал. Нервозность после телефонного звонка сохранялась, но она была окрашена по-другому. Будто она и не видит ремня, не видит разъяренного мужа… Том почувствовал дискомфорт. Да полно, не спит ли он? Не сон ли это?
Было в этой ситуации что-то нелепое. Том ощутил себя чем-то вроде перекати-поля при легком бризе: он будто отрывался от земли в свободном полете… Да нет же, спокойнее. Вот он, здесь, в полном порядке. Просто эта хреновина связана с недосыпом. Здесь он, Том-от-Бога-Роган, и если эта вышедшая из-под контроля сучонка не придет в себя в течение полминуты, то у нее будет бледный вид — как если бы ее выбросили из машины на высокой скорости.
— Придется немного поучить тебя, — промурлыкал он. — Ты уж извини, бэби.
Нет, выражение лица жены не изменилось. Ну да и наплевать — ей же хуже.
— Брось эту штуку, — вдруг услышал он. — Я должна быть в О’Хара, и чем быстрее — тем лучше.
«Где ты, Том? На каком ты свете?»
Он отогнал навязчивую мысль. Кусок кожи, бывший когда-то ремнем, медленно покачивался перед ним как маятник. Глаза Тома забегали и наткнулись на лицо Беверли.
— Послушай меня, Том. В моем родном городе неприятности. Большая беда. Там у меня был друг. Я считала его своим парнем, правда, тогда мы для этого были слишком молоды. Ему было одиннадцать лет, и он сильно заикался. Теперь он пишет романы. Я видела, ты как-то читал… «Черные пороги»?
Она отыскала его глаза, но на лице Тома не дрогнул ни один мускул. Только ремень качался как маятник: взад-вперед, взад-вперед. Том стоял наклонив голову и слегка расставив мускулистые ноги. Рука жены нервно провела по волосам — слегка рассеянно, будто бы обдумывая что-то важное, и при этом совершенно игнорировала ремень. Вновь в его голове возник этот навязчивый и приводящий в смятение вопрос: «Где ты, Том? Проснись…»
— …Его книга лежала здесь неделями, но мне и в голову не приходило, что она имеет к нему какое-то отношение. Мы ведь давно уже не дети, да и в Дерри я не была Бог знает сколько… У Билла был брат Джордж; он погиб еще до того, как мы с Биллом узнали друг друга. Он был зверски убит. А на следующее лето…
С Тома уже было достаточно. Он придвинулся, занес правую руку с ремнем будто метал дротик, и ремень рассек воздух. Беверли заметила намерение мужа, но увернувшись, задела плечом дверной косяк, и тут же раздалось сочное «вапп!» — ремень задел ее левое предплечье, оставив на нем красную полосу.
— Доигралась, — констатировал он, намеренно придавая голосу печальный оттенок, в то время как на его губах играла зловещая ухмылка. Пора бы уже увидеть тот знакомый взгляд, в котором легко читались испуг, ужас, стыд… Взгляд, говорящий: «Да, ты прав, ты всегда и во всем прав, ты мой муж, и я бесконечно виновата перед тобой». Затем появлялась и любовь, и это было правильно, потому что это была наведенная им любовь. Затем… они могли даже и поговорить, почему не поговорить, если бы ей захотелось, — о том, кто звонил и с чем это связано. Но позже. Теперь время поучить. Старым добрым «раз-два». Раз — порка, два — постель.
— Прости, бэби.
— Том, не делай эт…
Он сделал боковой замах, примериваясь к ляжке. Очень удачная цель для ремня. И…
«Господи Иисусе, она попыталась вырвать ремень! Она вырывала ремень у него, у Тома!»
Том Роган был настолько ошарашен этим явным ослушанием, что чуть было не потерял ремень; он выронил бы его, если бы не петля, глубоко врезавшаяся в запястье.
Он сделал попытку освободить ремень.
— Не смей выхватывать, — хрипло бросил он, — а то месяц будешь кровью писать.
— Остынь, Том. — Его особенно взбесило, как она произнесла это: с механической невыразительностью монитора на спортплощадке, когда тренер остужает слишком разгоряченных детей. — Я обязана ехать. Это не шутка. Там люди гибнут, и я много лет назад дала клятву…
Том слушал вполуха, в ярости кружа вокруг жены и слепо рассыпая удары. Он гнал Беверли вдоль стены спальни. Заносил и бил, заносил и бил… На следующий день он не мог нормально двигать рукой, пока не принял три таблетки кодеина. Но в тот момент ему на все было наплевать: ведь она осмелилась бросить ему вызов. Не только закурила, но пыталась отнять его ремень. О силы небесные, о люди добрые, ей-ей, она сама напрашивалась на это, и она это получит сполна.
Том продолжал гнать жену вдоль стены, отыскивая незащищенные места. Беверли подняла руки, защищая лицо, но один из его ударов все же достал до цели. В ночной тишине комнаты раздавалось гулкое шлепанье ремня. Беверли не вскрикивала, как обычно, и не просила пощады, как обычно. Хуже всего, что она, вопреки обыкновению, не плакала. Лишь щелканье ремня и их дыхание — тяжелое и хриплое у него и легкое и частое у нее — нарушало тишину.
Беверли опрокинула кровать и ночной столик. Плечи ее покраснели от ударов. Огненные волосы струились по плечам.
Том неуклюже преследовал ее, медлительный, неповоротливый, но огромный — он играл в сквош[13], но пару лет назад повредил сухожилие. С тех пор вес его немного (а точнее сказать «значительно») вырос, но под оболочкой жира сохранились крепкие мышцы.
Беверли придвинула столик; Том подумал, что она хочет спрятаться за ним или даже проползти. Но она что-то искала… обернулась… и это что-то полетело в Тома. Это была ее косметика. Флакон «Шантийи», ударив его в грудь, упал и разбился. Тома окутал душный цветочный аромат.
— Брось это, — взревел он. — Прекрати ты, сука!
В ответ в него полетела новая порция пузырьков; Беверли бросала все, что попадало под руку. Том недоверчиво ощупал грудь — как, осмелилась поднять на него руку? Но флаконы и пузырьки продолжали лететь в его сторону, рассеивая последние сомнения. Стеклянная пробка порезала его. Пустяки, царапина, но эта рыжеволосая блядь определенно намерена встретить восход солнца на больничной койке. Ох, и нарывается…
Банка с кремом с силой ударила его в правое надбровье. Внутри черепа что-то тупо отдалось. Белый свет померк, и Том инстинктивно отпрянул с раскрытым ртом. По животу шлепнул тюбик «Нивеи». А она… что? возможно ли? Она кричала на него!
— Мне надо в аэропорт, понял ты, сукин сын! Понял? У меня дело, и я еду! Прочь с дороги — я БУДУ СОБИРАТЬСЯ!
С брови капала кровь — жгучая, теплая. Том смахнул ее.
Он застыл, уставившись на жену, будто видел ее впервые. Впрочем, такой — может быть. Грудь тяжело вздымалась. Лицо покрыла мертвенная бледность. Губы искривлены яростью. Запасы снарядов со столика, правда, истощились. Патронташ опустел. В глазах плескался страх, но… не он был тому причиной.
— Положи одежду на место, — проговорил Том, изо всех сил стараясь сохранить дыхание. Но тембр был все же нехорош. Слаб. — Положи чемодан на место и отправляйся в постель. Сделай это, бэби, тебе же лучше будет. Тогда ты сможешь выйти из дома через пару дней, а не пару недель.
— Том, послушай меня, — внятно и не скрывая угрожающего тона произнесла Беверли, глядя на мужа в упор. — Если ты приблизишься, я убью тебя. Ты хоть сознаешь это, мешок с дерьмом? Я убью тебя.
То ли из-за того, что лицо жены выражало бесконечное отвращение и нескрываемое презрение, то ли из-за «мешка с дерьмом», то ли из-за всего ее вида, выражавшего крайнее ожесточение и решимость, — Тома проняло: его объял страх. Будто он попал в целый сад, который зримо источал страх, мысленно перенесся в царство небытия.
Роган молча набросился на жену подобно торпеде, прорезающей водную гладь. Теперь в его намерения входило не только избить и таким образом подчинить ее, но сделать с ней то, что она необдуманно пообещала ему.
Он полагал, что она побежит. Возможно, в ванную. Возможно, к лестнице. Но она осталась на месте. Оттолкнувшись спиной, она перенесла свой вес на столик из-под косметики с явным намерением перевернуть его.
Стол встал на угол, и Беверли напряглась в последнем усилии. Стол танцевал на одной ножке, зеркало отражало непрерывное перемещение объектов, бросая обманчивые блики, и тут все вместе рухнуло вперед и в сторону, задев краем бедро Тома и повергнув его на пол. Зеркало с грохотом упало рядом, и он прикрыл глаза рукой, потеряв при этом ремень. Стекло рассыпалось по полу серебристыми блестками. Осколки порезали Тома; пошла кровь.
Только теперь из груди Беверли вырвалось рыдание. Были моменты в их жизни, когда она мысленно уходила от Тома, от его тирании, так похожей на зверства ее отца, уходила в ночь, собрав свой дорожный чемодан. Она не считала себя дурой — даже теперь, стоя на краю этой неправдоподобной бойни, она признавалась себе, что любила мужа и это чувство еще не прошло совсем. Но оно отодвигалось на дальний план страхом… ненавистью… отвращением к самой себе из-за собственной неразборчивости и еще чем-то смутным, захороненным в глубинах сознания. Ее сердце не было разбито, напротив — в груди стоял жар. Ее даже пугал этот жар, будто что-то оплавлялось внутри, в сердце, и это захватывало ее разум. А где-то на задворках сознания, не затронутых этим всепожирающим пламенем, звучал сухой и невыразительный голос Майка Хэнлона: «ОНО вернулось, Беверли… ОНО вернулось… Ты дала клятву…»
Стол качнулся. Раз… Другой… Третий. Казалось, он дышал.
Ее рот конвульсивно изогнулся; Беверли проворно обогнула препятствие, стараясь не наступать на битое стекло, и выхватила ремень как раз в тот момент, когда Тому удалось освободиться от стола. Вернувшись на свое место, она просунула руку в петлю. Убрав волосы с глаз, Беверли пристально наблюдала, что предпримет муж.
Том поднялся на ноги. Осколки изрезали ему щеку. Тонкий как нитка диагональный шрам пересекал его бровь. Он искоса посматривал на жену, пока вставал. Когда он выпрямился, Беверли заметила капли крови на его боксерских трусах.
— Дай сюда ремень.
Вместо ответа она дважды обернула им руку и с вызовом взглянула на мужа.
— Брось его, Бев. Ну!
— Только подойди, и я вправлю тебе мозги. — Неужели это сказала она? А что это перед ней за троглодит в окровавленных трусах? Муж? Отец? Любовник из ее коллекции, разбивший однажды ночью ей нос, случайный каприз? «О Боже, помоги мне, — думала она. — Боже, Ты должен мне помочь».
— Я не шучу, Том. Ты жирный и неповоротливый, ты не сможешь мне помешать. Я уезжаю и, наверно, останусь там. Между нами все кончено.
— Кто такой Денборо?
— Забудь про это. Я…
Ей слишком поздно пришло в голову, что его вопрос был лишь отвлекающим маневром. На середине фразы он приблизился к ней. Беверли рассекла ремнем воздух, угодив Тому прямо в рот. Создалось впечатление, что вылетела пробка из-под шампанского. Он взвыл и поднес ко рту руки; глаза его выкатились из орбит от боли и страдания. По тыльным сторонам ладоней заструилась кровь.
— Ах ты сука, ты разбила мне губу! — в бешенстве заорал он. — Ах Боже, она раскровянила мне рот!
Он пошел на жену с поднятыми ко рту руками в красных кровавых пятнах. На обеих губах вздулись рубцы. С переднего зуба слетела коронка. Беверли видела, как он выплюнул ее. Сознание волокло ее прочь, бежать от этой сцены, стонущую и напуганную, жаждущую закрыть глаза и ничего не видеть. И вместе с тем Беверли ощутила возбуждение сродни тому, что чувствует осужденный на пожизненное заключение, когда благодаря землетрясению получает неожиданную свободу. Этой, другой Беверли то, что происходило, было по душе. «Что, проглотил? — издевалась она мысленно. — Чтоб ты сдох!»
Ремень теперь был у Беверли; они поменялись ролями. Она владела предметом, которым Том за эти четыре года пользовался бесчисленное множество раз. Сколько же ударов она вытерпела в зависимости от самочувствия мужа! Том пришел домой к остывшему обеду? Два удара. Бев задержалась в мастерской и забыла позвонить? Три удара. О-хо, вы только взгляните, у Бев пропуск на другую стоянку! Один удар… поперек груди. Он был хорош. Он редко оставлял следы. Это бывало даже не очень и больно. Но очень унизительно. А это больнее. Еще больнее было сознавать, что она привыкла быть побитой собачонкой. И даже привычно ждет этого. «Пришло время платить по счету», — подумала она, взмахнув ремнем. Она прицелилась ему под руки. Хлесткий удар пришелся по яйцам — такой звук раздается при выбивании ковров. Удар оказался точным. Том Роган выбывал из борьбы.
Он испустил тонкий, слабый писк и опустился на корточки, будто в молитве. Руки сжали промежность. Голова откинулась назад. Мышцы шеи напряглись. Рот исказился гримасой боли. Потом левое колено бессильно упало прямо на осколок пузырька, и Том беззвучно закрутился на стекле как кит, потерявший ориентировку. Одна рука медленно оторвалась от промежности, чтобы зажать рану на колене.
«Кровь, — подумала она. — Боже праведный, он ведь истечет кровью!»
«Ни черта, будет жить, — холодно откликнулась другая Беверли, появившаяся на свет после звонка Хэнлона. — Дерьмо не тонет. Надо убираться отсюда к дьяволу, пока он не поднялся. И не спустился в подвал за своим «винчестером».
Уходя, она обратила внимание на режущую боль в ступне — видимо, и ей не удалось избежать разбитого зеркала. Ну что ж, это символично. Беверли нагнулась за чемоданом. На мужа она уже не смотрела. Открыв дверь, спустилась в холл, держа багаж двумя руками перед собой. Перегруженный чемодан бил ее по коленям. Порезанная ступня оставляла кровавые отпечатки. Дойдя до лестницы, она обернулась и быстро, не оставляя себе времени на раздумье, спустилась. Да и вряд ли в тот момент могли появиться какие-то связные мысли.
Вдруг что-то прикоснулось к ее ноге, и Беверли вскрикнула от неожиданности и испуга. Это оказался конец ремня, все еще накрученного на руку. При слабом освещении он еще более, чем когда-либо, напоминал убитую змею. Лицо ее исказилось гримасой отвращения; она отбросила ремень, упавший на ковер буквой «S».
В футе от лестницы она подобрала оторванный подол своей белой кружевной комбинации и бросила его через голову. Это белье она уже никогда не наденет. Комбинация полетела вслед, парашютом приземлившись перед дверью гостиной. Совершенно голая, она нагнулась к чемодану. Соски набрякли как пули.
— БЕВЕРЛИ, ПОДНИМИ СВОЮ ЖОПУ НАВЕРХ!
Она задержала дыхание, резко выпрямившись, затем опять склонилась над чемоданом. Если у него хватило сил крикнуть, значит у нее меньше времени, чем предполагалось. Раскрыв чемодан, она извлекла оттуда колготки, блузку и старые джинсы «Левис». Затем в темпе напялила на себя все это, не спуская с двери глаз. Муж не появлялся, но еще дважды ругнулся в ее адрес, заставляя ее вздрагивать, оборачиваться с затравленным взглядом и бессознательно гримасничая.
Она проворно застегнула пуговицы на блузке, две из них размахрились, но Беверли решила, что на одну поездку их хватит, а больше и не надо.
— Я ПРИБЬЮ ТЕБЯ, СУКА! ЧЕРТОВА СУКА!
Бев захлопнула чемодан и щелкнула застежкой, прищемив рукав блузки, торчавший как язык. Окинув быстрым взглядом комнату, она уже не сомневалась, что видит все это в последний раз. С этой свежей мыслью она и захлопнула за собой дверь.
Бесцельно пройдя квартала три, она обнаружила, что идет босиком. Порезанная ступня — левая — тупо пульсировала. Надо было найти что-нибудь на ноги: в конце концов ведь только два часа ночи. Бумажник и кредитные карточки остались дома. Вывернув карманы джинсов, Беверли не обнаружила в них ничего, кроме пуха. У нее не было ни цента. Она наконец осмотрелась: ухоженные дома, подстриженные газоны… и темные окна.
Она нервно расхохоталась.
Беверли Роган сидела на низком каменном парапете с чемоданом, зажатым между грязных босых ног, раздираемая приступами смеха. Появились яркие до невозможности звезды. Это развеселило ее еще больше, она вздернула голову, адресуя свое веселье им. Оно было неуемным, это веселье, смывающее все мутное и гадкое как волной прилива, поднимающей, и несущей, и очищающей — такой сильной, что она смывала все, даже смутные мысли; только кровь бурлила, и ее мощный голос трансформировался внутри ее существа в неосознанное желание, хотя что это за желание, она не знала и не пыталась узнать. Но оно приятно обволакивало ее, и волна безудержного веселья набирала мощь, сокрушая все наносное, образовавшееся за эти годы.
Запрокинув голову, она хохотала, запуганная, но освобожденная; террор и унижение, которым она подвергалась, были острыми и болезненными; тем слаще оказалось освобождение — как спелое октябрьское яблоко. И лишь когда осветилось окно чьей-то спальни в доме, перед оградой которого стояла Беверли, она подцепила чемодан за ручку и побрела в ночь, продолжая хохотать…
6Билл Денборо берет тайм-аут
— Уехать? — повторила Одра. Она озадаченно и с легким испугом смотрела на мужа, поджав под себя голые ноги. Пол был холодным. Повсюду в коттедже стоял холод. На юге Англии стояла исключительно сырая весна, и уже не однажды Билл Денборо в ставшие регулярными утренние и вечерние прогулки тосковал по родному Мэну… рисуя картины Дерри в сознании.
Согласно объявлению, коттедж должен был иметь центральное отопление; в действительности же там была лишь печка на небольшом, аккуратно выложенном фундаменте; внутри печи была корзинка для угля, но еще до того, как Билл с Одрой ее обнаружили, они пришли к выводу, что британская идея «центрального отопления» имеет мало общего с американской. Казалось, что британцы верят, что у них есть центральное отопление, пока не начнут, вставая по утрам, писать льдом в своих сортирах. Было утро — четверть восьмого. Пять минут назад Билл положил телефонную трубку.
— Билл, ты же не можешь уехать вдруг, и ты знаешь это.
— Надо, — угрюмо буркнул он. Его взгляд устремился в дальний конец комнаты; он поднялся и снял со стеллажа, стоявшего там, бутылку «гленфиддика»[14]. Пока он наливал, несколько капель пролилось на стол. — Сволочь, — пробормотал Билл.
— Кто звонил? Что тебя так расстроило, Билл?
— С чего ты взяла?
— А у тебя что — всегда трясутся руки? И ты каждый день пьешь перед завтраком?
Он вернулся в кресло с ворохом одежды на спинке, попытался улыбнуться, но улыбка вышла жалкой.
Теледиктор Би-Би-Си выложил целую охапку дурных вестей со всего земного шара перед тем, как оповестить болельщиков о результатах вчерашних футбольных матчей. Когда они добрались до курортного поселка Флит — за месяц до переезда в коттедж, — их поразило техническое совершенство британского телевидения: прекрасный цветной телевизор давал ощущение причастности к тому, что творилось на экране. «Более совершенная строчная развертка или что-то в этом роде», — предположил Билл. «Не знаю, в чем тут дело, но — сила», — заявила Одра. Позднее они открыли, что львиная доля программы состоит из американских шоу типа «Даллас» и бесконечных спортивных состязаний от непонятных и малоинтересных (например, чемпионат по «дартс»[15], где участники выглядели как борцы «сумо»-гипертоники[16]) до просто скучных (британский футбол был плох; крикет еще хуже).
— В последнее время я все чаще подумываю о возвращении домой, — сказал Билл, отхлебнув из стакана.
— Домой? — переспросила она с таким откровенным недоумением на лице, что он рассмеялся.
— Бедная Одра! Быть одиннадцать лет замужем и не знать о непоседливости мужа. Неужто это для тебя откровение? — Он вновь рассмеялся и допил остатки виски. Его смех нравился ей приблизительно в той же мере, как и видеть его поутру со стаканом виски. Этот смех был сродни волчьему вою. — Меня всегда поражало, как же часто встречаются пары, где мужья и жены совершенно не знают друг о друге. Даже не верится.
— Билли, я знаю, что люблю тебя, — не согласилась Одра. — Для одиннадцати лет это не так мало.
— Я знаю, — улыбнулся он мягкой и печальной улыбкой.
— Расскажи, что ты задумал.
Она смотрела на мужа влюбленными серыми глазами, сидя на подстилке кресла арендованного ими домика с поджатыми ногами, прикрытыми подолом ночной рубашки, женщина, в которую он влюбился и которую, женившись, продолжал любить. Он сделал попытку понять по ее глазам, что может быть ей известно. Ему было бы легко представить это сюжетом для романа, но он знал, что никогда не опубликует его.
Он был самым обыкновенным парнем из провинции, когда поступил в Мэнский университет стипендиатом. Всю сознательную жизнь он мечтал стать писателем, но когда записался на литературные курсы, с ужасом обнаружил, что теряет ориентировку. Здесь был парень, мечтавший стать Апдайком. Был другой, пытавшийся вообразить себя новоанглийским последователем Фолкнера — с той лишь разницей, что норовил писать о мрачной жизни бедноты пятистопным ямбом. Была девушка, обожавшая Джойс Кэрол Оутс, но считавшая ее произведения «слишком радиоактивными»; она полагала, что сама будет писать «чище». Был низенький толстый тип, который то ли не мог, то ли не хотел говорить; он издавал лишь нечленораздельные звуки. Этот парень написал драму с девятью персонажами. Каждый из них произносил по единственному слову. Собирая их вместе, получалось: «Война — это смертоносная игрушка в грязных руках продажных торгашей». Пьеса парня была оценена высшим баллом на зачетном семинаре по публикации в группе Е-141. Их преподаватель опубликовал четыре книги стихов и свою диссертацию в «Юниверсити Пресс». Он дымил как труба и носил медальон — символ мира. Пьеса бормочущего толстяка была поставлена как антивоенная местной самодеятельностью в 1970 и приурочена к юбилею окончания войны. Преподаватель сыграл одну из ролей.
Тем временем Билл Денборо написал мистический рассказ на тему «запертой комнаты», три приключенческие повести и несколько зарисовок-ужасов в стиле Эдгара Аллана По, Говарда Лавкрафта и Ричарда Маттесона. Позднее он оценит их как «похоронную процессию середины 1800-х, только в более зловещих красках».
Одна из приключенческих повестей принесла ему хороший балл.
«Это уже лучше, — подписал преподаватель на титуле. — Противоборство иностранных держав представлено как порочный круг, в котором насилие порождает насилие. Особенно хорош «иглоносый» космолет как символ социосексуального вторжения. Несмотря на фрагментарность, повесть представляет определенный интерес».
Остальные вещи не получили более «удовлетворительно».
Окончательно упрочил Билл свои позиции в группе после дискуссии с молоденькой «виньеткой», длившейся больше часа. Желтолицая девушка, предпочитавшая сигареты «Уинстон» и постоянно ковырявшая прыщи на височных впадинах, настойчиво утверждала, что «виньетка» — социально-политическая формулировка в стиле раннего Оруэлла. С этим были согласны большая часть группы и сам преподаватель, но дискуссия продолжалась.
Все взоры были обращены на вставшего Билла: он был рослым и видным.
Тщательно подбирая слова, не заикаясь (лет пять как перестал), он произнес: «Я не понимаю этого. Я не понимаю ничего из этого. Почему рассказ обязательно должен быть социо-каким-то? Политика… культура… история… разве не естественные компоненты любого рассказа, если он хорош? Я думаю… — он огляделся и увидел нескрываемую враждебность, осознал, что его выступление рассматривается как выпад своего рода. Очень даже может быть. Они полагают, что в их среду затесался «смертоносный сексистский торгаш». — Я считаю… почему бы рассказу не быть просто рассказом?»
Никто не отвечал. Повисла гнетущая тишина. Его взгляд встречал лишь холодное отчуждение. Желтолицая девушка, выпустив облачко дыма, потушила сигарету в пепельнице, принесенной с собой.
Наконец подал голос преподаватель — мягко, будто разговаривал с незаслуженно обиженным ребенком.
— Как ты считаешь, Фолкнер писал только рассказы, и Шекспира интересовали только деньги? Скажи, что ты думаешь?
— Я думаю, это очень близко к правде, — сказал Билл, долго и честно осмысливая вопрос, и прочел в глазах аудитории осуждение.
— А я думаю, — сказал преподаватель, слегка улыбнувшись Биллу, — что тебе нужно еще очень многое узнать.
Кто-то с галерки захлопал в ладоши…
Билл ушел, но… на следующей неделе вернулся, оживленный и полный решимости. Между делом он написал рассказ «Мрак» — историю о ребенке, обнаружившем чудовище в подвале своего дома. Обнаружив его, он боролся с ним и в конечном итоге одолел. Его поражала собственная страстность, с которой был написан рассказ; казалось, что он не столько пишет сам, сколько плывет в русле захватившего его повествования. Однажды он отбросил перо и окунул разгоряченную голову в десятиградусный декабрьский холод. На улице клубился парок. Билл прогуливался вокруг дома в зеленых ботинках без застежек, скрипящих как несмазанные петли двери. В голове бушевал сюжет рассказа; он уже почти забыл про собственное бегство. Он боялся, что если окажется невозможным пресловутое «набивание» руки, то он расшибет себе лоб в настойчивом стремлении избежать конкретности. «Может, выбросить оттуда чертовщину», — советовался он с холодными зимними сумерками, усмехаясь с сомнением. Он чувствовал, что в конечном счете нашел, как именно ему писать; после десятилетних проб и ошибок обнаружил кнопку, запускавшую механизм огромного заглохшего бульдозера, который срывал целые пласты в его черепной коробке. Он завелся и набирал обороты. Красоты в нем не было — просто огромная машина, созданная для дела, а не для авансов красивым девушкам. Он мог все перевернуть. И если Билл будет невнимателен, то он перевернет и его.
Билл вернулся, в спешке заканчивая «Мрак», просидел над ним до четырех утра и забылся сном незадолго до звонка будильника. Его бы крайне удивило чье-нибудь предположение, что он написал это про своего брата Джорджа. Он не вспоминал о Джордже годами, по крайней мере, верил в это.
Рассказ вернулся к нему от преподавателя с самой низшей оценкой. Два слова пересекли титул заглавными буквами. «СЫРАЯ» — гласило одно. «ЧЕПУХА» — кричало другое.
Билл собрал воедино все пятнадцать листов рукописи, положил на сушилку и открыл дверцу. Некоторое время он боролся с искушением сунуть рукопись внутрь и сунул бы, но вовремя осознал нелепость этого поступка. Он сидел в кресле-качалке, смотрел на плакат «Дня Благодарения» и смеялся нервным смехом. Сырая? Отлично — пусть сохнет! «Будь прокляты эти чертовы подпорки!» — восклицал он сквозь слезы через некоторое время.
Позже он перепечатал титульный лист с резолюцией преподавателя и отправил рукопись в журнал для мужчин «Белый галстук» (по мнению Билла, его следовало назвать «Голые наркоманы»). Потрепанный экземпляр «Литературной биржи» утверждал, что журнал покупает рассказы ужасов, и два номера, купленных им в местной лавке «для мам-и-пап», действительно содержали подобные рассказы — вперемежку с фото обнаженных девиц и рекламой моющих средств и пилюль для импотентов. Один из них, под авторством Денниса Этчисона, даже понравился Биллу.
Он отправил «Мрак» в журнал без особых надежд — многие рассказы он посылал и раньше, но вместо появления своих трудов на страницах изданий получал листки с отказом, — тем больше было восторга, когда он получил от редакции раздела приключений 200 долларов в качестве гонорара за публикацию. Заместитель редактора добавил краткую записку, в которой назвал «Мрак» «самым ужасным со времен Рея Брэдбери» и добавил: «Жаль, что лишь человек семьдесят будут иметь возможность прочесть его от корки до корки». Это, кстати, Билла Денборо не слишком волновало. Вот 200 долларов — другое дело!
Он направился к своему консультанту с учетной карточкой 141 группы. Тот сделал на ней отметку. Билл подколол к карточке записку заместителя редактора и прикнопил все вместе на доску объявлений на двери преподавателя литературного творчества. В углу доски он заметил антивоенную карикатуру. Внезапно, казалось даже без его участия, пальцы Билла извлекли из нагрудного кармана ручку, и карикатуру пересекла надпись: «Если приключения и политика станут когда-нибудь взаимозаменяемыми, то мне останется лишь покончить самоубийством, потому что я не буду знать, что делать. Очевидно, политика изменчива. Рассказ не меняется никогда». Он помедлил и с некоторой неловкостью (правда, инерция была сильнее) добавил: «Я полагал, что Вы знаете об этом».
Его учетная карточка вернулась к нему с университетской почтой через три дня. Преподаватель сделал на ней отметку. В графе «текущая оценка» он поставил Биллу не «удовлетворительно», которого тот заслуживал в данный момент; графу перечеркнуло «плохо». И ниже резюме преподавателя: «Неужели ты думаешь, Денборо, что деньги — всему голова?»
— Конечно, — хохотнул Билл в пространство.
Став старшекурсником, он отважился написать роман, оказавшись к тому времени на творческом распутье. Он попытался избежать сгущенных красок и эмоциональных перегрузок, и тем не менее… почти пятисотстраничная рукопись получилась живой и интересной. Билл отослал роман в «Викинг Пресс», заподозрив, что роман — первая ласточка в череде последующих за ним романов о призраках… Ему казалось, что «Викинг Пресс» — неплохое место для старта. Ну уж если завернут, то первая остановка окажется и последней… «Викинги» купили роман, и Билл Денборо приступил к осуществлению своей мечты. Заика-Билл добился известности в 23 года. Через три года и за три тысячи миль от Новой Англии он распространил свою известность на запад благодаря бракосочетанию с голливудской кинозвездой в церкви Пайнса.
Любители сенсаций разрабатывали эту жилу семь месяцев. Они обсасывали дилемму: будет развод или просто брак аннулируют. Друзья (и враги) с обеих сторон ожидали чего-то в этом роде: разница в возрасте, несходство взглядов. Он был рослым, но с намечавшейся лысиной и склонностью к полноте. В дружеской компании он говорил неспешно; временами его речь становилась совершенно невнятной. Одра, с другой стороны, величавая, яркая, с каштановыми волосами, красотой своей больше походила на представительницу какой-то божественной сверхрасы, нежели земную женщину.
Биллу предложили написать сценарий кинофильма по его второму роману — «Черные пороги» (в основном потому, что ему принадлежало право сделать первый вариант — это было непременным условием продажи, и вопреки стенаниям его агента, что он, мол, безумец), и его вариант оказался приемлемым. Билла пригласили в Юниверсал-Сити для дальнейшей переработки и обсуждения.
Его агентом была невысокая женщина по имени Сьюзен Браун — ростом не выше пяти футов, но деловитая и чрезвычайно настойчивая.
— Не делай этой глупости, Билли, — говорила она. — Плюнь. Они же вкладывают в это кучу денег и намерены получить конфетку. Отдай Голдмену.
— Кому?
— Уильяму Голдмену. Единственный приличный сценарист, который вышел оттуда.
— О чем ты говоришь, Сьюзи?
— Он сидит там и сидит прочно, — гнула она свое. — Переплюнуть его все равно что вылечить рак легких: можно, но кто возьмется? Ты просто сгоришь на вечеринках и помешаешься на сексе. Или откроешь для себя свежую «наркоту». — Из безумно вытаращенных глаз Сьюзен на Билла буквально сыпались искры. — Не вздумай кидать им кусок мяса в виде себя самого. Пусть Голдмен. Книжка на полке. Они и слова выкинуть не смогут.
— Сьюзен…
— Слушай сюда, Билли! Бери деньги и беги. Ты молод и силен. Это они любят. Попав туда, ты первым делом лишишься чувства собственного достоинства, а затем потеряешь способность провести прямую между А и Б. И напоследок предложат тебе сняться… Пишешь ты как взрослый, но по жизни — упрямый ребенок.
— Я должен идти.
— Что здесь такое? — она резко обернулась. — Откуда такая вонь?
— Я иду. Я должен.
— Иисусе!
— Я должен уехать из Новой Англии. Я должен уехать из Мэна, — сказал Билл, чувствуя, что объяснять это все равно побоится — это было как проклятие.
— Почему, Боже праведный?
— Не знаю. Просто должен.
— Неужели в тебе всегда говорит писатель? От себя тебе нечего добавить?
— Но это правда.
Разговор происходил в постели. Ее груди были маленькими как персики и такими же сладкими. Билл любил ее, но как-то не по-настоящему, и они оба это понимали. Сьюзен села, обернувшись простыней, пытаясь скрыть от него выступившие на глазах слезы. Она не знала того, что знал он. Тактичней было бы не замечать заблестевших глаз, но Билл не мог, как не мог и полюбить ее всей душой, хотя и любил крепко.
— Ну что ж, иди, — бесцветно произнесла она, повернувшись к нему. — Дай знать, когда освободишься, если, конечно, останутся силы. Я приду и урву кусочек — если будет что…
Киноверсия «Черных порогов» называлась «Западня Черного Демона», и в главной роли была Одра Филлипс. Билл не был в восторге от изменения названия, но постановка оказалась удачной. А единственным, что он оставил в Голливуде, оказалось его сердце.
— Билл. — Одра предприняла очередную попытку вернуть его к действительности. Он заметил, что она успела выключить телевизор. Перевел взгляд на окно: к стеклам вплотную прижался туман.
— Постараюсь объяснить тебе как смогу, — сказал Билл. — Ты вправе знать это. Но сначала я попрошу тебя кое о чем.
— Говори.
— Налей себе еще чаю и расскажи, что ты обо мне уже знаешь или думаешь, что знаешь.
Она озадаченно посмотрела на мужа и подошла к комоду.
— Я знаю, что ты из Мэна, — сказала она, наливая чай. Хотя Одра и не была британкой, что-то типично британское прокралось в ее произношение — видимо, последствия съемок «Мансарды» — кинофильма, ради которого они сюда приехали. Это был первый оригинальный киносценарий Билла. Ему к тому же предложили быть и директором картины. Благодарение Богу, что он отклонил это предложение: его отъезд положил конец массе надоевших мелочей. Он представлял себе, как они все дружно начнут хаять его. «Наконец-то этот выскочка Билл Денборо показал себя в истинном свете. Сумасшедший, как и все эти хреновые писаки».
Знали бы они, что это столь близко к истине…
— Я знаю, что у тебя был брат и ты любил его, но он умер, — ворвался в его раздумья голос Одры. — Ты вырос в городке, который называется Дерри, через два года после смерти брата переехал в Бангор, а в четырнадцать — в Портленд. Твой отец умер от рака легких, когда тебе было семнадцать. Первый бестселлер ты написал еще в колледже. Ты получал стипендию и подрабатывал на текстильной фабрике. Сначала это тебе показалось странным… неожиданный источник дохода. И перспектива…
Она вернулась и села поближе к Биллу; взглянув на жену, он понял, что Одра жаждет преодолеть пропасть недомолвок между ними.
— …Я знаю, что ты написал годом позже «Черные пороги» и поставил их в Голливуде. А за неделю до выхода фильма в прокат тебе встретилась вконец запутавшаяся женщина по имени Одра Филлипс, знавшая ничтожно мало о том, что ты собой представляешь, потому что… (безумно низкое давление) …потому что пять лет назад она была всего лишь Одри Филпотт. Эта женщина тонула…
— Одра, не стоит.
Она неотрывно смотрела на Билла.
— Ну почему же, давай называть вещи своими именами. Я тонула. За два года до нашей встречи я открыла для себя попкорн[17], годом позже — кока-колу. Кукуруза на завтрак, кока в полдник, вечером — вино, а на ночь — валиум. Витамины Одры. Масса важных встреч, море интересных предложений. Ты помнишь «Долину кукол» Жаклин Сьюзен? Тебе не кажется, что у меня что-то от ее буйно-веселого характера, Билл? И знаешь, как я теперь расцениваю то время?
— Понятия не имею.
Она отхлебнула из стакана, по-прежнему не отрывая взгляда от лица мужа, и усмехнулась.
— Это похоже на международный марафон в Лос-Анджелесе. Ты представляешь себе?
— Нисколько.
— Людской поток как пояс в четверть мили длиной…
— Я знаю, что такое марафон, — прервал он, — но я не вижу…
— …Ты можешь остаться там, и он унесет тебя по маршруту к месту получения багажа. Тебе вовсе не обязательно там стоять, если не хочется. Можешь прогуливаться. Или бежать трусцой. Все будет выглядеть так, будто это в порядке вещей — обычная прогулка, обычный моцион, обычная трусца или стометровка — все что угодно, потому что твое тело забывает, что ты творишь на самом деле, а на самом деле ты бежишь в крейсерском режиме марафона, однажды заданном. Вот почему там расставлены стенды с надписями типа «ЗАМЕДЛЕНИЕ», «СПУРТ». Когда я встретила тебя, я ощущала себя заканчивающей марафон на киностудии, которая уже никуда не двигалась. То есть я была там, а мое тело бежало в девяти милях впереди. Невозможно сохранить баланс. Рано или поздно падаешь и разбиваешь нос. Я уже падала, а ты поймал меня.
Она отставила стакан с чаем и закурила, продолжая глядеть на Билла. Руки Одры тряслись, и, прикуривая сигарету, она чуть не зажгла фильтр.
Она глубоко затянулась и выпустила струю дыма.
— Что я о тебе знаю? Я знаю, что ты выглядишь так, будто держишь все под контролем. Тебе незачем торопиться выпить очередной бокал, посетить очередное совещание или очередную вечеринку. Ты уверен, что все это произойдет, когда… тебе будет необходимо. У тебя размеренная речь. Так, правда, разговаривают многие уроженцы Новой Англии, но у тебя это выглядит твоим собственным. Ты единственный среди моих знакомых, кто так разговаривает. И я должна была тебя «замедленно» слушать. Глядя на тебя, Билл, я вижу марафонца, который знает, куда бежит и сколько ему осталось. Ты, кажется, совершенно не подвержен гипнозу и истерии. Ты не берешь напрокат «роллс-ройс» со своей именной пластинкой, чтобы пофорсить в субботний полдень по Родео-драйв. У тебя нет пресс-агента, строчащего заметки в «Вэрайети» или «Голливуд Репортер». Ты никогда не ходил на шоу Карсона.
— Литераторы не обучены карточным фокусам и не способны гнуть ложки, — улыбнулся ей Билл. — Кесарю кесарево.
Одра не ответила на улыбку.
— Ты оказался в нужном месте, когда я в тебе нуждалась. И я оказалась там — надеюсь, что для тебя. Ты спас меня от чрезмерной дозы веронала или от похмельного синдрома. — Одра затушила сигарету, затянувшись лишь дважды. — Может быть, этого хотела та моя половина, которая вошла в серьезную драматическую роль… Нам хорошо вдвоем. Секс мне лично кажется очень существенным. Но и вне постели нам хорошо, а это еще более существенно. Я чувствую, что смогу сохраниться до старости. Я знаю, что ты пьешь слишком много пива и при этом совершенно игнорируешь зарядку. Я знаю, что иногда тебе снятся дурные сны…
Билл чуть не подпрыгнул от неожиданности, навострив уши.
— Я никогда не вижу снов.
Она улыбнулась.
— Оставь эту фразу для репортеров, когда тебя попросят поделиться творческими планами. Это неправда. Как и то, что ты мечешься по ночам от расстройства желудка. Я не верю в это, Билли.
— Я что — разговариваю во сне? — осторожно поинтересовался он. Сны не запоминались. Ни хорошие, ни плохие.
Одра кивнула.
— Время от времени. Ты стонешь, но я ничего не могу разобрать.
Билл слепо уставился в точку перед собой. Во рту появился неприятный привкус. Будто на всем протяжении от кончика языка до гортани просыпана раздавленная таблетка аспирина. «Вот когда ты ощутил вкус страха, — мелькнула мысль, — и нашел разгадку того, о чем пишешь». Он припомнил, что такой привкус чувствовал и раньше. В детстве.
Нахлынули воспоминания. Будто раздувшийся черный мешок в сознании угрожающе навис, выплевывая дурные…
(сновидения),
идущие из подсознания и, управляя его разумом, становящиеся грезами наяву; когда это случалось, он буквально сходил с ума. Билл тщился освободиться от них, и, наверно, ему удалось бы, но возник голос — будто кто-то, заживо похороненный, вещал из-под земли. Голос принадлежал Эдди Каспбраку: «Ты спас мне жизнь, Билл. Эти хулиганы затравили меня. Мне даже пришло в голову, что они могут убить…»
— Что у тебя с руками? — спросила Одра.
Билл машинально оглядел руки. Они покрылись гусиной кожей — с крупными — как яйца насекомых — пупырышками. Оба застыли в молчании, будто рассматривали интересный музейный экспонат. Пупырышки медленно сходили.
— Я знаю еще кое-что, — нарушила молчание Одра. — Утром тебе позвонили из Штатов и сказали, что ты должен оставить меня.
Билл поднялся, пробежался взглядом по пустым бутылкам, вышел в кухню и вернулся со стаканом апельсинового сока.
— Ты верно сказала: у меня действительно был брат. Только он не умер, а был убит.
У Одры перехватило дыхание.
— О Билл, ты никогда не рассказывал мне…
— Не рассказывал? — внезапно захохотал он, — то ли лай, то ли вой.
— Как это случилось?
— Тогда в Дерри был сильный паводок. Правда, вода уже спадала, и Джордж заскучал. У меня-то была простуда, и я не вылезал из кровати. Он упросил меня сделать бумажный кораблик. Я научился их делать в лагере скаутов год назад. Джордж сказал, что запустит его вниз по Уитчем-стрит и по Джексон-стрит, потому что на этих улицах еще достаточно воды. Я сделал кораблик, он поблагодарил и выбежал. Больше я его живым не видел. Если бы не простуда, я, наверное, спас бы его.
Он помедлил, потер щеку, будто проверяя, не пора ли бриться. Глаза, увеличенные линзами, смотрели куда-то… мимо Одры.
— …Это случилось на Уитчем-стрит, недалеко от перекрестка с Джексон. Убийца оторвал ему левую руку, будто это была не рука, а крыло птицы. Медэксперт определил, что он умер от шока и потери крови. Наверное, неважно, от чего именно.
— О Боже, Билл!
— Наверное, ты удивлена, что я не рассказывал тебе об этом. Если вправду, меня и самого это удивляет. Мы женаты одиннадцать лет, и до сегодняшнего дня ты не знала о Джорджи. Я-то знаю не только о твоей семье, но даже о двоюродных родственниках. Я в курсе того, что твой дед замерз в Айова-Сити, заснув пьяным в гараже. Я знаю такие мелочи, на которые женатые люди, как правило, обращают внимание, как бы ни была занята их голова. Даже когда им наскучивает слушать, это запечатлевается в их памяти — так, на всякий случай. Или ты полагаешь, что я неправ?
— Да нет, почему же, — вяло отреагировала Одра. — Наверное, ты прав, Билл.
— Мы ведь всегда делились друг с другом, разве нет? Я считаю, что мы с тобой не скучали вдвоем.
— Да, — согласилась она. — До сегодняшнего утра я думала так же.
— Дальше, Одра. Ты в курсе того, что со мной происходило в течение этих одиннадцати лет. Ты знаешь о каждой сделке, о каждой задумке, о каждом моем недомогании. Ты знаешь всех моих приятелей и каждого, кто причинял мне неприятности или пытался это сделать. Ты знаешь, что я спал с Сьюзен Браун. Ты знаешь, что, напиваясь в лом, я становлюсь сентиментальным и включаю радиолу на полную мощность.
— Особенно в День Благодарения[18], — вставила она, и он рассмеялся. Одра ответно улыбнулась.
— Ты знаешь о самом главном — о моих планах.
— Да, похоже, так. Но это… — Одра задумалась и медленно покачала головой. — В какой мере этот звонок из Штатов связан с твоим братом, Билл?
— Мы дойдем до этого. Не заостряй на этом внимание — ты меня связываешь. Это слишком… противоестественно, ужасно. У меня просто мороз по коже. Ты знаешь… а ведь у меня не было повода рассказывать тебе о Джордже.
Она нахмурилась и непонимающе помотала головой.
— Я просто пытаюсь тебе объяснить, Одра, что за двадцать с лишним лет я ни разу не вспоминал о нем.
— Но ты рассказывал, что твоего брата зовут…
— Я подтвердил факт, — отрезал он. — И все. У него было имя. Но оно не вызывало в моей памяти никаких ассоциаций.
— Но может быть, это как-то связано с твоими снами, — предположила Одра раздумчиво.
— Метания? Стоны?
Она кивнула.
— Возможно, ты и права, — согласился Билл. — Может быть, и так. Но ведь если не помнишь сна — значит, его для тебя и не было?
— Ты действительно ни разу не вспоминал о брате?
— Да.
В ее взгляде сквозило недоверие.
— Даже о том, какой страшной смертью он умер?
— Не думал до сегодняшнего дня, Одра.
Она продолжала недоверчиво смотреть на мужа.
— Ты интересовалась моей семьей до нашей свадьбы, и я тебе говорил, что у меня был брат, умерший в детском возрасте. Ты знала, что мои родители тоже умерли, и вообще получила столько информации о моей семье, что это заслонило все остальное. Но это не все.
— Что ты имеешь в виду?
— Черная дыра связана не с Джорджем. За эти двадцать лет я ни разу не вспомнил о Дерри. И о ребятах, моих друзьях — Эдди Каспбраке, Ричи Тозье, Стэне Урисе, Бев Марш… — Он взъерошил волосы и натянуто рассмеялся. — Своего рода амнезия — настолько забыть обо всем. И когда Майк Хэнлон позвонил…
— Кто это — Майк Хэнлон?
— Один из нашей компании; я с ним сдружился после смерти Джорджа. Один из нас. Мы были дружны в детстве. Вот он как раз и позвонил через океан. Он спросил: «Здесь живут Денборо?», и я ответил, что здесь. Тогда он спросил: «Это ты, Билл?», и я опять ответил утвердительно. Но когда он представился как Майк Хэнлон, это не вызвало у меня никакой реакции. Он мог продавать энциклопедии или пластинки Бёрла Ивза. Лишь когда он добавил: «Из Дерри…» — в моем сознании будто раскрылась дверь, и оттуда хлынул нестерпимо яркий свет: я вспомнил Майка. Вспомнил Джорджа. Всех нас. И все, что происходило…
Билл прищелкнул пальцами.
— Вот. И я уже знал, что он звонит, чтобы пригласить меня в Дерри.
— В Дерри, — эхом откликнулась Одра.
— Да-а, — протянул Билл, сняв очки. Она ни разу не видела мужа столь испуганным и беззащитным. — Вернуться в Дерри. Мы должны вернуться, — сказал он, — потому что дали клятву. Все должны вернуться. Мы давали эту клятву на ручье, впадавшем в Кендаскейг в пределах Барренс. Встали в кружок и разрезали ладони куском стекла наподобие кровных братьев. Да, это было на самом деле.
Он показал ей свои ладони, и в центре каждой Одра приметила по небольшому белому шраму. Она держала его руку — обе руки — бесчисленное множество раз и никогда не замечала этих шрамов. Конечно, они были едва заметны, но она почти уверена…
А вечеринка! Тот вечер!
Не первая, на которой они встретились, хотя следующая была ее родной сестрой. Посвященная выходу на экран «Западни Черного Демона», она была шумной и пьяной; казалось, дрожал каждый дюйм Топанга-Каньона. Может быть, правда, она была менее сволочной, потому что премьера превзошла все их ожидания. Для Одры Филлипс вечеринка была уже хороша, потому что она влюбилась в Уильяма Денборо.
Как же звали эту самозваную хиромантку? Она никак не могла вспомнить, кроме того, что та была ассистентом гримера. В памяти всплывало лишь, что в какой-то момент девушка сдернула блузку (продемонстрировав очень прозрачный бюстгалтер) и повязала ее вокруг шеи наподобие галстука. Разгоряченная выпивкой, она остаток вечера читала по линиям руки… по крайней мере, пока Одра не ушла.
Одра не могла припомнить, было ли это гадание по руке хорошим или плохим, остроумным или поверхностным. Просто ее это не задевало. Что ей хорошо запомнилось, так это момент, когда она, эта девица, захватила руку Билла, объявив, что они отличная пара. Как двойники, сказала она. Одра помнила, что следила за ними с легким уколом ревности, наблюдала, как тщательно девица рассматривает линии ладони Билла, удерживая его руку своими изысканно наманикюренными пальчиками — это выглядело как в дешевой голливудской поделке, где мужики-провинциалы шаблонно шлепали своих баб по заднице там, где ньюйоркцы обязательно чмокали своих в щечку. Но в этом изучении ладони было что-то томительно-интимное.
А на его ладонях тогда не было никаких шрамов.
Она наблюдала за этой шарадой ревнивым взглядом любовницы и была уверена в своей памяти. Уверена в факте.
И она заявила об этом Биллу.
Он кивнул.
— Правильно, тогда их не было. И, хотя я не могу поклясться в этом, я считаю, что их не было даже вчера — до полуночи. После пары пива мы с Ральфом занялись армрестлингом, и я был не настолько пьян, чтобы не заметить.
Он усмехнулся. Усмешка вышла натянутой и бесцветной.
— Мне кажется, они появились после звонка Майка. Вот что мне пришло в голову.
— Билл, это чушь, — возразила Одра, потянувшись за сигаретами.
Билл вглядывался в свои ладони.
— Это сделал Стэн, — пояснил он. — Порезы на наших ладонях сделаны осколком бутылки из-под «коки». Я помню это так отчетливо, будто все происходило вчера. — Он поднял глаза на Одру; в них за стеклами очков читались боль и недоумение. — Я помню, как этот кусочек стекла сверкал на солнце. Это была одна из первых светлых бутылок. Ты ведь должна помнить — раньше «коку» выпускали в зеленых? — Одра утвердительно кивнула, но он не нуждался в подтверждении, захваченный потоком воспоминаний. Все это время Билл не отрывал взгляда от ладоней, будто читал по ним свое прошлое. — Я помню, Стэн оставил свои собственные руки напоследок, потому что вместо ладоней хотел сделать надрезы на запястьях. Мне это показалось глупостью, и я было уже двинулся остановить его… Потому что секунду-две это выглядело всерьез.
— Билл, не надо, — вырвалось у Одры. В правой руке она держала зажигалку, а левой обхватила запястье — наподобие полисмена с револьвером наизготовку. — Шрамы не проходят. Либо они есть, либо их нет.
— Ты хочешь сказать, что видела их прежде?
— Просто они были едва заметными, — резче, чем намеревалась, сказала Одра.
— Мы все были в крови, — продолжал Билл, — и стояли в воде неподалеку от того места, где Эдди Каспбрак, Бен Хэнском и я строили в то лето плотину…
— А ведь об архитекторе ты не упоминал, — упрекнула его жена.
— А что, ты знаешь архитектора с таким именем?
— Бог мой, Билл, он же построил новый корпус Би-Би-Си! Ведь до сих пор обсуждают, что это — новая эра в архитектуре или извращение.
— Ну, значит, я просто не в курсе, тот ли это парень. Впрочем, вполне может быть. Бен, каким я его помню, отлично в этом разбирался… Мы стояли там, и я держал одной рукой Беверли Марш, другой — Ричи Тозье. Выйдя из воды, мы сильно напоминали сборище южан-баптистов, особенно на фоне водонапорной башни Дерри — в белом, как одеяния архангелов. И мы поклялись, что если ЭТО вновь случится, то… мы вернемся. И вновь схлестнемся с НИМ. И положим этому конец. Навсегда.
— Конец ЧЕМУ? — вскричала она, неожиданно разозлившись. — ЧЕМУ конец? Что за чепуху ты морозишь?
— Ты можешь не п-п-прерывать… — начал было Билл. Лицо его исказила гримаса, и он смолк, будто ошеломленный чем-то ужасным, что только теперь потрясло его. — Дай мне сигарету.
Одра протянула ему пачку. Он закурил. Одра ни разу не видела его курящим.
— Я сильно заикался.
— Ты заикался?
— Да. Прежде. Ты говорила, что среди твоих лос-анджелесских знакомых я единственный разговариваю медленно. Все как раз наоборот — я не смею говорить быстро. Это не раздумчивость. Не неторопливость. И не мудрость. Все заики с восстановленной речью говорят медленно. Это одна из хитростей, которыми мне пришлось овладеть. Вот, например, нас приучали думать перед тем, как представляться, о своем среднем имени, поскольку у заик меньше проблем с именами собственными, нежели с нарицательными, и единственное слово в словаре, дающее стопроцентную уверенность, — их первое имя.
— Заика… — Одра улыбнулась — легко, будто Билл рассказывал анекдот, в котором она упустила изюминку.
— До момента смерти Джорджа я заикался умереннее, — сказал Билл, отметив про себя, что началось дублирование слов в сознании, как если бы они были бесконечно мало отделены во времени; он выговаривал их гладко, в обычном неторопливом и размеренном ритме, но в сознании «Джорджи» и «умеренно» искажались до «Дж-дж-джорджи» и «у-умеренно».
— Были действительно тяжелые случаи, когда меня вызывали отвечать урок, особенно если я отлично знал и хотел дать правильный ответ. Я не мог. Но когда Джорджи погиб, заикание усилилось. Правда, к четырнадцати-пятнадцати годам дело пошло лучше. Я ездил в Портленд к отличному логопеду. Она — ее звали миссис Томас — и научила меня многим хитростям типа думать о своем среднем имени, когда представляешься. «Хай, меня зовут Билл Денборо». Она научила меня переключаться на французский, когда возникают затруднения со словом. Представь себе меня, пытающегося сказать «эт-т-т-т-а к-к-к-к…» и чувствующего себя величайшей задницей в мире. Но вот переключился на французский, и «ce livre» буквально слетает с языка. Постоянные тренировки. Говоришь по-французски, потом возвращаешься к английскому и произносишь «эта книга» без проблем. А если тебя беспокоит буква «S», произносишь слово, заменяя ее межзубным «th». Никакого заикания…
…Все это помогало, но более всего — что я начисто забыл Дерри и все, что с ним связано. Заикался лишь, когда происходило что-то, возвращавшее меня в прошлое. Мы уже жили в Портленде. Мне не удавалось сразу освободиться от прошлого, но теперь, задним числом, я припоминаю, что это длилось недолго. Может быть, месяца четыре. Заикание и воспоминания о Дерри исчезли одновременно. Будто кто-то неведомый вытер все это в памяти как уравнения с доски.
Билл допил остатки сока.
— Впервые за двадцать один год это произошло несколько минут назад, когда я заикнулся на слове «прерывать».
Билл взглянул на жену.
— Сначала шрамы, потом заикание. Т-ты с-слышишь?
— Ты нарочно! — воскликнула она в испуге.
— Нет. Я думаю, просто нет способа убедить тебя в том, что я говорю правду. Это забавно, Одра. Мистика какая-то. Честное слово, даже не сознаешь, как это происходит. Но… ты слышишь, как будто произносишь про себя перед тем, как сказать вслух. И будто бы какая-то часть твоего сознания работает с постоянным опережением. Ты помнишь детские игры 50-х годов — в автогонщиков или пилотов, — когда произносимое передним секундой п-позже дублируется з-задним.
Он встал и принялся безостановочно кружить по комнате. Вид у Билла был усталый, и Одра с беспокойством подумала о том, как тяжело ему пришлось в последние тринадцать лет: трудиться в поте лица и сохранять при этом выдержку. Она поймала себя на недостойной мысли и попыталась прогнать ее, но это оказалось ей не под силу. А что если Биллу звонил Ральф Фостер, приглашавший заняться армрестлингом или сыграть в трик-трак? Или Фредди Файерстон, продюсер «Мансарды», хотел кое-что обсудить с ним за рюмкой виски? А может, это вообще звонок от докторши — неверной жены из соседнего переулка?
Куда только могут завести эти мысли!
Ведь если так, то дело «Майка Хэнлона — Дерри» представляется сущим бредом. Галлюцинацией на почве нервного расстройства.
…Но эти шрамы, как объяснить их происхождение? Он прав. Их не было.
…И они появились. Он прав.
— Скажи мне наконец, — нетерпеливо потребовала она, — кто убил Джорджа? Что вы с остальными делали? В чем клялись?
Он подошел к ней, наклонился, изображая старомодного влюбленного, просящего руки, и взял ее руки в свои.
— Я думаю, что могу сказать тебе, — проникновенно начал он. — Пожалуй, в этом есть необходимость. Большую часть мне не вспомнить даже теперь, но может быть, кое-что всплывет в процессе… У меня такое ощущение, что эти воспоминания… ждут своего часа. Они подобны облакам, наполненным влагой. Но только дождь из них принесет грязь. И выросшее под ним окажется чудовищем. Вполне возможно, что мне и другим придется с ним столкнуться.
— Другие знают?
— Майк сказал, что обзвонил всех. Он полагал, что все приедут… может быть, кроме Стэна. Он сказал, что Стэн странно отреагировал.
— Здесь все странно. И мне кажется, ты сгущаешь краски, Билл.
— Прости, дорогая. — Он поцеловал Одру. Промелькнуло ощущение, что ее целует посторонний. Она вдруг ощутила приступ ненависти к этому незнакомцу Майку Хэнлону. — Я должен многое тебе объяснить. Это лучше, чем ползать впотьмах. Думаю, остальные поступят так же. Но я должен ехать. Да и Стэн, пожалуй, приедет, каким бы странным он ни показался Хэнлону. И я просто не могу представить себе, что меня там не будет.
— Из-за брата?
Билл медленно покачал головой.
— Это было бы слишком просто. Я любил Джорджи. Вероятно, это странно звучит после того, как я заявил, что не вспоминал о нем двадцать лет, но тем не менее я чертовски любил этого парнишку. — Он улыбнулся. — У него было семь пятниц на неделе, но я все равно любил его, понимаешь?
Одра, будучи еще и старшей сестрой, кивнула.
— Но дело не в Джордже. Это трудно объяснить. Я…
Он посмотрел на утренний туман за окном.
— Я чувствую себя как птица при приближении осени. Она… каким-то образом узнает, что пора домой. Это инстинкт, бэби. А инстинкт мне представляется стальным каркасом, поверх которого — наши желания и сила воли. Пока не захотелось расплакаться, застрелиться, утопиться, — об этом нечего сказать. Нельзя отказаться от выбора, не имея его. Нельзя остановить грядущее, оставаясь у домашнего очага, и отбить удар судьбы теннисной ракеткой. Я должен ехать. Эта клятва… сидит в моем сознании как к-крючок.
Она поднялась и неторопливо подошла к нему, вдруг самой себе показавшись хрупкой и беззащитной. Положив руку на плечо мужа, она развернула его к себе лицом.
— Тогда возьми меня с собой.
Выражение ужаса, появившееся на его лице — не из-за того, что она предложила, а за нее — было столь откровенным, что Одра в испуге отступила.
— Нет, — отрезал он. — И думать забудь, Одра. Об этом не может быть и речи. Тебе нет необходимости преодолевать эти три тысячи миль. Мне кажется, что в течение нескольких недель в Дерри будет жарко. Ты останешься здесь, продолжишь начатое и извинишься за меня, где необходимо. Обещай мне!
— Обещать? — не отрываясь от его глаз, переспросила она. — Я должна это сделать, Билл?
— Одра…
— Я должна пообещать? Ты обещал, и вот куда тебя это привело. А значит, и меня, поскольку я твоя жена и люблю тебя.
Его сильные руки больно сжали ее плечи.
— Обещай мне! Обещай. Об-б…
Одра не стала дожидаться, пока Билл выговорит это злосчастное слово, застрявшее и бьющееся словно рыба в сетях.
— Я обещаю… Обещаю! — она разрыдалась. — Теперь ты счастлив? Боже мой, ты безумец! И все это сплошное безумие, но я обещаю.
Он обнял ее и подвел к кровати. Принес бренди. Она пригубила, стараясь удержать над собой контроль.
— Когда ты едешь?
— Сегодня, — сказал он. — Попытаюсь попасть на «конкорд». Это выйдет, если добираться до Хитроу[19] не поездом, а на машине. Фредди ждет меня к ленчу. Ты приди пораньше, словно ничего обо мне не знаешь, поняла?
Она против воли кивнула.
— Когда поднимется шум, я уже буду в Нью-Йорке. И в Дерри — еще до з-захода солнца.
— А я когда тебя увижу? — негромко спросила она.
Он крепко сжал ее в объятиях. Ответа на этот вопрос не было.