Оно — страница 11 из 11

Вторая интерлюдия

14 февраля 1985 года

Валентинов день


На прошлой неделе пропали еще двое… и снова дети. А я уж было вздохнул спокойно. Исчезли шестнадцатилетний Деннис Торрио и пятилетняя девочка, проживавшая на Вест-Бродвее. Вышла во двор покататься на санках и бесследно исчезла. Обезумевшая от горя мать нашла только санки — голубую пластиковую «летающую» тарелку. Накануне выпало много снега, толщина снежного покрова была около четырех дюймов. Я позвонил начальнику полиции Рейдмахеру. Никаких зацепок, сказал он, кроме следа от санок. Как видно, я его раздражаю. «И что вам спокойно не спится! Неужели нет дел поважнее!»

Я попросил разрешения посмотреть фотографии места происшествия. Рейдмахер мне отказал.

Я полюбопытствовал, не ведут ли следы девочки к водосточному люку. Наступила долгая пауза.

— По-моему, вам надо сходить к психиатру, Хэнлон. У вас явно что-то не в порядке с головой. Вы газеты читаете? Девочку подкараулил и увез собственный отец.

— По-вашему, Торрио тоже увез отец? — спросил я.

Наступила еще одна долгая пауза.

— Успокойтесь, Хэнлон. И оставьте меня в покое, — буркнул Рейдмахер и положил трубку.

Я не читаю газет! А кто же их подшивает каждое утро в читальном зале публичной библиотеки? Мне хорошо известно: весной 1982 года по решению бракоразводного суда малолетняя Лори Энн Винтербаргер осталась с матерью. Полиция уцепилась за версию, будто отец девочки Хорст Винтербаргер, работающий механиком где-то во Флориде, приехал в Мейн, чтобы похитить дочку. Он якобы поставил машину рядом с домом, позвал Лори и та побежала к машине, потому, мол, у дома и нет следов похитителя. Но полиция не замечает очевидного факта: Лори не видела отца с двухлетнего возраста. На суде миссис Винтербаргер с негодованием заявила, что муж, по меньшей мере, дважды пытался изнасиловать Лори. Она потребовала лишить его родительских прав, и, несмотря на яростные протесты Хорста, суд пошел ей навстречу: Хорсту было отказано в свиданиях с дочерью. Рейдмахер считает, что решение суда, вероятно, и подтолкнуло Хорста похитить Лори. Мне в это что-то не верится. Судите сами: могла ли малолетняя Лори, не видевшая отца три года, узнать его и побежать на его зов? Рейдмахер допускает возможность, что двухлетняя Лори запомнила отца. Не могу с этим согласиться. По словам миссис Винтербаргер, она строго-настрого запретила дочери вступать в разговоры с незнакомыми людьми, не говоря уж о том, чтобы подходить к ним, а в Дерри дети усваивают такие уроки быстро. Между тем Рейдмахер послал запрос во Флориду, и там уже приступили к розыску Хорста.

«Опека — не наша прерогатива. Пускай этим занимаются юристы», — с важностью заявил идиот Рейдмахер в своем последнем интервью, опубликованном в пятницу в деррийской газете «Ньюс».

Хорошо, оставим Лори. Но Торрио, как быть с ним? Дома все обстояло благополучно, никаких скандалов. Играл в футбол за «Тигров Дерри». Летом 1984 года с отличием окончил привилегированную школу. Наркотиками не увлекался. Встречался с девушкой, был по уши в нее влюблен. Ему-то ради чего пускаться в бега? У него была цель в жизни, и не одна. Во всяком случае, года два вполне мог бы пожить в родном городе.

И тем не менее исчез, сгинул.

Что с ним случилось? Тоже потянуло бродяжничать? Пьяный наезд? Неужели водитель, скрывая следы преступления, зарыл свою жертву на пустыре? А может, Торрио до сих пор в Дерри, где-нибудь в мрачном подземелье и его постигла та же участь, что и Бетти Рипсом, Патрика Хокстеттера и Эдди Коркорана. А может…


(позже)


Мне не дает покоя эта мысль. Вновь и вновь обращаюсь к фактам, но не нахожу ничего убедительного, только терзаю себя страхами и бредовыми домыслами. Вздрагиваю от малейшего скрипа стеллажей, пугаюсь теней. Или предаюсь навязчивым мыслям: я подкатываю к стеллажам тележку с книгами, собираюсь расставить их, а между шкафов ко мне тянется чья-то рука.

Сегодня утром вновь испытал непреодолимое желание обзвонить всех старых друзей. Нашел телефон Стэна Уриса и уже набрал 404 — код Атланты, приложил трубку к уху, и тут мной овладели сомнения: а уверен ли я на все сто процентов, что непременно надо звонить, или же мной просто движет страх одиночества и необходимо найти собеседника, который знал бы, а возможно, догадывался, отчего я напуган?

На мгновение мне почудился голос Ричи, столь явственно, что, казалось, он стоит где-то рядом. «Партией, вес вместе, сеньор? — произнес он, подражая Панчо Ванилле. — Упаси Бог! Не нужны нам никакие партии». После этого я положил трубку. Если очень хочешь кого-то видеть, нельзя руководствоваться только личными мотивами. Самая изощренная ложь — ложь самому себе. Да, в том-то и дело, что я до сих пор не уверен на все сто процентов. Вот найдут очередной труп, тогда позвоню, а пока нельзя не считаться с тем, что этот надутый осел Рейдмахер, возможно, прав. Лори Энн могла узнать отца: дома, вероятно, были его фотографии. И уговорить девочку сесть в машину, видимо, не составило труда, любой взрослый может заманить ребенка, прояви он только настойчивость. Никакие предостережения и наставления тут не помогут.

Тревожит еще одно обстоятельство. Рейдмахер счел меня сумасшедшим. Я отнюдь не думаю, что повредился в уме, но если я позвоню ребятам, кто знает, не примут ли и они меня за ненормального. Майк Хэнлон? Какой еще Майк Хэнлон? Не знаю никакого Хэнлона. Вы, собственно, кто? Какая еще клятва?!

Я чувствую, еще не настало время звонить, но это время непременно наступит, и тогда уже не будет никаких неясностей и сомнений. Я нарушу спокойное течение их жизни, и она, словно электрический контур, разомкнется. Два огромных вращающихся колеса соприкоснутся: одно — это Дерри и я, другое — мои друзья детства.

Придет время, когда они услышат голос Черепахи.

Так что пока подожду со звонками, позвоню, когда выясню все наверняка. Звонить или нет — не в этом дело.

Весь вопрос, когда позвонить.

20 февраля 1985 года


Пожар на «Черном пятне».

«Вот увидите, как они переврут этот случай. И в угоду кой-кому перепишут историю, — хриплым голосом объявил бы старик Альберт Карсон. — Будьте уверены, они не упустят такой возможности и, наверно, нагородят горы лжи, но старожилы-то помнят, как действительно развивались события. Всегда находятся люди, которые помнят, как было дело. Вы только расспросите их деликатно, и они вам расскажут».

Многие прожили в Дерри больше двадцати лет, а не знают, что раньше в городе стояли особые казармы для унтер-офицеров; эти бараки находились в полумиле от военно-воздушной базы. В середине февраля, когда температура опускается до нуля, по взлетно-посадочному полю проносится с завыванием ветер со скоростью двадцать четыре мили в час, ветер такой силы, что сбивает с ног. В такую погоду трудно поверить, что от аэродрома до казарм всего полмили: пока доберешься, продрогнешь до костей.

В семи бараках было центральное отопление; на окнах — двойные рамы. Эти казармы довольно уютны. В «особом» бараке, где размещалось двадцать семь человек из роты «Е», тепло поддерживала старая печь, топившаяся дровами. А с дровами было очень туго. Продуваемый насквозь барак для тепла обкладывался снаружи еловыми и сосновыми ветками. Однажды один из обитателей «особой» казармы вставил в окна двойные рамы, законопатил щели, но в тот день роту «Е» отправили на бангорскую базу на технические работы, а когда вечером солдаты, уставшие и продрогшие, возвратились в казарму, все окна были разбиты. Ни одного стекла.

Это было в 1930 году, когда на вооружении все еще состояли бипланы. В Вашингтоне в ту пору прошло громкое дело Билли Митчела, ратовавшего за модернизацию авиации. Военный трибунал разжаловал его из летчиков в писари за «вредные разговоры», раздражавшие начальство. Вскоре Митчел вышел в отставку.

Несмотря на три взлетно-посадочные полосы (причем одна была бетонированная), полетов в Дерри практически не было. В основном занимались муштрой и техническими работами.

В роте «Е» служил мой отец. В 1937 году он демобилизовался унтер-офицером, а впоследствии рассказал мне следующее:

— Как-то весной 1930 года, за шесть месяцев до пожара на «Черном пятне», я вернулся с четырьмя приятелями из трехдневного увольнения, которое мы провели в Бостоне.

Когда мы проходили в ворота, то заметили в дверях КПП одного «деда», сержанта откуда-то с юга, здоровенного малого. Он стоял, опершись на лопату, и отряхивал брюки сзади. Морковного цвета волосы, гнилые зубы, весь в прыщах. Этакая обезьяна, разве что не волосатая. Во времена Депрессии таких типов в армии было полно.

И вот мы входим, четверо молодых ребят, только что из увольнения, довольные, отдохнувшие, а по глазам этого типа видно, что он только и ждет, к чему бы придраться. Мы отдали ему честь, точно он был не сержант, а, по меньшей мере, сам генерал Першинг. Все было бы ничего, но то ли апрельский день на меня так подействовал, я возьми да и брякни:

— Добрый день, сержант Уилсон.

Тот прямиком ко мне.

— Ты чего вякаешь? Я тебе разрешил?

— Никак нет, сэр.

Уилсон посмотрел на моих товарищей — Тревора Доусона, Карла Руна и Генри Уитсана, который впоследствии погиб во время пожара на «Черном пятне».

— Я гляжу, этот черномазый больно умный. Я беру его с собой. Давненько он у меня не пахал. А вы, долб…бы, если не хотите лопатить землю, а ну ноги в руки и по казармам. И чтобы не слезать с коек! Приказ ясен?

Делать нечего, ребята повиновались, а Уилсон кричит им вслед:

— А ну бегом марш, пи…болы!

Мои товарищи припустились бегом. Уилсон повел меня к каптерке, вынес оттуда лопату, затем мы отправились в поле, где теперь стоит терминал авиакомпании «Нортист Эйрлайнз Эйрбас». Пришли. Сержант смотрит на меня с ухмылкой, показывает пальцем на землю и говорит:

— Видишь окоп, черный?

Никакого окопа там не было, но я рассудил за благо не противоречить, поэтому ответил: «Так точно, сэр». Уилсон врезал мне по носу, я упал, хлынула кровь и забрызгала всю форму.

— Ни черта ты не видишь. Я приказал одному губастому долбо…у засыпать его, — взорвался Уилсон, и на щеках у него выступили красные пятна. Тем не менее он улыбался; видно было, что отводит душу.

— Слушай мое задание, долбо…б: этот окоп отрыть и поживей. Раз-два, раз-два…

Я копал часа два, а то и больше, так что под конец оказался по шею в земле. Последние два фута шла сплошная глина, по щиколотку натекло воды, и я перепачкался с ног до головы. Уилсон поднялся, подошел к краю окопа и показал пальцем на дно.

— Ну, что ты видишь, черный?

— Окоп, сэр.

— Окоп, верно. Я тут подумал: зачем он мне? Очень мне нужен окоп, вырытый черномазым. Ну, рядовой Хэнлон, вылезай, и чтобы все было засыпано. Живо!

Я принялся засыпать окоп. Когда я кончил, солнце уже село, сильно похолодало. Как только земля была выровнена, сержант подошел ко мне и сказал:

— Ну что ты теперь видишь, черный?

— Землю, сэр.

Уилсон снова меня ударил. Знаешь, Майк, я хотел было броситься на него с лопатой и размозжить ему голову. Конечно, тогда меня бы посадили в тюрьму и белого света мне не видать. Но, поверь, я готов был принять даже тюрьму. Насилу сдержался. А Уилсон кричит:

— Это не земля, долб…б. Это мой окоп. — Аж слюной брызжет. — Ну-ка рой его по-новой, живо!

Я снова принялся копать, затем засыпать яму, и только я ее снова засыпал, сержант кричит мне: зачем зарыл, ему, мол, надо погадить. Я снова отрыл окоп; Уилсон стянул с себя брюки, свесился над краем ямы, выставив свои тощие красные ягодицы, справил нужду и спрашивает:

— Ну, как дела, Хэнлон?

— Отлично, сэр, — отвечаю; я решил: вытерплю все до конца, пока не потеряю сознание или не упаду замертво.

— Хорошо, — говорит Уилсон. — Для начала, рядовой Хэнлон, засыпь этот окоп. Да поживее. Что ты, как таракан сонный?

Я в который раз принялся засыпать яму; вижу по его ухмылке: забава ему еще не прискучила. Тут смотрю: по полю спешит с фонарем приятель Уилсона, и прямо к нам. Оказывается, внеплановая проверка, и Уилсону может влететь, если его не будет в строю. За меня прокричали друзья, так что мое отсутствие прошло незамеченным, а вот друзья Уилсона, если их можно было назвать друзьями, не позаботились о сержанте.

Уилсон отпустил меня. Наутро я стал искать его имя в списке получивших взыскание, но его там не оказалось. Должно быть, он объяснил лейтенанту, что учил одного долб…ба окопному делу и потому пропустил поверку. Вероятно, его даже представили к медали за такую науку и, уж во всяком случае, освободили от наряда по кухне. Вот такие порядки были у нас в роте «Е».

Эту историю отец рассказал мне примерно в 1958 году: ему перевалило за пятьдесят, а матери было около сорока. Я спросил, почему в таком случае он вернулся в Дерри, раз такие здесь были порядки.

— Когда я завербовался в армию, мне было всего шестнадцать, — ответил отец. — На комиссии набавил себе несколько годков. Правда, не я до этого додумался — мать посоветовала. Рост был как раз подходящий, так что сошло. Я родился и вырос в Бурго, штат Северная Каролина. С едой было туго. Мясо ели лишь в пору, когда созревал табак, или зимой, когда отец приносил с охоты енота или опоссума. Самое светлое воспоминание о Бурго — это пирог с мясом опоссума, да еще кукурузные лепешки. Когда отец угодил в аварию на ферме и умер, мама решила переехать с Филли Лаубердом в Коринт, где у нее жили родители. Филли Лауберд был самым младшим в нашей семье.

— Это дядя Фил? — с улыбкой переспросил я, удивившись, что моего дядю маленьким звали Филли. Дядя был адвокатом в Туксоне, штат Аризона, и более шести лет состоял членом муниципалитета. В детстве мне всегда казалось, что дядя Фил богач. Во всяком случае, в 1958 году по негритянским меркам его доход был велик — двадцать тысяч долларов в год.

— Да, дядя Фил, — ответил отец. — Правда, в ту пору ему было двенадцать лет, он бегал по улице в бескозырке и залатанных штанах. Он у нас был самым младшим. Потом я. А старшие теперь кто где: двое умерли, двое женились, один в тюрьме. Говард у нас всегда был непутевым.

«Тебе надо в армию, — сказала мне твоя бабушка Ширли. — Я толком не знаю, как тебе там будут платить, но как только поставят на довольствие, ты мне каждый месяц будешь посылать денежки. Ох, не хочется отпускать тебя, сынок, но если ты не позаботишься обо мне и о Филли, что тогда с нами будет!» Мать дала мне свидетельство о рождении; я заметил, что цифра 8 была переправлена в нем на 6.

Я отправился на вербовочный пункт. Там мне дали подписать какие-то бумаги и ткнули пальцем в строку, где я должен был поставить крест.

«Я грамотный. Уж фамилию-то свою напишу», — сказал я.

Вербовщик рассмеялся; как видно, он мне не поверил.

«Раз так, давай подписывай, черный», — сказал он.

«Подождите. Хочу вас спросить кое о чем».

«Спрашивай. Отвечу на любой вопрос».

«А сколько раз в армии дают мясо? Два раза в неделю? — поинтересовался я. — Мне мама сказала, что дважды в неделю. Это она меня насчет армии надоумила».

«Нет, — ответил вербовщик, — не два раза в неделю».

«Я так и думал», — вздохнул я; этот тип, судя по всему, был редкостной сволочью, но в честности ему отказать было нельзя.

«В армии каждый день получают мясо на ужин», — пояснил он, и я тотчас упрекнул себя за то, что посчитал его честным.

«Вы, верно, думаете, что я дурак набитый».

«Это ты точно подметил, черный», — сказал вербовщик.

«Если я завербуюсь, я должен буду помогать матери и Филли Лауберду. Мама сказала: у вас есть какой-то тестат».

«Денежный аттестат на семью, — поправил меня вербовщик и постучал пальцем по бланку. — Это здесь. Что еще?»

«А на офицера я могу выучиться?»

Вербовщик запрокинул голову и расхохотался так, что мне показалось, он вот-вот поперхнется.

«Знаешь, сынок, — наконец произнес он, — когда у нас в армии появится первый офицер-негр? Скорее распятый Иисус начнет танцевать чарльстон, чем негр станет офицером. Понял? Ну, будешь подписывать?! Не тяни волынку. Ты мне уже надоел. От тебя воняет».

Я заполнил бумаги, меня привели к присяге, и я стал солдатом. Я рассчитывал, что меня пошлют в Нью-Джерси строить мосты: на войну отправить меня не могли, никаких войн вроде не было. Однако я угодил не в Нью-Джерси, а в Дерри, в роту «Е».

Отец вздохнул и заерзал на стуле — крупный мужчина с густыми седыми волосами. В ту пору у нас была самая большая ферма в городе и, вероятно, лучшая продукция. Мы трое — отец, мать и я — работали не покладая рук, работников нанимали лишь на время уборки.

— Я вернулся в Дерри, потому что вдоволь навидался лиха, и на Севере и на Юге — везде ненависть к нам, темнокожим. И вовсе не сержант Уилсон убедил меня в этом. Он всего лишь южанин, расист, так уж его воспитали. Нет, что меня окончательно убедило, так это поджог «Черного пятна». Знаешь, Майк, как бы тебе это сказать… — Он посмотрел на мать: она занималась штопкой и не подняла головы, хотя я догадывался, что она внимательно слушает наш разговор. Видно, и отец это понял. — После того пожара я возмужал. Погибло шестьдесят человек, восемнадцать из роты «Е». Ни одна рота так не пострадала. Генри Уитсан… Сторк Энсон… Алан Сноупс… Эверет Маккаслин… Гортон Сарторис — все мои друзья сгорели в этом огне. Это был поджог, и устроили его не Уилсон и его приятели-недоумки, а деррийское отделение «Белого легиона». Некоторые фамилии тебе известны. Поджигали отцы тех ребят, с которыми ты учишься. Так что не удивляйся, когда твои сверстники…

— Но почему, папа? Почему они подожгли?

— Так уж повелось в Дерри, — нахмурившись, ответил отец. Он неторопливо прикурил, затянулся и погасил спичку. — Не знаю, почему повелось, не могу объяснить, но в то же время нисколько не удивляюсь. «Белый легион» — это северная разновидность ку-клукс-клана. Они ходили в таких же белых балахонах… те же кресты, те же угрозы… требования убрать негров с работ, где заняты белые. В церквах, где священники проповедовали равенство и братство, они нередко устраивали взрывы. Про ку-клукс-клан написано множество книг, а о «Белом легионе» мало кто знает. Верно, потому, что книги по истории пишут в основном северяне, а им стыдно говорить про такое… «Белый легион» пользовался популярностью в больших городах и промышленных районах. В Нью-Йорке, Нью-Джерси, Детройте, Балтиморе, Бостоне, Портсмуте — везде были отделения. Пытались сколотить организацию в Мейне — не вышло, а вот в Дерри они прижились. Было еще мощное отделение в Льюстоне, как раз в те годы, когда подожгли «Черное пятно». Нет, их не волновало, насилуют ли негры белых женщин или занимают рабочие места белых: дело в том, что там, в Льюстоне, темнокожих вообще не было. Нет, они ополчились на безработных и бродяг, опасаясь, что те примкнут к коммунистам и прочей сволочи. А у них ведь как: раз безработный, значит, потенциальный коммунист. «Белый легион» занимался тем, что выпроваживал бездомных из города. Засовывали им в штаны всякую гадость, травили, иногда поджигали рубашки на живых людях. После поджога «Черного пятна» «Белый легион» у нас прикрыли. Ситуация вышла из-под контроля, как говорится. У нас в Дерри только и жди беды отовсюду. — Отец замолчал, затянулся, выпустил из ноздрей дым. — Так что, Майк, «Белый легион» и ку-клукс-клан — одного поля ягоды. Здесь они прижились, значит, почва у нас питательная для всякой гадости. А после поджога это дело замяли и ни гугу — тихо, как будто ничего и не было. — В голосе отца послышались злость и презрение, мать подняла голову и, нахмурившись, посмотрела на нас. — Подумаешь, кого спалили?! Восемнадцать солдат-негров, четырнадцать-пятнадцать штатских, тоже темнокожих, четырех музыкантов из негритянского оркестра и несколько любителей негритянской музыки. Эко дело!

— Уилл, довольно, — мягко попросила мама.

— Нет, рассказывай, папа. Я хочу знать! — сказал я.

— Тебе пора спать, Майк, — заметил отец и потрепал меня по голове своей большой загрубевшей рукой. — Хочу рассказать тебе еще об одном деле, только вряд ли ты меня поймешь. Я и сам не пойму толком. Пожар на «Черном пятне» — как страшный сон… И все же, думаю, дело не в том, что белые ненавидели нас, черных. И даже не в том, что «Черное пятно» находилось неподалеку от Вест-Бродвея, района, где живут богатые люди. Нет, «Белый легион» пустил здесь корни не потому, что так велика была у них ненависть к бродягам и темнокожим, гораздо сильнее, чем у легионеров в Портленде, Льюстоне и Брассуике. Все дело в том, что семя упало на благодатную почву. А в нашем городе все гадкое, низменное произрастает быстро. Всякий раз убеждаюсь. Не знаю, чем это объяснить, но это факт.

Конечно, не все у нас плохо. Хорошие люди не перевелись, были они и тогда. Когда хоронили сгоревших, на улицы вышли тысячи, не только темнокожие, но и много белых. Предприятия не работали почти неделю. В больницах лечили бесплатно. Люди от чистого сердца присылали семьям погибших соболезнования и корзины с провизией. Искренне хотели помочь. Я в ту пору познакомился с Дьюи Конроем, мы подружились. Ты ведь знаешь: черной крови в нем ни на йоту, белее кожи вроде бы не бывает. Он для меня все равно что брат. Я за Дьюи умереть готов, и хотя чужая душа потемки, думаю, случись что, и он бы отдал за меня жизнь.

После того поджога нас, оставшихся в живых, раскидали по разным частям. Меня направили в Форт Худ, там я прослужил шесть лет. Познакомился с твоей матерью. Свадьбу сыграли в Гальфстоне, у ее родителей. Но все эти годы я не забывал о Дерри. После войны мы переехали сюда, потом родился ты… И вот ведь как получилось: живем в каких-то трех милях от того места, где когда-то было «Черное пятно». Ну, дружище, пора тебе спать.

— Но я хочу услышать про поджог! — вскричал я. — Расскажи, папа.

Отец хмуро посмотрел на меня, как обычно, когда хотел меня осадить, и больше я не настаивал. Быть может, потому что осаживал он меня крайне редко: отец не был мрачным, все больше улыбался.

— Это не для детей, Майк. Вот подрастешь — расскажу. Через несколько лет…

А рассказал он мне про поджог только спустя четыре года, к тому времени он уже был не жилец на этом свете. Лежал на койке в больничной палате, накачанный обезболивающими, то и дело терял сознание, а его внутренности пожирал рак.

26 февраля 1985 года


Перечел свои записи в тетради и, неожиданно для себя, разрыдался: отец умер двадцать три года назад, а кажется, как будто вчера. Помню, я чуть не обезумел от горя и ходил как потерянный почти два года. В 1965 году я окончил среднюю школу. «Как гордился бы тобой отец», — сказала мама, мы разрыдались и обняли друг друга. И похоже, с тех пор я уже не плакал при упоминании отца. Но кто знает, сколько времени суждено нам скорбеть по усопшим родным и близким? Может статься, спустя тридцать — сорок лет после смерти ребенка, брата или сестры человек словно выйдет из забытья, скорбь и горечь нахлынут с новой силой и вновь появится чувство осиротелости, которое не оставит уже до самой смерти.

Демобилизовался отец в 1937 году, получил пенсию по инвалидности. К тому времени армия стала больше походить на настоящую армию, всякий, даже далекий от военных проблем человек понимал, что скоро заговорят пушки и снарядов не напасешься. Отец дослужился до сержанта, но под конец службы стал жертвой несчастного случая: на учениях новобранец выдернул из гранаты чеку и, перепугавшись, бросил гранату отцу под ноги. Она завертелась волчком и взорвалась, как будто кто-то кашлянул в ночи, рассказывал потом отец. Ему оторвало половину правой ступни.

В то время на учениях использовали оружие с дефектами: снаряды валялись на складах так долго, что нередко теряли убойную силу, пули не вылетали из ствола, ружья разрывались в руках стрелков, на вооружении флота были торпеды, которые не только не достигали цели, а вообще шли непонятно куда, а если и попадали в цель, то не взрывались. В авиации тоже творилось невесть что: у самолетов при жесткой посадке отрывались крылья. В воспоминаниях одного интенданта упоминается случай, произошедший в 1939 году в Пенсаколе: застряла колонна грузовиков; оказалось, тараканы проели всю резину — шины и приводные ремни.

Так что благодаря бюрократическому головотяпству и никудышному оружию жизнь отца была спасена, не говоря уж о вашем покорном слуге, Майкле Хэнлоне. Отец отделался легким увечьем, а могло бы закончиться смертью.

Получив пенсию по увечью, он женился на моей матери Роузи Райветер на год раньше запланированного. Они не сразу поехали в Дерри, поначалу перебрались в Хьюстон, где отец до конца войны работал мастером на военном заводе, выпускавшем корпуса авиабомб. Но, когда мне было лет одиннадцать, отец как-то признался: мысль о возвращении в Дерри не оставляла его ни на минуту. Теперь я часто размышляю о том, что слепая сила, завлекшая моего отца в Дерри, и роковые обстоятельства, приведшие меня августовским вечером на Пустыри, быть может, вещи одного порядка.

Отец выписывал деррийскую газету «Ньюс» и внимательно следил за объявлениями о продаже земельных участков. У него были некоторые сбережения. Наконец на глаза отцу попалось объявление о продаже фермы под Дерри, условия показались приемлемыми, во всяком случае, на бумаге, и родители выехали из Техаса смотреть участок; в тот же день по приезде они купили его. Отцу оформили закладную сроком на десять лет. Так мои родители поселились в Дерри.

— Поначалу было тяжело, — рассказывал отец. — Некоторые местные жители на дух не переносили негров, тем более негров-соседей. Мы знали, на что шли, — я не забыл поджог «Черного пятна» и твердо решил не давать волю чувствам. Ребятишки били нам окна, кидались камнями и банками из-под пива. За первый год я поменял, наверное, стекол двадцать. Но, кроме детишек, были еще взрослые. Однажды утром мы обнаружили на курятнике измалеванную свастику, какой-то сукин сын отравил всех цыплят. С тех пор я их не разводил.

Мы обратились к шерифу графства — в ту пору в Дерри не было начальника полиции, так как городок был небольшой. Шериф немедленно начал расследование. Вот почему, Майк, я убежден, что в Дерри далеко не все плохо. Этому Салливану — так звали шерифа — было все равно, черный ты или белый, вьются у тебя волосы или прямые. Он сам взялся за это дело, разъезжал, опрашивал людей и наконец нашел того стервеца. И как ты думаешь, кто им оказался? Попробуй отгадать. Даю тебе три попытки, первые две не считаются.

— Понятия не имею, — ответил я.

Отец засмеялся, под конец у него даже брызнули слезы. Достал из кармана большой белый носовой платок, утер слезы и громко сказал:

— Батч Бауэрс, вот кто! Отец парнишки, который у вас в школе считается самым отъявленным хулиганом, редкостный был стервец, и сын в папашу уродился.

— Ребята в школе говорят, отец у Генри того… с приветом, — заметил я. В ту пору я учился в четвертом классе и натерпелся от Генри немало унижений, особенно он был щедр на пинки. Кстати, именно от Генри я еще в первом классе впервые услышал уничижительные обращения «черный» и «черномазый».

— Я тебе вот что скажу. То, что у Батча не в порядке с мозгами, вполне вероятно. Он служил морским пехотинцем, воевал с японцами. Как вернулся с войны психованный, так все не может прийти в себя. Шериф заключил его под стражу. Батч кричал, что это все нарочно подстроено и что шериф — прихвостень негров. Грозился посадить всех и вся. Если бы составили список тех, кого он хотел упечь за решетку, то этот список протянулся бы до Витчем-стрит. Не знаю, как он хотел их всех посадить, у самого-то, поди, трусы залатанные, но кого Батч только не проклинал: меня, шерифа, городок Дерри, графство Пенобскот. Он метал громы и молнии.

Ну а потом — правда, я сам того не видел, знаю со слов Дьюи Конроя — шериф поехал в Бангор, где сидел в тюрьме Батч, и сказал ему так: «Кончай эти разговоры. Послушай, Батч. Этот негр не хочет доводить дело до суда. Он мог бы упечь тебя в Шоушенк, но зачем ему это? Ему что нужно? Чтобы ты заплатил компенсацию за цыплят. Двести долларов, говорит, будет достаточно».

«Двести долларов?! А в жопу ты их не хочешь?»

«Послушай, Батч, там в Шоушенке есть известковый карьер. Два года кайлом по…ячишь, язык станет зеленый, как леденец. Так что выбирай».

«Ни один суд присяжных не осудит меня за каких-то цыплят черномазого».

«Я знаю», — говорит шериф.

«А чего же ты ко мне при…ался?»

«Протри глаза, Батч. Тебя посадят не за цыплят, а за свастику, которую ты намалевал на двери курятника».

У Батча буквально челюсть отвисла. Шериф ушел, дав время ему на размышление. Спустя три дня к Батчу приехал брат, тот самый, который потом по пьяному делу замерз на снегу во время охоты. Батч велел ему продать новый «меркурий», купленный им после дембеля. Так я получил двести долларов, а Батч поклялся «запалить» меня. Всем друзьям своим протрепался. Как-то я его нагнал на машине. (Батч купил вместо «меркурия» довоенный «мерседес», а я был на пикапе), отрезал ему путь и от Витчем-стрит погнал к депо. Достаю винчестер.

«Только попробуй, — говорю, — запалить, поймаю и всажу пулю, гад».

«Ты чего со мной так разговариваешь, черный. — А у самого губы трясутся — и бесится и боится. — Так с белыми людьми не разговаривают».

Ты знаешь, достал он меня, Майк. Чувствую, если я сейчас ему мозги не вправлю, то потом он мне прохода не даст. Вокруг ни души. Просунул я руку в кабину, схватил его за волосы, а правой — винчестер ему под подбородок.

«Только еще вякни «черный», «черномазый», шлепну на месте, мозги вытекут. Понял? И еще учти: попробуешь запалить, я тебя поймаю и продырявлю. И жену твою, и сынка, и братьев. Вот ты где у меня сидишь».

Тут он в слезы — мерзкое, надо сказать, зрелище, ничего хуже не видел.

«Как же так, что ж получается, — говорит, — среди бела дня какой-то чер… черт берет трудящегося на пушку».

«Да, — отвечаю, — не иначе светопреставление. Но я не про то. Важно, чтобы мы понимали друг друга. Ты ведь не хочешь, чтобы у тебя мозги потекли».

Батч понял, что я шутить не намерен, извинился и больше подлянок не делал, разве что… хотя кто его знает. Доказательств у меня никаких. Может, это он отправил на тот свет пса Чиппи. А может, не он. Может, Чиппи сам сожрал какую-нибудь отраву.

После этого нас оставили в покое. Сейчас вспоминаю тот случай и, честно говоря, не сожалею. Жилось нам тут хорошо, ну а если порой приснится пожар на «Черном пятне», так чему удивляться: и не такое еще снится.

28 февраля 1985 года


Столько дней прошло с тех пор, как я начал писать о поджоге «Черного пятна» — историю, что рассказал мне отец, а все еще к ней не подобрался. Кажется, у Толкиена во «Властелине колец» сказано: «Одна дорога приводит к другой». На первый взгляд как будто все просто: спускаешься с крыльца на тротуар, а в итоге оказываешься невесть где, на самых причудливых тропах. То же самое рассказы. Одно событие, другое, пятое, десятое — смотришь, уже заплутал. Может, они уводят тебя куда надо, а может, и нет. Может, в конечном счете не столько важны сами рассказы, сколько внутренний голос, побуждающий рассказывать.

Мне хорошо знаком этот голос. Это голос моего отца, низкий, неторопливый, нередко смешливый.

Голос отца.

Десять часов вечера. Библиотека уже час как закрылась. За окнами холод. Слышно, как шуршит за стеклом мокрый снег, бьется в окна коридора, ведущего в детскую библиотеку. Доносятся и другие звуки: вкрадчивые скрипы и стуки за пределами светового круга, где сижу я, склонившись над пожелтевшим линованным блокнотом. Обычные для старого здания звуки, утешаю себя, но почему-то тревожно. В голову лезут нехорошие мысли: может статься, там, в ночи, под вьюгой стоит клоун и продает свои воздушные шары.

Прочь, прочь эти мысли. Кажется, я наконец подступил к рассказу о поджоге. Я слышал его в больничной палате за шесть недель до смерти отца — последнее, что я от него слышал.

Я навещал отца дважды в день: сначала с матерью после полудня, потом один. Матери приходилось заниматься хозяйскими делами, и она просила, чтобы вечером ездил я. В больницу отправлялся на велосипеде. Мать не хотела, чтобы я ходил пешком в позднее время.

Эти шесть недель мне, пятнадцатилетнему подростку, дались очень тяжело. Я очень любил отца и возненавидел эти вечерние свидания: больно было смотреть, как он мучается и угасает. Иногда у него вырывался стон, хотя отец был мужественным человеком и терпел. Возвращался я уже в сумерках и невольно вспоминал лето 1958 года; как и раньше, я боялся обернуться: а вдруг там клоун, или человековолк, или мумия, или птица. Но больше всего я боялся, что бегущее за мной по пятам Оно примет облик отца, и я увижу перекошенное от боли лицо ракового больного. И я крутил педали изо всех сил, не обращая внимания на бешеный стук сердца. Приезжал домой раскрасневшийся, взмыленный, запыхавшийся, и мать удивлялась: «Зачем ты так гнал? Надорвешься». «Хотел вернуться вовремя, помочь тебе по хозяйству», — отвечал я. Мама обнимала меня и говорила, что я хороший сын.

Со временем на свиданиях с отцом все темы для разговоров были исчерпаны, воцарялось тягостное молчание, я мучительно думал, о чем бы спросить: молчание угнетало и пугало. Отец умирал у меня на глазах, и это страшило и обескураживало. Мне всегда казалось, да и теперь кажется, что больные раком умирают в считанные дни. Но отец умирал мучительно, медленно. Рак не просто пожирал его внутренности. Деградацию, унижение — вот что принес неизлечимый недуг.

Мы никогда не говорили о его болезни, но наступало тягостное молчание, и порой я чувствовал: мы должны поговорить на эту тему, мы будем вынуждены ее коснуться, и я наверняка заплачу. Мне было пятнадцать лет, и, думаю, именно потому мысль, что я заплачу в присутствии умирающего отца, пугала и угнетала больше всего на свете.

Во время одной такой бесконечной тягостной паузы я снова попросил отца рассказать о поджоге «Черного пятна». Накануне у отца усилились боли, ему только что ввели наркотик, сознание его то затухало, то пробуждалось, речь временами становилась нечленораздельной, и тогда он путал меня со своим братом Филом. Я заговорил о «Черном пятне» просто так — не нашлось ничего другого, о чем бы я мог его спросить.

Отец вскинул на меня глаза и слегка улыбнулся.

— Стало быть, ты не забыл об этом, Майк.

— Нет, — ответил я, хотя три с лишним года ни разу не вспоминал про «Черное пятно». И добавил его же словами: — Это не дает мне покоя.

— Ладно, теперь расскажу. Пятнадцать лет — это уже немало, да и матери рядом нет. Кроме того, ты должен знать: подобная история могла произойти только в Дерри, я убежден в этом. Так что будь осторожен. Наш город, как никакой другой, предрасположен к порокам. Ты осторожен, а, Майк?

— Да, папа.

— Хорошо, — произнес отец и откинулся на подушку. — Хорошо… — Мне казалось, что сознание его вот-вот помутится, глаза полузакрылись, но он неожиданно заговорил: — Когда я служил на деррийской авиабазе в конце двадцатых годов, на холме, где теперь колледж, стоял клуб для унтер-офицеров. Это был старый сборный дом из гофрированного железа, но внутри очень уютный: ковры, киоски, буфет, музыкальный автомат. По субботам и воскресеньям там можно было выпить содовую, сок, кофе. Разумеется, это дозволялось не всем — только белым. По субботам приглашали джазовые группы. Распивать спиртное в открытую было запрещено, но раздобыть его было нетрудно, правда, тем, у кого в удостоверении была зеленая звездочка — тайный знак своего рода. Пили главным образом пиво, но иногда по субботам и воскресеньям можно было найти что-нибудь и покрепче, конечно, если ты белый.

Нас, темнокожих из роты «Е», и близко не подпускали к клубу. В увольнения мы ходили в город. В ту пору Дерри по-прежнему был городом лесорубов, так что в центре было с десяток баров, большинство из них на пятачке, именуемом в просторечии «пол-акра дьявола». Разумеется, барами их трудно было назвать — самые обычные забегаловки-пивнухи. Лесорубы пили по-черному. Спиртное завозили из Канады, прятали его в рулоны бумаги в кузове. Стоило оно дорого, разило сивухой, от него не вырубаешься, а звереешь, ну и, понятное дело, тянет на подвиги. В кабаке не засидишься — знай только пригибай голову, когда бутылки летят. Были в центре кабачки «Нэн», «Парадайз», «Сильвер доллар», где можно было «снять телку». С бабами проблем не было — сами лезли: кому охота сидеть на воде и хлебе, хочется и маслица. Но для меня и моих друзей — Тревора Доусона и Карла Руна — «снять телку», белую, разумеется, было не просто. Есть над чем поразмыслить.

Как я уже говорил, отца в тот вечер накачали наркотиками, иначе он не стал бы рассказывать мне, пятнадцатилетнему сыну, про свои подвиги.

— Как-то на базу пришел один хмырь из муниципалитета «обсудить некоторые сложности, возникшие между гражданскими и военнослужащими», «проблемы, касающиеся нравственного климата». Что это были за проблемы, ни для кого не было секретом. Городскую общественность раздражали солдаты-негры, пристающие к белым женщинам и распивающие спиртное в барах, где, по идее, должны были находиться только белые.

Все это, конечно, смех да и только. Белые женщины, о которых так радели и беспокоились, на деле были барными проститутками, на них проб негде ставить. И я что-то не припомню, чтобы в «Серебряный доллар» заглядывали члены муниципалитета. Тут «гудели» лесорубы в красно-черных куртках, кряжистые, с мозолистыми, в шрамах руками. У кого недоставало пальцев, у кого глаза; пожалуй, не было ни одного, сохранившего в целости зубы. От этих ребят пахло щепой, опилками и смолой. На них были зеленые фланелевые брюки, толстоносые зеленые ботинки на резиновой подошве, оставлявшие на полу грязные лужицы талого снега. Крутые ребята, силы невпроворот. Как-то сижу в «Уоллис Спа», смотрю: двое сцепились руками, кто кого перетянет. Один напрягся — рубашка у него лопнула по шву, не порвалась, а именно лопнула. И публика захлопала, а кто-то огрел меня по плечу и сказал: «Не слабо пукнуло, а?! Что значит сила есть. Скажи, черномазый?!»

Я к тому тебе это говорю, что лесорубы, по пятницам и субботам являвшиеся в город прямо из леса надраться виски и трахнуть бабу, захоти они только нас выставить, сделали бы это одной левой. Но они относились к нам по-доброму, не задевали.

Как-то раз один лесоруб, здоровенный малый, вдрабадан пьяный — от него разило, как из корзины с гнилыми персиками, — отвел меня в сторону.

«Хочу тебя кое о чем спросить, парень. Ты, случайно, не негр?»

«Он самый», — отвечаю я.

«Commen ça va! — воскликнул он по-французски, широко улыбнулся, и я увидел, что у него всего четыре зуба. — Я так и думал. Я в книжке видел похожего на тебя. У него это…» — Он никак не мог подыскать слова и легонько постучал пальцами меня по губам.

«Большие губы», — подсказал я.

«Ага, точно, — обрадовался он и засмеялся по-детски. — Épais lèvres! Большие губы. Слышь, парень, давай пива хлопнем. Я угощаю».

«Валяй», — согласился я: не хотелось портить с ним отношения.

Лесоруб рассмеялся, стукнул меня по спине, да так, что я чуть не упал ничком. Затем он направился к стойке, где толпились человек семьдесят выпивох и пятнадцать шлюшек.

«Два пива. Давай быстрее, а то я сейчас разворочу твою контору! — крикнул он Ромео Дюпре, бармену с перебитым носом. — Одно мне, а второе pour l’homme avec les épais lèvres».

Все вокруг захохотали, но по-доброму, без всякой издевки.

Берет он два пива, подает мне кружку и спрашивает:

«Как звать-то тебя? А то «большегубый» как-то некрасиво».

«Уильям Хэнлон».

«Ну давай, Вилли, вздрогнули. За тебя».

«Нет, давай за твое здоровье. Ты первый белый, кто угостил меня пивом». — Я не лукавил.

Мы выпили, пропустили еще по одной, лесоруб спрашивает: «А ты точно негр? По губам смотрю — вроде негр, а так не скажешь: на вид белый, кожа только темная».

Отец закатился смехом, засмеялся и я. Так его пробрало, что даже лицо исказилось от боли, за живот схватился, глаза выпучились.

— Может, сестру вызвать?

— Не надо. Сейчас пройдет. Вот ведь скверная штука, что может быть хуже: уже не посмеешься, как раньше.

Он замолчал, и я почувствовал, что сейчас он наконец скажет о том, что не дает ему покоя. Может, так было бы лучше для нас обоих.

Отец отпил воды из стакана и продолжал:

— Так что лесорубам и проституткам из бара мы не мешали. Кому мы были бельмом на глазу, так это пяти членам муниципалитета и дюжине местных богатеев. В «Парадайз» и «Уоллис Спа» никто из них, разумеется, не заглядывал — у них был свой клуб, они поддавали там. Но они не могли допустить, чтобы негры трахали белых женщин — с этим они никак не могли смириться.

«Я никогда не хотел, чтобы их направляли к нам, — сказал представителю муниципалитета майор Фуллер. — Да вот, как видно, промашка вышла. Ну ничего, я этих черных сплавлю куда-нибудь на юг или в Нью-Джерси».

«Это меня не касается», — ответил ему старый хрыч Мюллер.

— Отец Сэлли Мюллер? — удивленно переспросил я. Сэлли училась со мной в одном классе.

Губы отца искривились в горькой улыбке.

— Нет, верно, ее дядя. Отец Сэлли в ту пору учился в колледже в другом городе. Но будь он в Дерри, он был бы с братом заодно. Откуда я знаю эту историю? Тревор Доусон дневалил в тот день в штабе, драил полы, и слышал разговор за дверью, потом рассказал мне.

«Куда правительство пошлет этих черномазых, меня не касается — это ваша проблема, майор. Меня беспокоит, что вы отпускаете их на выходные в центр, а они вытворяют там черт-те что. Если это не прекратится, будут неприятности. У нас в городе действует «Белый легион». Вы меня понимаете?»

«Но вы поймите и мое положение, мистер Мюллер. Я не позволю, чтобы они распивали спиртное в клубе. Им не положено распивать вместе с белыми. К тому же это клуб унтер-офицеров, вы понимаете, а они все рядовые».

«Ну, это не моя забота. Однако надеюсь, что вы примете решение. Вы офицер и несете ответственность». И с этими словами Мюллер вышел.

Фуллер взялся за дело с рвением. База занимала огромную территорию, много земли пустовало. С северной стороны база граничила с Вест-Бродвеем, а там, где теперь Мемориал-парк, стояло «Черное пятно». В начале тридцатых это был просто старый сарай, в котором хранился всякий хлам. Майор Фуллер собрал роту «Е» и объявил, что в этом сарае будет наш клуб и что впредь никаких увольнений в город, никаких баров и девочек.

Известие не очень приятное, но что поделаешь. Мы и слова не могли сказать. Был среди нас один парень Дик Халлоранн, повар. Он говорит: «Ребята, надо постараться — сделаем из этой развалюхи настоящий клуб».

Мы приступили к работе, выкладывались из последних сил. Поначалу было от чего взяться за голову: грязь, вонь, какие-то коробки с заплесневевшей бумагой, железки ржавые. Помню, Карл Рун усмехнулся горько и говорит: «Вот майор расщедрился, удружил. Ничего себе клуб».

А Джордж Брэннок, который потом сгорел в огне, заметил: «Это не клуб, а черное пятно какое-то».

С той поры повелось: «Черное пятно». Мы проделали окна, Алан Сноупс раздобыл где-то цветные стекла, прямо как витражи.

«Ты где, — говорю, — стырил?» Алан — он был среди нас самый старший — закурил «Кэмел» и озорно подмигнул. «Ночная работа», — сказал он, но пояснять, что за работа, не стал.

Вскоре сарай было не узнать, к середине лета приступили к отделочным работам. Трев Доусон сделал перегородку — там устроили кухню, гриль и все такое, так чтобы можно было закусить на скорую руку.

С другой стороны сделали бар. Из напитков лишь содовая да «Дева Мария». Мы извлекли уроки из прошлого. Если надо дерябнуть покрепче, зачем в клубе, можно и под кустиком, в темноте.

Оттерли от грязи полы, покрасили. Трев и Сноупс провели электричество — стырили где-то ночью проводку. К июлю уже можно было зайти и выпить кока-колу, подкрепиться гамбургером. Красота получилась. Правда, до конца не доделали — тут этот поджог случился — все сгорело дотла. Эх, как мы радовались, когда Эв Маккаслин и я приладили вывеску «Черное пятно», а ниже табличку «Рота «Е» и гости». Клуб избранных, вернее, изгоев.

Получилось отлично — на загляденье, мы этим унтерам нос утерли. Ну и они, понятное дело, быстренько стали наводить у себя марафет — комнату отдыха пристроили, кафетерий. Вроде соревнования у нас вышло. Но куда нам с ними тягаться, зачем… — Отец улыбнулся, — Мы хоть и молодыми были, только Сноупсу за сорок, а кое-что соображали: зачем с белыми наперегонки бегать. Стоит только нам вперед выйти, всем руки-ноги переломают. Клуб построили — чего еще надо. Но он не простоял долго — тут эта история… — Отец нахмурился, замолчал.

— Какая история, папа?

— Решили мы сколотить джаз-оркестр. Нашлись среди нас музыканты, и неплохие, — медленно проговорил отец. — Мартин Деверо, капрал, недурно стучал на барабанах. Стувенсон играл на корнете. Сноупс — на клавишах. Не Бог весть как, но зато с чувством. Еще один парень был у нас на кларнете, а Джордж Брэннок наяривал на саксофоне. Иногда подключались и другие: кто подыгрывал на гитаре, кто на гармонике, а кто и просто на расческе, обернув ее вощеной бумагой.

Понятное дело, сыгрались не сразу, но к концу августа у нас в «Черном пятне» по выходным выступал свой небольшой диксиленд. Поддавал жару дай Бог. К осени дело пошло на лад, конечно, не мастера, но зато не пресно, ни на кого не похоже и, знаешь, звучало даже душевнее, как бы это сказать… — Отец взмахнул худой рукой.

— Искрометнее, — с улыбкой подсказал я.

— Вот-вот. Точно! — воскликнул он. — Искрометный диксиленд. Вскоре в наш клуб потянулся народ. Приходили гражданские из города и даже белые — солдаты с базы. По субботам и воскресеньям народу было не протолкнуться. Конечно, не сразу пошла о нас слава. Поначалу смотрели косо, но со временем популярность возросла.

Когда зачастили белые, мы стали на многое смотреть сквозь пальцы. Они приносили свою выпивку в коричневых сумках, причем такой крепости и такого качества, что даже напитки в злачных местах казались по сравнению с ними все равно что содовая. Приносили они и отличное шампанское, например «Чивас», его подают на теплоходах, в ресторанах первого класса. Нам надо было поостеречься и запретить проносить спиртное, но как запретишь: они же все-таки белые.

Как я уже говорил, мы были молоды и очень гордились своим клубом. И недооценили опасность. Мы, конечно, догадывались, что Мюллер и его компания знают о том, что происходит у нас в клубе, но вряд ли кто-либо представлял, что это вызовет у них такую ярость, доведет их до бешенства. Все они жили на Вест-Бродвее в роскошных старинных особняках викторианской эпохи, не далее четверти мили от нас; им было слышно, как негры наяривают «Блюз тетушки Хагар» и «Копаю я картошку». Но еще больше их бесило, что девчонки из города танцуют с неграми. Ведь в конце сентября к нам зачастили не только лесорубы и «феи» из баров. Было много молодежи, и не только из Дерри — приезжали из Бангора, Ньюпорта, Хейвена, из окрестных поселков. Ты бы видел, как отплясывали в «Черном пятне» студенты Мейнского университета со своими подружками, а когда мы научились играть «регтайм», они на радостях чуть было не разнесли клуб в тартарары. Конечно, формально клуб считался солдатским, но мы с семи вечера и до часа ночи держали двери открытыми для всех желающих. Толкотня была страшная. Танцзала как такового не было, так что из-за тесноты топтались на месте, пары задевали друг друга, но никто не жаловался.

Отец замолчал, отпил из стакана, затем продолжил рассказ. Глаза его заблестели.

— Конечно, рано или поздно Фуллер прикрыл бы нашу лавочку. Если бы нас разогнали раньше, не было бы стольких жертв. Пришли бы эти хмыри из муниципалитета и конфисковали бутылки. Кое-кому из нас, правда, не поздоровилось бы: угодил бы в каторжную тюрьму в Рае, в лучшем случае перевели бы в другую часть. Но Фуллер не торопился принимать меры. По-видимому, боялся того же, что и мы: если нас закроют, в городе некоторые поднимут крик. Мюллер больше к нему не наведывался, а майор, должно быть, побаивался сам ехать в муниципалитет на беседу с Мюллером. Он был трусоват, бесхребетный какой-то, хотя на словах бодрился, этакий орел.

К сожалению, закрыть нас не успели — так бы, по крайней мере, не было жертв. Нас спалили живьем — спалил «Белый легион». В начале ноября они пришли в своих белых балахонах.

Отец вновь замолчал, но не стал пить — только хмуро уставился в дальний угол палаты. Затем продолжил:

— Часть их проникла на базу через рощу со стороны Вест-Бродвея. Там в одном из домов они, по-видимому, собрались, переоделись в балахоны, взяли факелы. Другие подъехали на машинах по Риджлайн-роуд — иначе до базы не добраться. Прибыли на новеньком «паккарде», уже облаченные в свою униформу. Через КПП их пропустили.

Была суббота. Танцы в разгаре. В клубе собралось человек двести — триста. Эти типы приехали на бутылочного цвета «паккарде» — человек шесть — восемь. Да из рощи высыпала целая толпа. Большинство было уже в годах; иногда, вспоминая случившееся, я думаю: сколько же их, этих хмырей, на следующий день заболело ангиной, у скольких открылась язва. Они, поди, молодость-то свою забыли.

«Паккард» остановился на холме и дважды просигналил фарами. Из него вышли четверо и присоединились к толпе. У некоторых были двухгалонные канистры с бензином, и каждый держал факел. Один остался за рулем «паккарда». У Мюллера, между прочим, был «паккард». И, кстати, тоже зеленый.

Легионеры собрались позади клуба, зажгли факелы. Возможно, хотели только попугать. Мне все говорят о поджоге, но слышал я и такое мнение. Я все же думаю, что поджигать они не собирались — не хочется в это верить даже сейчас.

Вероятно, у кого-то из этих типов протек бензин на рукоять факела, когда он его зажигал. Он запаниковал и бросил горящий факел. Как бы то ни было, подошли они к нам с горящими факелами. Некоторые держали их высоко, иные даже размахивали ими, и с факелов слетала горящая пакля. Эти сволочи хохотали. Несколько человек бросили факелы в раскрытые окна кухни. Не прошло и минуты, как кухня заполыхала.

Легионеры, в остроконечных белых колпаках, кричали: «Выходи, черномазые! Выходи, черномазые!» Может, они хотели нас попугать, но я все же склонен думать, что они предупреждали нас о пожаре. Точно так же я не могу поверить, что это был предумышленный поджог, — не верится. Бросили для острастки факелы на кухню и, струхнув, закричали «Спасайтесь!»

Однако дело было уже сделано. В клубе стоял шум и гам. Веселились вовсю — ничего не слышали. Никто из нас и не подозревал, что случилась беда, пока помощник повара — им был в тот вечер Джерри Маккру — не открыл дверь на кухню. В то же мгновение в него угодил горящий факел. Вырвалось пламя, куртка Джерри сгорела мгновенно, вспыхнули волосы.

Я сидел с Тревом Доусоном и Диком Халлоранном у восточной стены. Поначалу мне показалось, что взорвалась газовая плита. Не успел я подняться со стула, как меня сбили, у двери началась давка: по моей спине прошло много ног — человек двадцать пять ринулись к выходу. Пожалуй, за все время пожара это единственный раз, когда я испугался не на шутку. Клуб горел, слышались визги и крики. Только попытаешься встать — снова придавят и по спине, как по мостику. Кто-то наступил мне огромным ботинком на затылок — в глазах заискрило. Так придавили, что нос уткнулся в свежепокрашенный пол. Грязь, вонь, не продохнуть, больно, а тут еще чихать начал. Опять пробежали, и прямо по позвоночнику. Потом, представляешь, лежу и вдруг чувствую: женский каблук впился в ягодицу. От такой клизмы взвоешь, на стенку полезешь. До сих пор болит.

Сейчас смешно, а тогда я чуть не отдал Богу душу. Так топтали, пинали, что на следующий день спину не мог разогнуть. Кричал, голосил, но в такой давке разве услышат.

Спас меня Трев — протянул свою здоровенную руку, я схватил ее, как утопающий. Трев поволок меня к выходу. И тут в шею мне угодила чья-то нога. Вот в этом месте. — Отец дотронулся до шеи у самого уха и потер. Я кивком головы показал, что вижу. — Адская была боль, я потерял сознание и не приходил в себя, наверное, с минуту. Но руки Трева не отпустил, да и он держал меня крепко. Наконец, очухавшись, поднялся на ноги — и в этот момент перегородка между кухней и залом рухнула. Огонь метнулся на людей. Смотрю: все в ужасе кинулись к выходу. Иные вырвались, но многих накрыло пламя. Горта Сарториса придавило — он сгорел на моих глазах. На мгновение из-под горящих досок высунулась его рука, разжала пальцы и сникла. У одной девушки, белой, лет двадцать ей было, не больше, сзади вспыхнуло платье. Она была со студентом, кричит: «Помоги!» Тот стал сбивать пламя, два раза хлопнул рукой, бросил и рванулся к двери. Девчушка стоит, визжит — платье на ней полыхает.

На месте кухни был кромешный ад. Пламя такое яркое, что слепило глаза. И жар невыносимый: кожа на лице так и горит, прямо чувствуешь, как волоски в ноздрях опаляются и сворачиваются.

«Надо вырваться! — кричит Трев. — Бежим». И поволок меня вдоль стены.

Тут его хватает за руку Дик Халлоранн, глаза вытаращенные, как бильярдные шары. Лет девятнадцать ему было, а умнее нас оказался. «Куда, дурни! Вон туда бегите!» И показывает на горящую эстраду.

«С ума сошел! — орет Трев. Голос у него был зычный, как у быка, но в сумятице, когда кругом трещат доски, визжат люди, еле слышен. — Хочешь сгореть? Гори, а мы с Вилли сматываем».

Трев вновь потянул меня к выходу, хотя там скопилось столько народу, что даже двери не видно. Меня же как будто оглушило — ничего не соображаю: тащат, и ладно, а куда — неважно. Главное, чтобы подальше от этого пекла.

Дик схватил Трева сзади за волосы и, когда тот обернулся, шлепнул его по щеке. Помню, Трев ударился головой о стену. Ну, думаю, Дик совсем спятил, а Дик кричит: «Хочешь сгореть, лезь туда, в давку! Они же так приперли, что дверь не откроешь».

«Брось заливать!» — кричит Трев, и в этот момент — бамс! — как будто шутиха пальнула, это лопнул от жара барабан Мартина Деверо. Пламя побежало по верхним балкам — загорелся крашеный пол.

«Точно! — орет Дик. — Я знаю».

Он схватил меня за другую руку, потянул к себе. Трев пялил-пялил глаза на толпу, а затем решил последовать за Диком. Дик рванул к окошку, схватил стул, чтобы выбить стекло, но не успел замахнуться, стекло само лопнуло от жара. Он схватил Трева за штаны и притянул к себе. «Лезь! — кричит. — Лезь … твою мать!» Трев влез на подоконник и вверх тормашками полетел на землю.

Затем Дик подтолкнул меня, я тоже кое-как влез, уцепившись за раму. На следующий день все руки у меня были в волдырях: рама уже дымилась. Я вывалился вниз головой и если бы Трев не подхватил меня, то, вероятно, сломал бы себе шею.

Мы обернулись, смотрим в зал — ни в одном кошмарном сне такого не увидишь. Рама вся пожелтела, раскалилась. Жестяная крыша в нескольких местах прогорела, и оттуда взвиваются кверху языки пламени. В зале визжат люди.

Смотрю, из окна высунулись две коричневые руки — машут прямо перед пламенем. Дик. Трев подтолкнул меня к окну, я просунул руки и схватил Дика. Когда я вытаскивал его, то прижался животом к стене — как будто к раскаленной печке прикоснулся. Появилось лицо Дика, на мгновение мне показалось — не вытяну. Он наглотался дыма — еще немного, и отдаст концы. Губы потрескались, рот раскрыт, как у рыбы. Рубашка сзади дымится. Я чуть было не отпустил его руки — пахнуло жареным человеческим мясом. Говорят, похоже на запах жареной свиной грудинки, но, по-моему, нет. Скорей, знаешь, как холостят лошадей… Перед кастрацией разводят костер, а потом бросают в него лошадиные яйца, и они хлопают в огне, как каштаны. И такой запах… Так же и паленая человеческая плоть, когда пылает на теле одежда. Ну думаю, еще немного — не выдержу, дернул Дика за руки изо всех сил, вытянул — он был без ботинка.

Я повалился на руки Трева, затем упал на землю. Дик шлепнулся на меня — шлепнулся, не то слово. Черепком своим как стукнет. У меня уже дыхалка сдала — не могу отдышаться, катаюсь в грязи из стороны в сторону, держусь за живот — опалил, хоть волком вой.

Вскоре оклемался, стал на колени, поднялся. Смотрю, к роще бегут какие-то фигуры. Поначалу подумал: призраки, потом гляжу: в ботинках. Эти суки, легионеры, улепетывают. Тут я сообразил: они ж в балахонах белых. Один что-то замешкался, и я увидел…

Голос отца оборвался. Больной облизнул губы.

— Что ты увидел, папа?

— Так, ничего, неважно. Дай-ка попить, Майк.

Я протянул стакан. Отец сделал глоток и зашелся кашлем. В палату заглянула сестра.

— Что-нибудь нужно, мистер Хэнлон?

— Другие анализы не дадите? Каких-нибудь получше нет у вас для меня, а, Рода?

Сестра нервно улыбнулась, словно засомневалась, — ничего не ответила и пошла дальше. Отец отдал мне стакан, и я поставил его на тумбочку.

— Рассказывать долго, вспоминаешь куда быстрее. Ты перед уходом не нальешь мне воды?

— Конечно, папа.

— Тебе кошмары не будут сниться после моего рассказа?

Я уж было раскрыл рот, чтобы сказать «нет», но передумал. Теперь мне кажется, что если бы я солгал, отец не стал бы рассказывать дальше. Он и так почти выговорился, правда, не до конца.

— Да похоже, что будут, — ответил я.

— Ну что же, не так уже плохо. Кошмары страшны наяву. А так, во сне… пускай себе снятся.

Он протянул руку, я взял ее и отпустил только тогда, когда отец кончил рассказывать.

— Я оглянулся, смотрю: Трев с Диком побежали к крыльцу. Я кинулся следом. Из клуба успели вырваться человек сорок — пятьдесят. Одни заливались слезами, иных рвало, многие голосили, а некоторые плакали, кричали и блевали одновременно. Другие, наглотавшись дыма, лежали в траве точно мертвые. Дверь была закрыта; слышно было, как за нею голосят люди, кричат, чтобы их выпустили. Входная дверь была только одна, если не считать двери на кухне, но кухня вся полыхала. Входная дверь открывалась вовнутрь.

Некоторым удалось выбраться, затем началась давка, дверь захлопнулась. Сзади напирала обезумевшая от ужаса толпа. Передних прижало, и они никак не могли потянуть дверь на себя. Так что люди оказались в ловушке, а огонь бушевал, подступая все ближе и ближе.

Если б не Тревор Доусон, сгорело бы не восемьдесят человек, а, наверное, двести, но медалью за спасение людей его не наградили — упекли в каторжную тюрьму. В тот момент к клубу подкатил грузовик, за рулем — кто бы ты думал? — мой старый знакомый сержант Уилсон, тот самый «специалист по окопам». Уилсон вылез из кабины и давай костерить всех направо и налево, раскомандовался, порет какую-то ерунду, все равно никто не слышит. Трев схватил меня за руку и бегом к сержанту. Дика Халлоранна я к тому времени потерял из виду и встретил только на следующий день.

«Сержант, грузовик надо бы!» — кричит в лицо Уилсону Трев.

«Прочь с дороги, черномазый!» Отталкивает Трева и опять орет не поймешь что. Все на него ноль внимания, Тревор подскакивает — как врежет ему по зубам.

Трев умел вломить, удар у него был мощнейший. Другой бы сразу вырубился, а у того падлы, верно, не голова была, а чугун. Поднялся — изо рта и носа кровища хлещет. «Ах ты, сука! Убью!» Трев не долго думая всадил ему под дых изо всех сил, и я по загривку добавил. Конечно, только трусы бьют сзади, но на пожаре каждая секунда дорога. И честно говоря, Майк, я покривил бы душой, если б сказал, что не испытал удовлетворения, когда мы вырубили этого сукина сына.

Уилсон — с копыт, в отключке, а Трев мигом в кабину, включил мотор и гонит к входной двери, только левее, прямо на стену, а там толпа.

«Атас, ребята!» — кричу я.

Все врассыпную, каким-то чудом Трев никого не задел. На полной скорости — а разогнался он миль тридцать в час — Трев врезал в стену и ударился лицом о баранку. Помотал головой, смотрю: у него из носа кровь хлещет. Трев включил реверс, отогнал грузовик ярдов на пятьдесят и снова пошел на таран. Бамс! Стенка была не прочнее ржавой консервной банки, со второго удара она завалилась. Проломили мы душегубку — оттуда пламя рванулось. Как только люди там находились, — ума не приложу, однако выстояли. Хочешь верь, хочешь нет: человек живуч. Ты бы видел, что там творилось. Как в плавильной печи, пекло адское, но люди выстояли, высыпали толпой. Трев даже побоялся дать задний ход, чтобы ненароком кого не сбить. Вылез, подбежал ко мне, а грузовик так у стены и торчит.

Трев подошел, мы стали смотреть, как догорает наш клуб. Через пять минут все было кончено, а нам показалось: вечность. Последние двенадцать человек, кто выбрался из этого пекла, полыхали, как факелы: на них горела одежда, волосы. Их хватали, бросали на землю, и они катались из стороны в сторону, чтобы потушить пламя. Мы подошли к пролому, заглянули в горящий зал, там еще оставались люди. Они пытались вырваться, но было очевидно, что это им не удастся.

Мы с Тревом невольно взялись за руки, стиснули друг другу пальцы. Вот точно так, как мы с тобой в эту минуту, Майк. Капли крови стекали у него из разбитого, сломанного носа, глаза распухли, сузились, видны одни щелки.

Там, в огне, люди казались призраками. Они пытались добрести до пролома, но не могли: одежда на них полыхала, а сами они походили на горящие факелы. На их лицах опалялась и сворачивалась кожа, вспыхивали костром волосы. Один за другим они падали в огонь, перевернутся и замрут, охваченные пламенем. И мы теряли их из виду.

Под конец мы увидели женщину. Платье и комбинация на ней занялись огнем. Женщина горела как свечка. На мгновение мне показалось, что она смотрит на меня. Я заметил, что веки ее в огне.

Она упала, спасти ее было невозможно. Пламя взвилось столбом. Когда подъехали пожарные машины — две с базы и две из пожарного депо, что на Мейн-стрит, на месте клуба были одни головешки. Вот, Майк, я и рассказал тебе про пожар на «Черном пятне».

Отец допил остатки воды и дал мне стакан, чтобы я налил ему из фонтанчика в коридоре.

— Сегодня ночью, наверно, потоп в постели устрою, — усмехнулся он.

Я поцеловал его в щеку и вышел в коридор. Когда вернулся, отец уже впал в полуобморочное состояние, глаза остекленели. Я поставил стакан на тумбочку, отец еле пробормотал «спасибо». На часах «Вестклокс», что стояли на тумбочке, было почти восемь, пора домой. Нагнулся поцеловать отца на прощание, но неожиданно для себя шепотом спросил:

— Так что ты видел? Ты не досказал.

Глаза отца уже слипались, он едва приподнял веки. Возможно, он узнал мой голос, а может, принял за какой-то другой, погрузившись в свои мысли.

— А?

— Что ты видел? — снова прошептал я. Мне вовсе не хотелось услышать признание отца, но я чувствовал, что должен услышать, что бы то ни было. Меня бросало то в жар, то в холод, глаза горели, руки стали как ледышки. Я должен услышать. Точно так жена Лота должна была обернуться и посмотреть, как рушится Содом.

— Птицу, — проговорил отец. — Над головой последнего убегающего легионера. Может быть, это был ястреб. Только огромный. Я никому о том не рассказывал. Меня бы посадили в психушку… Размах крыльев — футов шестьдесят. Как японский самолет. Но я разглядел ее глаза… И кажется, она заметила меня…

Голова его откинулась набок, к окну — на улице уже смеркалось.

— Она камнем упала на легионера, схватила его за балахон и взмыла. Я слышал, как хлопали ее крылья… знаешь, как во сне. Потом она зависла в воздухе… Я подумал: как же так, птицы не зависают, а эта… эта зависла, потому что…

Он умолк.

— Почему, папа? Почему она зависла? — прошептал я.

— Она не зависла, — проговорил отец.

Наступило молчание. Я решил, что отец погрузился в сон. Никогда в жизни я не испытывал такого страха: ведь четыре года тому назад я видел эту самую птицу. Невероятно, но с одиннадцати лет я ни разу не вспоминал ее. Мне напомнил отец.

— Она не зависла, — неожиданно произнес он. — Она парила, словно плыла по воздуху. И к крыльям ее были привязаны воздушные шары. Огромные связки.

И с этими словами отец забылся сном.

1 марта 1985 года


Оно вернулось. Теперь я в этом уже не сомневаюсь. Подожду еще немного, хотя чего ждать, и так сердцем чую, знаю наверное. Не уверен, что выстою при встрече с ним. В детстве как-то удавалось, но дети есть дети. Они устроены по-другому.

Записал рассказ отца о пожаре — строчил точно в лихорадке. Все равно домой едва ли пошел бы. Дерри покрылся толстой сверкающей коркой льда и, хотя утром выглянуло солнце, все точно вымерло.

Писал до трех часов в лихорадочной спешке, пытаясь добраться до конца. Да, я не вспоминал огромную птицу, которая гналась за мной в детстве. Отец воскресил ее в памяти, и с той поры она и все с нею связанное не дают мне покоя.

Это напоминание — своего рода последний подарок отца. Я бы сказал, страшный подарок, но по-своему замечательный.

Я заснул за столом в библиотеке, уронив голову на руки перед линованным блокнотом. Проснулся утром — поясница ноет, зато ощущение свободы — наконец-то избавился от того, что лежало камнем на сердце.

И вдруг вижу: ночью я был, оказывается, в зале не один. Пока я спал, кто-то входил.

От двери читального зала — я ее, как обычно, запер — к моему столу ведут следы, еле заметные отпечатки грязи.

Следов, ведущих к двери, нет.

Кто бы это ни был, что бы это ни было, Оно приходило ко мне, оставило свой знак… и исчезло.

К лампе, что стоит у меня на столе, привязан воздушный шар, наполненный гелием. Он завис на косом луче, проникавшем в высокое окно.

На воздушном шаре я увидел свое лицо. Оно было без глаз. Из пустых глазниц сочилась кровь, тонкая резиновая кожа вздулась, и рот исказился в крике.

Я глянул на этот рот и закричал во весь голос. Крик отозвался эхом под сводами библиотеки, вибрируя на железной винтовой лестнице, ведущей к стеллажам.

Воздушный шар поплыл и лопнул.