Опаленная юность — страница 19 из 36

— Что за чертовщина?

— Подожди, Курганов, калитка забита.

Только сейчас Андрей обратил внимание на странный вид дома. Над прокаленной трубой не вился дымок, заклеенные накрест окна были до половины забиты фанерой. Фанерный щит покрывал и дверь. Андрей перелез через забор.

— Лезь и ты!

— Неудобно: я офицер — и вдруг через забор, как мальчишка.

— Постой, — спохватился Андрей, — иди сюда. — Андрей сдвинул планку. — Потайной ход, ночью на пруд купаться бегал.

Сорокин, ворча, пролез в щель. Оба поднялись на крыльцо. Андрей попытался подтянуться и заглянуть в окно. Но ничего не получилось.

— Мишель, миленький, посмотри, что там?

— Ничего особенного. Шкаф с книгами, на полу газеты, какой-то валик от дивана…

— Странно! У нас не было дивана. Стой, а может, эта штука имеет кисточки?

— Вроде так.

— Подушка. Мамина подушка. Она сама ее делала, а я этой штукой с Никой Черных дрался. Помню, кисть одну оторвали. Ох, и шуму-грому было!

Сорокин пожал плечами. Андрей подошел к заколоченной двери, рассеянно осмотрел ее и вдруг просиял:

— Скворечник, скворечник цел!

— Какой скворечник? Где? — Сорокин скользнул равнодушным взглядом по мокрым соснам.

— Почтовый ящик, мы его из скворечника сделали и так назвали. А ключик спрятан здесь.

Андрей отодвинул высохший цветок.

— Вот он!

Задыхаясь, Андрей снял заржавленный замочек и открыл ящик. На дне лежала коротенькая записка. Андрей узнал крупный, скошенный влево почерк матери.

«Дорогие сыночки! Не знаю, кому суждено прочесть это письмо. Вы найдете наш дом опустевшим. Папа — на казарменном положении, в распоряжении Московского комитета партии. Бабушки нет на свете. Бомба. Похоронили ее на кладбище возле могилы летчиков, где два красных пропеллера. Сама уезжаю сегодня вечером в Рязань в командировку. Когда вернусь — не знаю. Сыночки! Боренька, Андрюша! Обо мне не беспокойтесь. Берегите себя. Сражайтесь с фашистами, помните — за спиной Москва, наш родной город. Защитите Москву! Целую вас крепко.

Мама. 4 сентября 1941 года».

— Четвертого сентября, — повторил Андрей. — Как давно!

Он вспомнил бабушку, жизнелюбивую, сухонькую, с выцветшими глазами. Никогда уже больше не увидеть ее.

— Пойдем, что ли! — поежился Сорокин.

Андрей отогнал воспоминания, достал карандаш и размашисто приписал:

«Дорогие! Был дома — никого не застал. Встретимся после победы. Я здоров, обо мне не беспокойтесь.

Андрей, 15 октября 1941 года».

Обратно ехали молча. Перед самой Москвой Сорокин достал записную книжку и внимательно прочел свежую запись.

— Адрес оставила. Говорит — приезжай, все будет!

— Кто?

— Да бабенка эта, с кем утром ехали.


Утром на очередном осмотре седоватый широколицый доктор сказал Сорокину:

— Вот мы вас и починили. Можно выписывать. Соскучились, наверно, по дивизии?

Сорокин начал жаловаться на головные боли, недомогание, просил отправить его на комиссию. Врач скрепя сердце согласился. Закусив губу, Мишель вышел из кабинета. В палате он негромко сказал, ни к кому не обращаясь:

— Скоро на выписку, ребята. Воспользуюсь случаем, навещу родичей. Если не вернусь к отбою…

— Порядок! — невозмутимо откликнулся матрос. — Скажем, задержался. На якоре у невесты стоит.

Чернобородый рассмеялся, Андрей еще не возвращался из перевязочной. Закутанный в марлю командир лежал молча, очевидно спал. Проходя мимо него, Сорокин обратил внимание на его крупные, коричневые от ожогов руки.

«Бинт сняли, — подумал лейтенант. — Поправляется потихоньку, бедняга».

Никто в палате не догадывался о том, насколько был. близок к истине матрос, когда сказал о невесте. Лейтенант Сорокин поехал к той самой женщине, которую они с Кургановым встретили в дачном поезде.

В вагоне лейтенант попытался проанализировать свое душевное состояние. Он ехал к женщине, к которой не питал никаких чувств. Под ее гостеприимным теплым кровом он хотел переждать военный ураган, а потом… Это «потом» тонуло в тумане. Оттуда выплывали страшные слова: «трус», «дезертир». Сорокин со стоном схватился за пылающую голову.

— Ты чего, сынок? — участливо осведомилась старая крестьянка. — Никак, заболел?

— Зубы, — краснея, буркнул Сорокин.

— Это бывает, — откликнулась женщина помоложе. — Теплое приложить надо, не застуживать.

— В таком деле, — вмешался старик в рваной железнодорожной шинели, — первое средствие — шалфей!

С ним не согласились. Разгорелся спор. Сорокин слушал, как люди ворчливо корили друг друга из-за того, что каждый хотел дать лучший совет ему — здоровому, сильному человеку. Стало не по себе, он вышел в тамбур.

— Дяденька! Дяденька военный! — Сорокина тронуло за руку какое-то существо, закутанное в лохмотья. — Дайте кусочек хлебца!

— Ты откуда, пацан?

— Можайские мы. Дом сгорел, мамку немцы…

Лейтенант посмотрел на босые, грязные ноги, на посиневшие от холода кулачки и легко подхватил ребенка на руки.

— Тебя как зовут, пацанок?

— Марийка. Королёва по фамилии.

— Девочка! — улыбнулся Сорокин. — Отлично! А вот и наша станция. Давай слезать.

Сорокин разыскивал незнакомый дом.

— Ничего, сейчас согреешься. Забежим к знакомой тете, она обогреет, молоком угостит. Ты молочко любишь?

Девочка кивнула.

— А мы надолго сюда?

— Нет, нет, заторопился лейтенант, — мы быстренько а потом в Москву поедем.

В дом Сорокин вошел робко, как на прием к генералу. Молодая женщина сразу узнала лейтенанта, и глаза ее вспыхнули так счастливо, что Сорокин вспотел от волнения.

— Приехал! выдохнула она, прижимаясь к широкой груди лейтенанта. — А это кто?

Пока девочку мыли, причесывали и кормили, хозяйка не сводила глаз с командира. Откуда-то прихромала ее мать, согнутая годами и болезнью старуха в мужском пиджаке и смазных сапогах. Ее колючие глазки задержались на статной фигуре Сорокина.

— Эхе-хе! Не такие времена настали, чтобы отдыхать. Супротивник к городу подступил. Слыхали?

Молодая выпроводила мать, подошла к лейтенанту и неожиданно обняла его своими сильными руками:

— Все будет хорошо. И девчушку пристроим. Проживем…

— Дяденька, — жуя, спросила Марийка. — А вы папа и мама?

Мишель рассмеялся, а хозяйка, схватив девчушку в охапку, расцеловала:

— Угадала, девонька, так и есть!

Вечером пришли соседки, хозяйка хлопотала возле убранного стола. Женщины посматривали на лейтенанта, перешептывались.

— Лучшее платье Анька надела, из сундука.

— То-то нафталином пахнет.

— Парень-то видный, из себя красивенький!

— А мне Петька ихний больше нравился.

Сорокин вздохнул, женщины примолкли.

За столом сидели все вместе. Вымытая Марийка с жадностью ела холодец, откусывая от огромной краюхи хлеба. Бабы с жалостью глядели на нее.

— Не торопись, девонька, кушай! На-ка тебе еще стюдню.

Настроение, несмотря на выпитый крепчайший первач-самогон, не поднималось.

— Споем, бабоньки! — предложила хозяйка.

Женщины послушно запели, но грустные, берущие за душу русские песни не веселили. Сорокин встал из-за стола, подошел к девочке, помог ей одеться.

Бледная, поникшая хозяйка молча смотрела на Сорокина, перебирая подол расшитого петухами фартука. Когда он надел шинель и туго стянул пояс, женщина шагнула вперед и прошептала:

— У-хо-дишь?

— Да, — коротко вздохнул Сорокин. — Спасибо тебе, милая Аня, за все.

Страдальчески морщась, хозяйка пошла их проводить. На пороге теплой ладонью тронула она лицо лейтенанта. Щека была гладкая, холодная. Сорокин поцеловал безвольные, податливые губы, стараясь не смотреть в огромные, дрожащие слезами глаза, и, взяв Марийку на руки, зашагал к станции.

Девочка доверчиво прижалась к его плечу и задремала. Оставив позади теплое жилище, лейтенант шел в ночь, встречая грудью холодный, порывистый ветер.

Выйдя из поезда, Сорокин остановился, пораженный: вся вокзальная площадь была сплошь забита людьми. Люди сидели на чемоданах, на сундучках. Женщины прижимали к груди плачущих детей, старики курили, опасливо посматривая в темноту.

— Что такое? — пробормотал Сорокин.

— Говорят, где-то немцы прорвались, танки на окраинах. Один гражданин из Химок сам видел…

Сорокин, схватив Марийку за руку, бросился бежать к госпиталю. Поток москвичей едва не захлестнул его. В кромешной темноте Сорокина толкали, пихали, ругали.

Он пробился в переулок, свернул в другой. Здесь было спокойнее…

Вечером волна тревоги докатилась и до госпиталя. Весь день мимо окон плыл поток людей, двигавшихся по направлению к вокзалам. Санитарки, медсестры, легко раненные с волнением выслушивали испуганных, уставших до изнеможения беженцев и разносили тревожные вести по палатам.

Все ждали комиссара госпиталя, уехавшего еще засветло в Московский комитет партии. Легко раненным, по их просьбе, вернули обмундирование, вещи, личное оружие.

Андрей торопливо шагал по палате. Взад-вперед. Бородатый артиллерист, кряхтя, натягивал узкие брюки на раненую ногу. Матрос, чувствовавший себя лучше других, копался в сундучке. Волнение передалось и тяжело раненному командиру. Он ворочался на койке, жевал мундштук папиросы. Крупные, бурые от ожогов руки (единственная незабинтованная часть тела) нервно вздрагивали.

Капитан с перевязанной головой долго смотрел в окно, курил одну папиросу за другой, затем молча собрал вещи и, кивнув остальным, вскинул рюкзак на плечо.

— Уходите, товарищ капитан? — спросил моряк.

— Надо идти. Долечусь в медсанбате.

Капитан исчез. Дверь стремительно отворилась, пропустив молодую черноглазую женщину. Матрос как сидел на сундучке, так и остался сидеть, изумленный неожиданным появлением гостьи. Машинально он продолжал разглядывать добытые из сундучка свежие исподники.