Вдруг его передернуло, и он быстро глянул в сторону Илюши, словно вынужденный к тому магнетической силой его глаз. Глаза их встретились. Невыразимо горькая усмешка искривила губы разбойника; очевидно, он сразу узнал боярчонка; но вслед за тем он строго потупил взор.
Поезд миновал, и безмолвствовавшая до сих пор толпа стала шумно расходиться. Переезд через улицу стал опять свободен, и наши путники могли тронуться далее.
Московские палаты Талычевых-Буйносовых на Басманной за последние тринадцать лет пустовали. Оставался там сторожем только старик-дворник со старухой-женой. Неожиданный приезд Илюши с Пыхачем немало их, конечно, взбудоражил. Но те их сейчас успокоили, заявив, что им ничего особенного не требуется: накормили бы их только чем Бог послал, да приготовили бы для них пару горниц.
Под гнетущим впечатлением давешней встречи с Разиным Илюша отказался даже от предложенной ему Пыхачем прогулки по Белокаменной.
— С дороги притомился? — сказал Пыхач. — Ну, что ж, приляг маленько, отдохни. А я тем часом толкнусь в сыскной приказ: не отопрет ли мне золотой ключик дверь к Разину?
Но и "золотой ключик" в этом случае не оказал своего волшебного действия.
— Мы так-то, значит, про Юрия ничего и не доведаемся? — воскликнул в отчаянии Илюша.
— От Разина-то не сведать, — отвечал Пыхач, — его повели, раба Божья, уже на пытку: не оговорит ли кого из своих?
— Ну, этого-то не дождутся, не таков человек!
Илюша был прав. Несмотря на самые тяжкие истязания в течение двух дней, от Разина не добились никаких показаний, не услышали ни воплей, ни жалоб на нестерпимые муки. На третий день (6 июня 1672 г.) выведенный на Лобное место, он с непоколебимым мужеством выслушал свой смертный приговор. Перекрестившись на церковь Василия Блаженного, он отдал собравшемуся народу на все четыре стороны земной поклон, прося простить ему его прегрешенья. Положенный после того меж двух досок, он опять-таки не испустил ни крика, ни стона, когда палач отрубил ему сперва правую руку, потом левую ногу. Только когда брат ею, Фролка, выведенный вместе с ним на место казни, при виде его мучений смалодушествовал и заявил, что готов во всем повиниться, Стенька не выдержал и гневно на него прикрикнул:
— Молчи, собака!
Вслед затем голова его скатилась с плеч, а туловище было рассечено на части.
В числе многочисленных казацких песен про Стеньку Разина, сохранившихся в памяти народной до нашего времени, есть одна, которую сам он, по преданию, сложил в темнице накануне своей казни:
Схороните меня, братцы, между трех дорог:
Меж московской, астраханской, славной киевской.
В головах моих поставьте животворный крест,
Во ногах мне положите саблю вострую.
Кто пройдет или проедет — остановится,
Моему ли животворному кресту помолится,
Моей сабли, моей вострой, испужается:
Что лежит тут вор удалый добрый молодец,
Стенька Разин Тимофеев по прозванию.
Глава двадцать третьяКОНЕЦ ОПАЛЬНЫХ
На другое утро, едва только Илюша встал со сна, как в горницу к нему влетел с сияющим лицом Пыхач.
— Аллилуйя!
Илюша так и встрепенулся:
— Что, Спиридоныч? Узнал что-нибудь про Юрия?
— Про него-то, увы, нет; а чую, что опале наглей конец.
— Да ведь государь, сказывают, в селе Коломенском…
— Был там, да вечор уже вернулся обратно. Не хотел он только быть на ту пору в Москве, когда казнят Разина. В милосердии своем, да на радостях он и жизнь бы злодею даровал, кабы не боярская дума.
— На каких радостях?
— Да ведь слышал ты еще года полтора назад, что по кончине первой царицы, Марьи Ильинишны, государь женился вдругорядь?
— Как же — на Наталье Кирилловне Нарышкиной.
— Ну, вот. От первого брака у него дочек-царевен хошь и пять, да царевич всего один как перст — Иван, и тот ненадежен: здоровьем хил и слаб. А предрек молодой царице муж ученый Симеон Полоцкий, что родится у нее преславный сын, равного коему из царей московских еще не было, да и не будет. И вот, неделю назад, мая 30-го, послал ей Господь сыночка, нареченного Петром, такого, слышь, богатырского младенца, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
— А нам-то в Талычевке и невдомек!
— В наше захолустье когда-то еще весть о том дойдет! И сам я нонеча (Случайным только образом на заутрене от старого знакомца-пономаря о том сведал. Поднялся я к нему на Ивана Великого по старой памяти трезвоном душу отвести, да промеж разговора о том, о сем, он мне про царскую радость и поведай.
— Да ведь теперича, — говорю, — и с боярина моего всемилостивый государь наш опалу, верно, тоже снимет!
— И вестимо, — говорит. — Да чтобы совсем уж верно было, сходить бы тебе, не измешкав, к новому любимцу царскому Матвееву.
— Какой такой это, — говорю, — Матвеев? Знавал я как-то некоего думного дворянина Матвеева Артамона Сергеича.
— Ну, он самый, — говорит, — и есть. Молодая царица Наталья Кирилловна в его же доме воспиталася. А как женился на ней государь, так ее воспитателя он к себе еще боле приблизил. По случаю рождения царевича Петра на сих днях пожаловал Матвеева в окольничие, а через год-другой, того гляди, и в бояре пожалует…
— Так скорее бы тебе сходить к Матвееву! — перебил болтуна Илюша. — А то, может, не лучше ли и мне идти вместе с тобой?
Пыхач подмигнул ему самодовольно-лукаво.
— И ходить уже незачем!
— Как незачем?
— Да для чего ж ходить, коли раз уже хожено.
— Ты успел уже побывать у него? Когда ж это?
— Да прямехонько с заутрени. Вошел я к нему в палаты — и рот разинул: все-то у него по-иноземному: по стенам картины живописные, на подставках часы затейные, планита небесная… Одно слово: муж нарочитый, высоких понятий и созерцаний…
— Да ты, Спиридоныч, не размазывай! Говори: он тебя принял, выслушал?
— И принял, и выслушал. Да как было не выслушать! Пустил я в ход все свое, божьего человека, велеречие и словество.
— А я к твоей милости, — говорю, — с докукой. Выслушай, возьми терпения малость. К вратам смертным приблизясь, зело боярин мой грустью снедаем, что сойдет и в могилу опальным. Вышла же опала неоглядно, неопамятно…
— Все сие, — говорит, — было, да быльем поросло. Последней тучей на нашем небосклоне был, — говорит, — этот Стенька Разин. Не стало Разина — и небо опять очистилось. Ноне в Успенском соборе имеет быть благодарственный молебен. Вели-ка своему боярчонку выждать выхода царского из собора…
— А там в ноги повалиться и семь раз челом ударить? Все сие, — говорю, — весьма даже возможно. Но не погневись на меня, — говорю, — за глупство, а может, и ересь в вашем придворном чине: ты ведь у царя по важнейшим делам первый советчик и вершитель. Не шепнешь ли ты еще перед тем на царское ушко за нас доброе словечко?
— Сделаю все, — говорит, — что в силе моей возможности.
— Да благословит тебя премудрый Господь, — говорю, — и все московские чудотворцы!
— Как видишь, голубчик мой, дело твое обработано в наилучшем виде, — заключил свой многословный рассказ Пыхач. — А теперича обрядись-ка в первое свое одеяние, дабы предстать перед царские очи в подобающем обличье.
Торжественный молебен в Успенском соборе пришел к концу. Стоявшие при входе в храм стрельцы принялись расталкивать рукоятками бердышей, а то и просто локтями и кулаками толпившийся на паперти народ:
— Раздайтесь, православные: великий государь идет!
Толпа послушно отхлынула в обе стороны, чтобы дать больше простора показавшемуся в вратах соборных царю и сопровождавшей его боярской думе. Вдруг кто-то в задних рядах народа нарушил общее благочиние, стараясь пробиться вперед.
— Ты куда лезешь? — роптали окружающие, озираясь на нахальника — пригожего юношу, судя по "чистому" платью, из боярских детей.
— Дайте пройти, голубчики! Я с челобитной… Умолял он так жалобно и умильно, что возмущение сменилось участьем.
— Пропустите уж его, братцы! Господь с ним! Но, выдвинувшись в первый ряд, юный челобитчик вначале обомлел, когда увидел спускавшегося с паперти царя в венце и порфире. Мужественно-зрелые черты лица Алексея Михайловича, как и в годы молодости, были все еще удивительно привлекательны своей добротой и благородством, а теперь, как сдавалось Илюше, светились еще какою-то неземною благостью — отблеском сейчас только вознесенной ко Всевышнему благодарственной молитвы.
Илюша должен был сделать над собой усилие, чтобы преодолеть охватившее его обаяние и упасть к ногам царским.
— Яви божескую милость, великий государь! Взглянул на него царь и — словно ему что-то пришло на память — благосклонно улыбнулся.
— А в чем вина твоя?
— Вина не моя, государь…
— А родителя твоего?
— Родителя, государь, боярина Талычева-Буйносова. Тому уже тринадцать лет, что на него наложена опала…
— Знаю, знаю, Артамон Сергеич сказывал мне про тебя. Поезжай с Богом к старику, скажи, что все забыто: опала с него снята.
И, милостиво кивнув, государь продолжал свое шествие.
"Все забыто: опала снята…"
Эти знаменательные царские слова звучали еще в ушах Илюши, когда он несколько дней спустя подъезжал опять к крыльцу своего родительского дома в Талычевке. Этими же словами отвечал он на вопрос выбежавшей к нему навстречу Зоеньки:
— Ну, что, Илюша?
Легче ветра влетела девочка опять в дом и в опочивальню отца.
— Все забыто, батюшка: опала с тебя снята! Безучастный взор Ильи Юрьевича вспыхнул молнией.
— С чего ты взяла?
— Илюша сейчас только вернулся из Москвы… Подбежав к открытому окошку, Зоенька крикнула брату, только что сдавшему своего коня Терехе:
— Илюша! Скорей сюда, скорей!
И Илюша уже у отца, припадает к его руке, наскоро передает ему о том, как, благодаря Спиридонычу, новый царский любимец, окольничий Матвеев, упредил государя, и как затем, при выходе царя из Успенского собора, он, Илюша, бил ему челом.