Авт.) голодающие горожане в глухие зимние ночи крали тела убитых людей и питались ими, иногда солили человеческое мясо в бочках. По словам очевидцев, в Твери от голода погибло втрое больше людей, чем от погрома. То же было и в Новгороде. Вслед за голодом в стране началась чума, занесенная с запада».
Вот так, легко и элегантно, замызганные кровью хари опричников в тиши профессорского кабинета на Петроградской стороне Ленинграда отмыты почти добела: «Погром усугубил бедствие, но сам по себе не мог быть причиной упадка Новгородской земли». Виноваты сами новгородцы: «люди сквернословы, плохы, а пьют много и лихо, только их Бог блюдет за глупость». Словом, достукались буйные «меньшие люди» и сепаратисты. Наши тут ни при чем, стихийные бедствия, знаете ли…[14]
Конечно, другой историк может сказать, что Великое разорение было трагическим результатом опричнины. Но и он, на свой манер опасётся доверять «опровергнутым» предшественником цифрам источников, постарается прослыть академичным. «Вероятно все-таки, — скажет такой учёный с осмотрительностью, — цифра 10–15 тысяч человек будет близка к истине»[15].
А при чём здесь Курбский? При том, что ни первый, ни второй историк его не упоминают. Между тем князь Андрей Михайлович приводит наиболее высокие цифры казненных новгородцев. Если, по словам летописцев, во время погрома, длившегося пять недель, ежедневно погибало от 500–600 до полутора тысяч человек{5}, то Курбский пишет, что царь, «говорят, за один день приказал изрубить, утопить, сжечь и замучить другими муками больше пятнадцати тысяч мужчин, не считая женщин и детей».
Как видим, с Курбским не обязательно даже спорить: его сведения можно просто замолчать. Так что и нам неразумно было бы упрекать князя за то, что он вместо ярких эпизодов казней «сверстных» ему (равных по знатности) людей не приводит общих данных об искоренении кромешниками российского народа.
Разумеется, историку, в отличие от любителя исторического чтения, нетрудно заглянуть в наиболее полный и точный официальный документ о Великом разорении — писцовую книгу. Их сохранилось немало — толстенных, не охватить пальцами, томов сухих деловых записей чиновников, описывавших состояние земельных владений на предмет взимания налогов.
В общем и целом, делится своими наблюдениями историк В. Б. Кобрин, «писцовые книги, составленные в первое десятилетие после опричнины, создают впечатление, что страна испытала опустошительное вражеское нашествие. „В пусте“ лежит не только больше половины, но порой до 90 % земли…»
Однако мало кто решается познакомить читателя с конкретными страницами одного из самых ужасающих документов российской истории. Давайте мысленно перенесемся в старинное здание Архива древних актов в Москве на Пироговской улице, положим перед собой один из тяжёлых рукописных томов XVI века и раскроем его наугад, на одной из многих сотен страниц (цитирую в адаптированном виде):
«Сельцо Петрово, полторы обжи{6}, пусто, запустело в 1570 году. Деревня Ширяево, обжа, пуста, три четверти запустели в 1569 году, а четверть обжи запустела в 1570 году. Деревня Конаково, обжа, пуста; деревня Грозиловичи, обжа, пуста; деревня Веретия, две обжи, пуста; деревня Шестьниково, пол-обжи, пуста; запустели те деревни от государского похода, и дворы выжжены, как государь велел казнить Семёна Картмазова{7} в 1570 году».
Можно было проехать сотни верст по некогда богатой земле, видя по сторонам лишь заросшие чертополохом и крапивой поля и сожженные села. Дотошные писцы долго и старательно выясняли причины этой «пустоты». Везде, где только удавалось, они записывали в книги, куда делся искомый налогоплательщик:
«Опричные на правеже замучали, дети с голоду померли»; «умер от опричного правежа» (выбивания налогов), «от опричного грабежа», «от опричнины». «Лук (участок. — Авт.) пуст Игнатки Лутьянова, — писали писцы, — запустел от опричнины, опричники живот (имущество. — Авт.) пограбили, а скотину засекли, а сам умер, дети безвестно сбежали»; «лук пуст Еремейки Афанасова, запустел от опричнины, опричники живот пограбили, а самого убили, детей у него нет»; «лук пуст Мелентейки, запустел от опричнины, опричники живот пограбили, скотину засекли, сам безвестно сбежал»; «опричники замучали, живот пограбили, дом сожгли».
Среди выжженной пустыни встречались случайно пропущенные опричниками живые деревни, группы населенных пунктов и даже целые нетронутые уезды. Степень разорения частенько зависела от прихотей опричных отрядов. Они могли обойти какой-то район или вдруг смилостивиться: ограбят, но не сожгут, не вырежут мужиков, а только руки поотрубают, и то выборочно: «В Ивановском-Большом 17 человек, у 14 человек по руке отсечено. В Ивановском в Меньшом 13 человек, у семи человек по руке отсечено. В Бежицком 65 человек, у 12 человек по руке отсечено».
Кромешники-то тоже были живые люди, не чуждые человеческих слабостей. Зная, что царь не склонен делиться награбленным, они, бывало, приносили планомерность человекоистребления в жертву алчности, стремясь быстрее других нагрянуть на самые богатые места. Подстерегали их и иные соблазны, отнимавшие много сил.
Командир одного из опричных отрядиков Генрих Штаден описывал, как при грабеже богатой усадьбы он зарубил топором старую княгиню, хотевшую защитить женские покои: «Я перешагнул через труп и познакомился с их девичьей». Насиловать — не щи хлебать. В другом селении Штаден «не обижал никого. Я отдыхал».
В целом, однако, опричники работали на совесть, намного «тщательнее» татар, почти в каждой деревне оставлявших несколько дворов на «развод». Так, в Рязанском уезде после двух набегов крымского хана во владениях Богословского монастыря имелось: в Окологородном стане три села, 17 деревень и 16 пустошей, в них 72 двора живых, 148 дворов пустых, «да 79 мест дворовых, а дворы пожгли татарове»; в Пониском стане «село да деревня, а в них 5 дворов служебных да 4 двора живущих, а людей в них тож, да пустых 21 двор, да 4 места дворовых, дворы пожгли татарове».
За такую халтуру Иван Грозный уволил бы опричников без выходного пособия (на кол или голову долой). А хан Девлет-Гирей справедливо полагал, что в оставленные дворы на место угнанных в рабство вскоре сбегутся жители центральных, северных и западных районов Руси, где особенно свирепствовали кромешники.
Трудились они не зря. До Великого разорения страны Иваном Грозным обширные северные, северо-западные и часть центральных земель (не считая вольнопоселенцев и казачества на границах) обрабатывались черносошным крестьянством, подчиненным только государству. Свободные от крепостной зависимости, эти крестьяне имели выборное самоуправление, земский сбор налогов, земский суд присяжных и другие вольности.
Утверждение самодержавия и крепостного бесправия пролегало только через уничтожение вольных хлебопашцев вкупе с прочими возомнившими о себе сословиями: ремесленниками, промышленниками и купечеством, воинами и воеводами, приказными людьми и духовенством. Все должны были стать «холопами» государя.
Противящиеся холопству должны были умереть или, подобно Курбскому, бежать из своего Отечества.
В отличие от многих, князю Андрею Михайловичу повезло: он «утёк», не дожидаясь казни, и не был захвачен на «затворенной» самодержавием границе. Наутро после побега он добрался до крепости Гельмет, где был ограблен недобитыми немецкими рыцарями. Те перевезли Курбского в замок Армус, дограбили, но вынуждены были отпустить в Вольмар.
Литовские власти в Ливонии расследовали это безобразие и постарались принять изгнанника с честью, как и было обещано в письме князю от гетмана Ю. В. Радзивилла. Взамен утраченных на Руси двух вотчинных сел и 200 четвертин поместной земли князь получил богатую Ковельскую волость на Волыни с городом Ковелем и замком, а также староство Кревское. Позже король польский пожаловал Курбскому Смединскую волость и имения в Упитской волости.
Обширные владения жаловались князю Андрею Михайловичу под условием выполнения земской воинской повинности. По приезде в Литву он и сам, судя по обращениям к королю Сигизмунду, желал активно действовать против наступления Грозного на запад и происков его агентов в Прибалтике и самой Литве.
Зимой 1565 года Курбский командовал 15-тысячным отрядом в походе на Великие Луки. На практике война против соотечественников оказалась для Андрея Михайловича тягостной. В воинстве его «немало было ово варваров измаильтеских (мусульман. — Авт.), ово других еретиков», принадлежавших к реформатским течениям в христианстве.
Видимо, чувствительность Курбского на чужеземной службе обострилась. В свое время он по приказу Грозного сжег город Витебск «ив нём двадцать четыре церкви христианские». Теперь вместе с товарищем-воеводой князем Корецким Андрей Михайлович строго следил, «чтобы неверные церквей Божиих не жгли и не разоряли».
Однако уследить за рассыпавшимися по Луцкой волости отрядами было трудно. «Без нашего ведома, — признавал Курбский, — …нечестивые сожгли одну церковь, и с монастырем». Монахов удалось из пленения освободить, но Андрей Михайлович надолго отвратился от мысли воевать на Руси. Примерно через год крымский хан предложил королю Сигизмунду совместный поход на Московское государство. Памятуя о тяжёлой сабле Курбского, хан в особенности призывал в поход его, надеясь, что, как и бежавшие в Крым россияне, князь пылает мщением. Король повелел князю Андрею Михайловичу выступать вместе с татарами.
Курбский резко отказался: «не восхотел и помыслить о таком безумии, чтобы пойти под басурманскими хоругвями на землю христианскую вкупе с чуждым царем безбожным». Это Грозному хан был «любительный брат», а изгнаннику — лютый враг. Сам король, призадумавшись, согласился с правотой Андрея Михайловича.