Будь здесь другие девчонки, я могла бы намылиться целиком, не думая о том, что на меня пялятся.
Это означало бы, что мой план работает и Легконожка видит, что я иду на поправку.
Что я уже не так «опасна для себя и окружающих».
В правое ухо затекает вода. Я сильно трясу головой, чтобы от нее избавиться.
Потом поднимаю руки — теперь уже осторожно, чтобы не стукнуться о стены кабинки, — и позволяю чуть теплой воде окатить мне бока. Дома я принимаю такой горячий душ, что из ванной выхожу вся красная. Дома у меня мягкие полотенца и пушистый халат, и кафель под ногами ярко-белый — его дважды в неделю драит наша домработница.
Дома не пахнет так, будто уборщица накануне вечером вылила на пол ведро хлорки да так и оставила, вместо того чтобы помыть как следует.
Дома у меня три разных шампуня и к ним три разных кондиционера для волос на выбор: мятный, кокосовый и лимонный. Иногда я смешиваю запахи, чтобы найти лучшую комбинацию.
Дома после душа я вся намазываюсь увлажняющим кремом, пока не становлюсь скользкой, как дельфин.
Дома я моюсь в настоящей душевой кабине, а не в узком закутке, где даже не развернуться.
Дома мыться одной не так странно и одиноко.
Здесь же, когда я выключаю воду, меня ждет грубое полотенце и шлеп-шлеп-шлеп моих мокрых босых ступней по коридору к двери с магнитным замком и соседкой-булимичкой, которая сидит на кровати с тонюсеньким матрасом, где с утра просыпаешься с таким чувством, будто тебе не семнадцать, а все семьдесят.
Четыре девочки с сухими волосами, завернутые в полотенца, следуют за другой санитаркой по коридору в противоположном направлении. Они будут принимать душ вместе. Я поворачиваю голову, глядя им вслед.
Здесь хочется мыться не одной, а в толпе других девчонок.
Здесь душ в толпе других девчонок гораздо приватнее, чем в одиночку.
Разве можно здесь сохранить рассудок?
Но сумасшедшим не разрешают вернуться домой, в школу и получить отличные оценки, которые необходимы для поступления в Гарвард, Йель или Стэнфорд.
И сумасшедшим не разрешают заранее подать заявки в университет, потому что сумасшедшим не разрешают контролировать собственное расписание.
Сумасшедшим всю оставшуюся жизнь раздают указания доктора, санитары и медсестры.
Я должна отсюда выбраться.
Любым способом.
восемнадцать
— Восьмое сентября, — объявляю я, когда на следующий день после обеда за нами закрывается дверь.
— Что? — спрашивает Люси.
— Сегодня восьмое сентября.
— Откуда ты знаешь?
— Анни сказала.
— А она откуда знает?
Я пожимаю плечами:
— Может, у нее привилегия на календарь.
Люси хихикает, но мне не до смеха. Восьмое сентября означает, что я здесь уже месяц. Это означает, что доктор Легконожка не торопится с моим лечением, даже не замечая, что ломает мне жизнь.
Это означает, что я пропустила первый день занятий в школе.
Ладно, скажем прямо: многие пропускают первый день школы.
Может, летний лагерь затянулся или родители купили путевку в Италию, не заметив, что даты накладываются на начало учебного года. Иногда школу пропускают из-за чрезвычайных обстоятельств. Может, на каникулах в какой-нибудь тропической стране неожиданно нагрянул ранний не по сезону ураган, все самолеты отменили и неделю-другую невозможно было вернуться домой. В подготовительный класс я попала на две недели позже, что не помешало мне стать круглой отличницей.
Но осенний семестр выпускного класса — совсем другое дело. Оценки этого периода университеты рассматривают под микроскопом, отмечая недочеты, выискивая любой повод отказать в поступлении.
У нас школе очень строгая политика посещаемости: пропустишь контрольную без уважительной причины — тебе ставят двойку. Одной двойки достаточно, чтобы испортить средний балл. И учителя обожают устраивать контрольные в первую неделю после каникул, чтобы посмотреть, насколько знания пострадали от «летнего безделья» — эту фразу произносят таким тоном, будто речь идет о переносимой комарами заразе, от которой еще не придумали прививку.
Я смотрю на кипу любовных романов у меня в ногах. Предполагалось, что я проведу лето на университетских курсах, полной противоположности «летнему безделью». Я сейчас должна быть дома, изучать Чосера и Диккенса по курсу английской литературы. Вместо этого я столько раз прочла эти ужасные книжонки, что могу пересказать их по памяти. Может, на следующем этапе нашего книжного клуба стоит проверить, хорошо ли мы выучили текст.
Когда приходит Легконожка, я не выдерживаю. Мне не хочется показывать ей, как я стремлюсь выбраться, но я не могу не спросить:
— Долго мне еще здесь сидеть?
В ожидании ответа я задерживаю дыхание. Неделя-две — и я еще успею наверстать упущенное время и не испортить ведомость. Три-четыре недели — и средний балл поползет вниз, но все равно останется шанс попасть в университеты второго эшелона, так?
Если дольше, то можно попрощаться даже с «запасными» университетами.
А если еще дольше, меня, пожалуй, оставят на второй год.
Легконожка скрещивает ноги под складным стулом, и ее бумажная униформа шуршит.
— Я знаю, что ты беспокоишься о школе…
— Ну разумеется я беспокоюсь о школе!
— Но тебе нужно сосредоточиться на том, где ты сейчас, а не на том, где ты хотела бы оказаться.
Я качаю головой. Физически невозможно еще больше сосредоточиться на том, где я сейчас. Я помню каждую трещинку и выбоину этих отвратительных зеленых стен. Я изучила каждый бугорок краски на потолке и каждую царапину серого линолеума на полу, прочитала каждую книжку, которую мне дали, по меньшей мере дважды. Куда уж больше?
— Не позволяй своим чувствам… — Легконожка делает паузу, подыскивая верное слово, — препятствовать улучшению. Ты отлично справляешься. Через пару дней я отправлю тебя на совместный душ, а скоро, возможно, ты будешь готова начать арт-терапию.
Я улыбаюсь. От таких привилегий рукой подать до отправления домой, так?
— То есть в итоге я не очень много пропущу в школе?
Легконожка качает головой:
— Не стоит зацикливаться на школе. У нас еще много работы.
— Но вы же сами сказали, что я отлично справляюсь.
— Ханна, еще даже не назначили дату слушания по твоему делу.
— Почему? — Агнес упала четыре недели назад. (Теперь, когда я знаю сегодняшнее число, подсчитать несложно.)
Легконожка пожимает плечами, будто это не так уж и важно, будто хочет сказать: «Судебная система перегружена, сама понимаешь».
— А вы не можете позвонить судье? — спрашиваю я.
— И что я ему скажу?
Я сжимаю губы, кусая их изнутри, чтобы она не видела. «Скажи ему, чтобы назначил дату слушания! Объясни, что это идиотское недоразумение мне всю жизнь сломает!» Я так злюсь, что даже смотреть на нее не могу.
Я слышу голос матери: она ругает судебную систему, которая вынуждает заключенных дожидаться суда в тюрьмах наподобие Райкерс-Айленд. «Просто дети! — воскликнула она как-то раз. — Несовершеннолетние! В общаке».
Она употребила слово «общак» (потом я узнала, чтó оно означает: обычная тюрьма общего режима, а не специальное отделение для несовершеннолетних), будто жаргон ей не в новинку, но на самом деле мама прочитала только одну статью на эту тему.
Интересно, радуется ли она, что меня хотя бы держат с несовершеннолетними?
Легконожка моргает. Она опускает руки и крепко сжимает пластиковый стул с обеих сторон. Боится, что я снова его схвачу. Я поднимаю взгляд и вижу, что Стивен сменил обычную спокойную позу со скрещенными на груди руками на боевую стойку. Пригнулся, вытянув руки перед собой, готовый к прыжку, словно я дикое животное, которое может попытаться сбежать из клетки.
Нет. Я не потеряю свои привилегии. Легконожка должна быть на моей стороне: когда мы наконец увидим судью, она должна сообщить ему, что (по ее профессиональному мнению) я абсолютно нормальна, что родители Агнес вымещали на мне гнев по поводу несчастного случая с их дочерью, а девицы из летней школы просто сплетничали, поскольку они всего лишь маленькие дурочки, склонные раздувать из мухи слона. Может, Легконожка даже напишет сопроводительный отчет для моих заявок в университеты, где разъяснит случившееся и выразит восхищение моей стойкостью перед лицом столь сложной ситуации. А я сочиню вступительное эссе о том, как я преодолела испытание и как планирую помочь другим невинным жертвам обстоятельств.
Вообще-то, если правильно разыграть карты, это даже сработает в мою пользу при поступлении.
Я разлепляю губы и тяжело вздыхаю, чтобы Легконожка решила, будто я смирилась с ситуацией. Легконожка по очереди разжимает ладони, отпуская стул. На Стивена я не смотрю, но слышу, как он откашливается и как его ботинки скрипят по линолеуму. Должно быть, он занял прежнюю позицию.
— Я еще не поставила тебе диагноз, Ханна, — говорит Легконожка. Она назвала меня по имени второй раз за последние пять минут. Наверное, этому ее тоже обучили в институте: «Почаще обращайтесь к пациенту по имени, это подчеркнет близость и внушит пациенту мысль, что вы на его стороне». — Не в твоих интересах меня подгонять.
Диагноз в принципе не в моих интересах, потому что диагнозы ставят больным, а я совершенно здорова.
Неужели Легконожка не понимает, что пребывание здесь гораздо больше «препятствует улучшению», чем все остальное?
За спиной Легконожки, в другом конце палаты, скрипит матрас Люси, когда она поворачивается на кровати. Люси держит над головой книгу, но не читает. Она слушает.
Восьмое сентября.
Пробы в Академии танца через неделю.
Для Люси еще не поздно.
девятнадцать
— Мы обязательно вытащим тебя на пробы, — шепчу я, когда в палате гаснет свет.
Даже в темноте я вижу, как Люси садится на кровати в другом конце палаты:
— И как ты это провернешь?
— Я не говорю, что знаю способ, я говорю, что мы тебя вытащим. Первым делом надо принять решение.