Опасна для себя и окружающих — страница 23 из 42

— Я загляну к тебе через некоторое время. — Легконожка встает, и кровать провожает ее скрипом. Кивок Стивену. Я не могу повернуть голову, но воображаю, как он придерживает для нее дверь. (Прямо-таки верх галантности; и это тот самый мужчина, который пару минут назад зверски меня скрутил.) Когда дверь за ними закрывается, я слышу щелчок магнитного замка и остаюсь совсем одна в тесной палате.

Нет. Не одна. Люси здесь. Мне удается перекатить голову набок, и я вижу, как моя соседка сидит у себя на кровати. Сжимая в руках книгу — любовный роман, — Люси смотрит на меня.

Неужели она верит доктору Легконожке? Неужели считает Джону всего-навсего галлюцинацией?

— Извини, — говорит Люси. — Я подумала, что лучше не вмешиваться, а не то будет только хуже.

Она права. Они могли и ей вколоть успокоительное. Или расселить нас по разным палатам.

Зато выражение лица у Люси совсем другое, чем у Легконожки. Она меня не жалеет. Она ненавидит это место не меньше моего.

Люси не верит доктору Легконожке. Она верит мне.

двадцать девять

Через несколько часов наступает отбой, свет гаснет. Действие успокоительного еще не кончилось — но теперь мышцы напоминают не кисель, а желе. Я представляю, как они трясутся сами по себе, а внутренние органы между ними похожи на кусочки фруктов, застывшие в желатине. Язык кажется липким и слишком толстым, он еле помещается во рту.

Пусть конечности у меня резиновые, но мозг по-прежнему мой. Мозг контролирую я. Я и есть мой мозг. Мой мозг — это я. Мы ведь так и устроены, верно? Все, что мы думаем и чувствуем, каждая привычка, каждое движение, каждая черта характера — результат мозговой деятельности. В силу врожденных рефлексов или благодаря воспитанию, в любом случае: теми, кто мы есть, нас делает мозг. Обычно упоминают сердце (сердце разбито, сердце ушло в пятки, сердце исцелилось), но все контролирует мозг. Когда мы влюбляемся, происходит химическая реакция — в мозгу, а не в сердце. Сердце — всего лишь мышца. Даже когда сердце у нас колотится — от страха, волнения, радости, — им управляет мозг. Если сердце перестанет работать, хирурги могут заменить его другим, вырезанным из чужого мертвого тела. Когда сердце останавливается, санитары скорой помощи делают непрямой массаж или возвращают сердце к жизни разрядом электрического шока. Но когда погиб мозг, пути назад нет.

Я знаю свой мозг. Он не станет придумывать человека.

Джона настоящий. Я помню мозоль от гитарных струн на большом пальце его правой руки. («Это просто фаза взросления, — уверял он меня. — Я не собираюсь превращаться в типичного студента с гитарой».) Я перебирала его рыжевато-каштановые волосы, слипшиеся от излишка геля, и убеждала поменьше пользоваться средствами для укладки. Я чувствовала вес его тела, касание губ, щетину у него на щеках. Я даже ссорилась с ним.

— Признайся: Агнес тебе дороже меня.

Мы тогда вместе возвращались из спортзала, стараясь говорить потише, чтобы не услышали прохожие.

— Перестань, Ханна. Ты же знаешь, что она мне очень дорога.

Я жутко разозлилась. Джона признал, что она ему дорога, но отказался говорить насколько.

— Тебе она тоже дорога, — добавил он. — Иначе ты рассказала бы ей о нас. Но ты нет, вот и молчишь, как и я.

— Красивое построение фразы, — заметила я.

Солнце светило так ярко, что мне приходилось щуриться. Мама бы велела надеть солнечные очки: если щуриться, живо заработаешь морщины. Джона остановился, и я тоже.

Он улыбнулся.

— Точно так же ты сказала, когда мы познакомились.

Я улыбнулась в ответ:

— Знаю.

Остаток пути до общежития мы прошли молча, время от времени касаясь друг друга тыльной стороной ладоней.

Если доктор Легконожка считает Джону галлюцинацией, то это у нее с головой не в порядке, а не у меня.

Должно же быть объяснение ее сегодняшним словам. Может, Джона записался в летнюю школу под другим именем? Или Джона — его второе имя, и он зарегистрирован под первым, официальным, но представлялся всем Джоной, потому что так привык. А может, после несчастного случая с Агнес он просто не вернулся в общежитие, и теперь, раз он фактически не доучился, его убрали из списков.

Или первая догадка была правильной, и Легконожка просто мне врет.

Сердце бьется ровно и медленно, но ладони потные, и волосы липнут к шее. До чего же хочется убрать их в хвост. Правда, даже будь у меня резинка, вряд ли я справилась бы: успокоительное еще действует.

Кровать скрипит. Я выдыхаю, чувствуя, как мой матрас прогибается под весом Люси. Она убирает мне волосы с лица, кое-как закручивая их в пучок на затылке. Поправляет мне подушку. Я чувствую на шее дуновение кондиционированного воздуха.

— Я не сумасшедшая, — наконец удается выговорить мне. Из-за успокоительного слова тягучие, медленные.

— Знаю, — отвечает Люси.

— Джона не был галлюцинацией.

Темно, но я вижу, как Люси кивает. Я выдыхаю. Люси понимает. Она тоже здесь взаперти.

— Может, тебе все-таки стоит попринимать антипсихотики, — мягко предлагает Люси, вытягиваясь рядом со мной на кровати.

— Что?! — Мне не удается наполнить слова тем гневом, который я ощущаю.

Мне снова жарко. Меня бесит жар. Меня бесит успокоительное, из-за которого я даже не могу скинуть одеяло, которым Легконожка накрыла меня перед уходом. Меня бесит, что в горле встает ком, который я не в силах проглотить, как ни стараюсь.

Никогда не чувствовала себя такой беспомощной.

— Ты не подумай, я тебе верю, но мы обе знаем, что она в любом случае заставит тебя принимать лекарство. Меня вот пичкают антидепрессантами, хотя у меня нет депрессии.

— Правда? — Ни разу не видела, как Люси пьет таблетки.

Люси кивает:

— Каждый день за обедом. Их всем эрпэпэшницам выдают.

— Зачем?

— Врачи считают, что расстройство пищевого поведения всегда указывает на депрессию. Служит симптомом более глубоких проблем. И мне не верят, когда я объясняю, что просто хочу сбросить вес ради танцев.

— Они ничего не понимают.

— Точно, — соглашается Люси, — не понимают.

— И они нас вообще не слушают.

Я смутно припоминаю, как читала об эксперименте, в ходе которого группа абсолютно здоровых психиатров легла в клинику, чтобы лучше понять состояние своих пациентов. Доктора и медсестры не поверили участникам эксперимента, когда те убеждали их в собственной нормальности, и с ними обращались не лучше, чем с обычными больными.

Стоит только попасть в такое место, и уже не важно, кто ты на самом деле.

— Ты же сама сказала, она в любом случае заставит меня принимать таблетки.

— Но если примешь их добровольно, — невозмутимо возражает Люси, — Легконожка поймет, что ты не боишься ни ее самой, ни ее теорий. Ты покажешь ей, что уверена в себе. Что разбираешься в себе куда лучше нее.

Раньше мне такие аргументы не приходили в голову. Но я не хочу, чтобы мне лезли в голову. Мне вспоминаются девушки в столовой, молча кивающие в ответ на каждую реплику Королевы.

— Я не хочу превратиться в очередную тормозную девчонку.

Люси обнимает меня:

— Готова поспорить, в целом мире не найдется такого лекарства, которое превратит тебя в одну из них.

Я пытаюсь улыбнуться, но не могу, и дело не в успокоительном. Дело в том, что я знаю: Люси врет, причем сознательно. Она обнимает меня крепче:

— И вообще, тебе же будут давать совсем другие лекарства, так?

— Так. — Я закрываю глаза и пытаюсь представить, как медсестра подает мне бумажный стаканчик с таблетками. (Сколько их там? Две? Три? Или их делят на половинки? Я понятия не имею, какая у меня будет доза.) Какого цвета таблетки? Какой формы? Я сглатываю и представляю, как пилюли скользят по горлу. Они пройдут легко или придется давиться? Или они встанут комом в горле вроде того, который появляется, когда я пытаюсь не заплакать?

— Прими антипсихотики, — говорит Люси. — Докажи, что Легконожка ошибается.

тридцать

Когда я соглашаюсь принять антипсихотики, Легконожка выглядит довольной, будто научила щенка писать на улице после долгих месяцев порчи ковра в гостиной.

Она вручает мне две таблетки и объясняет, что начну я с небольшой дозы. Таблетки были у нее с собой, так что она явно планировала скормить их мне в любом случае.

Я хочу спросить, означает ли небольшая доза, что я лишь слегка псих, но не спрашиваю. Послушный щеночек. Я кладу таблетки в рот и запиваю водой, которую она мне подает. (Она у доктора тоже была с собой. Интересно, что еще прячется у нее в карманах. Скорее всего, шприц с успокоительным и еще один с антипсихотиками на тот случай, если я откажусь принимать их орально. Разве не глупо держать в карманах такие вещи, когда находишься в одной комнате с девушкой, которая «может представлять опасность для себя и окружающих»?)

— Они подействуют приблизительно через пару дней — или даже пару недель. — Легконожка улыбается мне той же жалостливой улыбкой, что и вчера. Если бы у меня во рту оставалась вода, я бы плюнула ей прямо в лицо, чтобы смыть с него это идиотское выражение.

Когда Легконожка уходит, я смотрю в окно. Люси нет в палате. У нее арт-терапия. А значит, сегодня понедельник. Или среда. Или пятница. Не важно. Тысячи лет человечество прекрасно существовало без дней недели. И вообще, когда ввели дни недели, причины были, скорее всего, религиозные, чтобы отмечать воскресенье — день отдыха. Ну или субботу, если ты еврей. Я еврейка, но семья у нас не очень религиозная, и мы не соблюдаем шаббат с заката пятницы до заката субботы.

Короче, я к тому, что многие сотни лет люди следили за временем по переменам в погоде, по тому, как лето перетекает в осень, осень в зиму, зима в весну. Они судили об окончании дня и начале следующего по закату и рассвету, а не по календарю, расчерченному на даты.

Конечно, тогда люди не знали, что это не солнце встает и садится, погружая мир во тьму или заливая светом, а Земля поворачивается вокруг своей оси. Наверное, тех, кто видит невидимые вещи, тогда считали ведьмами и колдунами. Их не пичкали лекарствами, а превозносили. Или, наоборот, презирали.