Опасна для себя и окружающих — страница 25 из 42

— Нейролептики сбивают режим сна.

— Но я хорошо сплю.

Выражение лица у медсестры меняется. Она прищуривается:

— Мы будем пререкаться?

— Я же просто спросила.

— По-моему, ты не хочешь пить таблетки.

— Я просто хочу сказать, что мне не требуется снотворное.

— Регулярный сон очень важен для пациентов в твоем состоянии.

И какое же, по ее мнению, у меня состояние? Однако я не задаю вопросов, поскольку они, похоже, считаются пререканиями, и у нашей сестрички Рэтчед такой вид, будто достаточно всего одного вопроса, и она позовет коллег Стивена, чтобы насильно запихнуть таблетку мне в глотку.

Сестра Рэтчед — персонаж фильма семидесятых, который обожает мой папа. Фильм называется «Пролетая над гнездом кукушки». Есть и такая книга. Я ее не читала и не видела фильм, но папа обзывает сестрой Рэтчед любого, кто обращается с ним чересчур, по его мнению, сурово: если повар в дорогом ресторане отказывается поменять блюдо, если консьерж гостиницы не соглашается поселить нас в номер люкс вместо обычного. В фильме рассказывается о заключении в психиатрической больнице; интересно, папа пересматривал его с тех пор, как я сюда угодила? Интересно, кино ему по-прежнему нравится? Интересно, упомянет ли папа сестру Рэтчед, когда в следующий раз повар откажется заменить брокколи брюссельской капустой?

Когда медсестра снова протягивает мне снотворное, я его беру. Таблетка застревает в горле, и я так закашливаюсь, что глаза слезятся.

Медсестра натягивает перчатку.

— Открой рот, — командует она, когда мне наконец удается отдышаться.

— А?

— Рот открой.

Я открываю.

— Теперь высуни язык.

Я высовываю. Она сжимает мне язык двумя пальцами, отводит вправо и влево, потом приподнимает, чтобы посмотреть под ним.

— Хорошо, — наконец говорит она. Перчатка со щелчком снимается с руки.

Я возвращаю язык на законное место.

— Утром вы не проверяли, — отмечаю я.

— Утром ты не пререкалась, — отвечает она. Затем добавляет: — Спокойной ночи, — с фальшивым добродушием, будто не она только что совала мне пальцы в рот.

Свет гаснет через пару секунд после того, как она закрывает за собой дверь. Я забираюсь в кровать.

Со своей стороны палаты Люси обзывает медсестру таким словом, которое моя мама просто ненавидит. Она не признает ругательств с гендерным оттенком. Будь мама здесь, она предложила бы Люси: «Просто назови ее сволочью. Мужчину ты так и назвала бы».

Но мамы здесь нет, так что я вслух повторяю ругательство за Люси, а потом желтая таблетка погружает меня в сон.

тридцать два

Надо бы считать, сколько дней я уже на лекарствах. Сколько приняла синих таблеток, сколько желтых (хотя позже я решила, что они, скорее, бежевые, чем желтые). Но я не считаю. Точная дозировка мне неизвестна, поэтому какая разница?

Таблетки приносят две медсестры. Одна — та жуткая тетка с длинной косой и в персиковой униформе; она заставляет меня высовывать язык, чтобы проверить, проглотила ли я таблетки. (Теперь процедура повторяется каждый раз, даже если я не задаю вопросов.) Вторая сестра с виду добрая, с неизменной улыбкой и пышной афропрической. У этой униформа желтая — по-настоящему желтая, не бежевая, как снотворное, — и она всегда красится ярко-алой помадой. Она называет меня «солнышко» и никогда не требует высунуть язык. Наверное, она моложе и не такая циничная. Пока что.

Сегодня Люси просит меня не глотать снотворное. Она хочет мне кое-что рассказать.

— Ничего не выйдет, если явится сестра Рэтчед, — говорю я.

Люси качает головой:

— Не явится.

— Откуда ты знаешь?

— Сегодня не ее смена.

Хоть кто-то из нас следит за временем.

* * *

— Ну так что ты хотела мне рассказать? — спрашиваю я после отбоя. Желтую таблетку я выплюнула, и она тает у меня в утке.

Я слышу шорох бумажного костюма Люси, пока она вылезает из кровати, пересекает палату и садится на край моей кровати. Тощий матрас проседает под ее весом.

— Ты никогда не задавалась вопросом, за что меня сюда положили?

— У тебя булимия.

— А иногда анорексия, — с некоторой обидой говорит Люси. — Я сегодня почти не ела за завтраком.

— Действительно. Извини. — Я сложила остатки ее завтрака себе на поднос, чтобы санитары к ней не приставали.

— Да ладно тебе. Ты же знаешь, в такое место не отправят из-за обычного расстройства пищевого поведения.

Я щурюсь в темноту, пытаясь разглядеть Люси в свете луны, но стоит такая темень, что не видно даже силуэта. РПП — дело серьезное. Я читала о девочках с такой тяжелой анорексией, что их родителей через суд лишали права опеки. При критическом недоедании аноректичек могут признать умственно недееспособными и приказом суда отправить в места вроде этого.

— А еще у тебя депрессия. Ну, они так считают.

— Нет у меня депрессии. И раньше не было, перед тем как я сюда попала и меня накачали антидепрессантами. Я не была подавлена, я злилась.

— Кажется, таблетками это не лечится.

Люси хрипло смеется. Получается не очень-то весело.

— В нашей балетной труппе была одна девочка. Рианнон. Ей даже одного имени хватало, чтобы считать себя лучше всех. — Люси передергивает от отвращения. — Она была очень худая. И ладно бы, если ей просто не нужно было сидеть на диете, — то есть ей и не нужно было, но хуже всего другое.

— И что хуже всего?

— Она вообще не парилась насчет еды. Не подсчитывала калории, не задумывалась, может ли она позволить себе кусок торта, глоток газировки, тарелку макарон. Когда мы все с тоской вспоминали любимые вредные вкусности, от которых пришлось отказаться ради балета, Рианнон только пожимала плечами: мол, подумаешь, какая ерунда. Для нее это и была ерунда. — Люси возится на кровати, усаживаясь по-турецки. Ее правое колено упирается мне в бок, но я не жалуюсь. — Вес для нее вообще не имел значения. Я ее ненавидела.

Люси внезапно замолкает, как будто забыла, что я лежу рядом и слушаю.

— И что произошло? — спрашиваю я.

— Я ее толкнула. Не сильно, совсем легонько. Просто хотела посмотреть, что будет.

Я сажусь. Люси и правда так сказала?

Это же мои мысли, мои воспоминания о той ночи, когда упала Агнес.

«Мы выросли из этих игр».

Агнес была права. Но не в том, что мы слишком взрослые для «легкой как перышко»: тогда она еще сказала, что вдвоем в нее не сыграешь. Мы перешли к «я никогда не», но быстро заскучали, ведь мы уже знали все секреты друг дружки. (Не считая того, что я мутила с Джоной, а у Агнес даже не хватило проницательности, чтобы попытаться вытащить из меня признание, предложив реплику вроде: «Я никогда не мутила с парнем лучшей подруги».) (И не считая того, что у Агнес дома остался парень, а я ничего не знала и даже не попыталась заставить ее признаться.)

Когда доктора спросили меня, что случилось, я рассказала.

Когда спросили родители Агнес, я им тоже рассказала.

Я не врала. Честно, не врала. Но и всей правды тоже не открыла.

На самом деле я и не помню всей правды.

Мы начали играть в «правду или действие». Зная друг про друга всю «правду» (во всяком случае, нам так казалось), мы обе вроде бы решили почаще выбирать «действие».

Я помню, как бегала туда-сюда по коридору в одном нижнем белье, — наверное, Агнес выбрала для меня такое «действие». Не слишком обременительное, поскольку коридор был пуст и я совершенно не стеснялась.

Помню, когда настала очередь Агнес, я спросила:

— Действие или действие?

Кажется, Агнес улыбнулась или закатила глаза. Кажется, ей надоело играть. Кажется, она ответила:

— Действие.

Кажется, сначала я выбирала задания попроще. Кажется, мы играли уже больше часа, когда я предложила ей последнее «действие»:

— Встань на подоконник.

Вот что я знаю точно: наша комната была на втором этаже, и окна выходили во двор общежития, облицованный терракотовыми плитками. Подоконники в здании были довольно широкие и внутри, и снаружи, так что в теплые дни мы любили там сидеть, свесив ноги на улицу, и совершенно не боялись.

Может, Агнес не хотела залезать на подоконник. Может, она решила, что я шучу. Может, я напомнила ей, что минуту назад по ее приказу бегала голышом по коридору, а она, может, возразила, что я бегала не голышом, а в нижнем белье.

А может, Агнес просто пожала плечами и согласилась, лишь бы не спорить со мной. Может, ей уже хотелось покончить с игрой.

Она сняла бы носки — босые ноги меньше скользят, — а я широко распахнула бы окно. Ей пришлось бы присесть на корточки, вылезая наружу. Так и вижу, как она стоит спиной к верхней половине окна, которая осталась закрытой. Кое-что я помню четко: руки она держала почти прямо. Только отвела назад локти, немного просунув их обратно в комнату через нижнюю, открытую половину окна. Пальцы сжаты в кулак. Держаться ей было не за что.

Колени Агнес приходились мне почти на уровне глаз. Наружный подоконник был шире ее ступней. Не помню, чтобы я испугалась. Никакого риска. Уже стемнело, но во дворе горели фонари.

Перед глазами у меня стоит картинка, как Агнес, расхрабрившись, разжала кулаки и вытянула руки вперед. Ее светлые волосы блестели в лучах фонарей. Казалось, она светится изнутри.

Вот что еще я отчетливо помню: Агнес теряет равновесие. Я тяну к ней руки. Светлые волосы короной реют над головой, когда Агнес летит вниз. Она негромко вскрикивает, ударившись о землю.

Падение Агнес не назовешь легким как перышко, как и твердым как сталь. Она приземлилась на ноги, и лодыжки бесполезно подогнулись, не выдержав веса тела. Она повалилась вперед, и череп с хрустом стукнулся о плитки двора.

Я развернулась и выскочила в коридор, на бегу набирая девять-один-один. Кажется, я чуть не упала, когда мчалась вниз по лестнице. Вот это была бы ирония — если бы мы обе упали одна за другой.

Сирену я услышала еще до того, как появилась скорая помощь.