Опасна для себя и окружающих — страница 5 из 42

— На твое счастье, я уважаю правило «кто первый встал, того и тапки». Так что выбирай, какая кровать тебе больше нравится.

— Но так же нечестно! — Когда Агнес огорчалась, ее голубые глаза становились такими огромными, что выглядела она на семь лет, а не на семнадцать. — Давай хотя бы монетку бросим.

Я покачала головой, продолжая широко улыбаться. Я сразу решила, что Агнес станет моей новой лучшей подругой.

— Выбор за тобой.

Агнес все медлила, и в итоге я согласилась бросить монетку. Интересно, раскаивалась ли она позже в своей уступчивости.

Сейчас Люси поворачивается лицом к окну, хотя с ее стороны палаты из него видно еще меньше. Соседка сантиметров на двадцать ниже меня ростом. Пожалуй, даже на цыпочках ей не дотянуться до маленького квадратика стекла. Кровати привинчены к полу, и Люси даже не сможет подвинуть кровать к окну, чтобы, забравшись на нее, попытаться что-нибудь разглядеть.

Однажды я видела фильм, где действие происходило в тюрьме, и когда там появлялся новый заключенный, все собирались вокруг него в столовой и по очереди рассказывали, какое преступление совершили — или в чем их обвиняют. Говорили о своей жизни на воле. Совсем как новые соседки, которым хочется получше узнать друг друга. Совсем как мы с Агнес тогда.

Агнес села на кровать, которая нравилась ей меньше (когда мы бросали монетку, выиграла я), и сообщила, что она родом из маленького городка недалеко от Фарго в Северной Дакоте.

— В первый раз вижу человека из Северной Дакоты.

— А я думала, в Нью-Йорке полно народу из всех штатов.

Я покачала головой:

— Почему ты так решила? — Почти все мои знакомые родом из Нью-Йорка.

— Разве не туда съезжаются все те, кто стремится сбежать из родных мест?

Я улыбнулась и пожала плечами. Сама я не считала Нью-Йорк избавлением — в конце концов, я ведь там родилась, — но знала, что для многих он служит городом мечты.

Агнес спросила:

— И как там, в Нью-Йорке?

Я улыбнулась еще шире:

— А вот приедешь ко мне в гости, сама узнаешь.

— С чего ты взяла, что я к тебе приеду?

— Разве ты не видишь, что мы станем лучшими подругами?

— Да мы знакомы всего полчаса. Откуда такая уверенность?

Не успела я ответить, как Агнес уже засмеялась, будто заранее знала, что любая моя реплика покажется ей остроумной.

Прищурившись, я изучаю лицо Люси. Даже через завесу волос я вижу, что белки глаз у нее покраснели. Она, видимо, плакала, пока ее записывали в регистратуре. Может (в отличие от меня), она даже сопротивлялась, когда ее вели наверх.

шесть

Даже без всяких признаний в духе тюремных исповедей я довольно быстро понимаю, по какой причине Люси сюда поместили, — за нашей следующей трапезой. Не успеваю я приступить к обеду, как Люси молниеносно поглощает свою порцию, тут же засовывает два пальца в рот и выблевывает съеденное в утку, которую вытащила из-под кровати.

(Прощай, моя теория о подосланной практикантке.)

— А разве тебе не полагается скрывать такие поступки?

Люси вытирает рот. В утке виднеется почти не прожеванная хлебная корка.

— А какой смысл?

— Вряд ли их моют как следует, — замечаю я, пока она снова склоняется над уткой.

— С виду почище, чем туалет на заправке, где мы останавливались по дороге сюда. — Люси швыряет утку на скользкий линолеум, и часть рвоты выплескивается через край. Соседка тем временем кивает на крекеры в блестящей обертке, которые лежат у меня на подносе: — Будешь?

Я отрицательно качаю головой. Тут не дают еды, для которой нужны вилка или нож. Нас кормят только супом, хлопьями и бутербродами. Люси воровато хватает мои крекеры и, приподняв тощий матрас, засовывает их под него, на металлический корпус кровати. Видимо, на будущее.

Я оставляю на подносе больше половины сэндвича. Похоже, Люси глаз с него не сводит.

— Хочешь? — предлагаю я с улыбкой.

Она так медленно качает головой, что ей, кажется, даже больно.

«Пациентка может представлять опасность для себя и окружающих».

Мы складываем тарелки — жалкие, бесполезные, бумажные — у двери, чтобы их потом забрали. Люси оставляет свою утку там же, будто нарочно ждет вопросов.

Потом она вытягивается на кровати и таращится в потолок, отчего во мне просыпается собственнический инстинкт.

«Не глупи, Ханна. Задолго до тебя десятки девочек валялись на этих кроватях и запоминали каждую трещинку в потолке». В моем воображении голос разума принадлежит Агнес.

Люси рассказывает, что она из Оукленда и занимается балетом. (Это объясняет превосходную осанку.) Я гадаю, пыталась ли она морить себя голодом вдобавок к искусственно вызванной рвоте, но, разумеется, не спрашиваю из вежливости. (Я как-то читала книгу о девушке, которая чередовала анорексию с булимией. Может, и у Люси та же проблема.)

— Легконожка тебя, должно быть, с ума сводит своими чешками. — Я киваю на ноги.

Нам даже носки не полагаются. Выдают только тонюсенькие тряпичные тапочки. Я в них еле хожу. Приходится шаркать по полу, чтобы они не слетели. Я их надеваю, только если замерзну. А я всегда мерзну, поскольку кондиционер здесь настроен так, будто они боятся, что иначе мы протухнем.

Люси не отвечает. Она поворачивается ко мне спиной, сжимая в руках подушку.

Я встаю и начинаю ходить, считая шаги. Вряд ли помещения семь (шагов) на восемь (шагов) достаточно для двух человек. Наша с Агнес комната была примерно такого же размера, и что из этого вышло?

Кажется, что стены трясутся в такт всхлипам Люси (она не такая тихая и спокойная, как я), но мы в Калифорнии, краю землетрясений: здесь даже почве под ногами нельзя доверять. Я прижимаю пальцы к рвотно-зеленой стене (теперь цвет выглядит более уместным), пытаясь убедиться, что она стоит крепко. Но на ней столько искусственных трещин и выбоин, что ничего не понятно.

— Я скучаю по своему парню, — наконец говорит Люси, как будто я требовала объяснений.

По спине у меня пробегает дрожь.

Когда Джона впервые назвал Агнес своей девушкой, мы возвращались с лекции по истории Америки. Я предложила ему перекусить, а он сказал, что его ждет девушка.

— Если хочешь, давай с нами, — добавил он поспешно.

— Нет, спасибо, — ответила я. — Мне не подходит роль третьего лишнего.

Хотя тогда я уже знала, что они с Агнес вместе.

Джона усмехнулся. Он прекрасно понимал, что усмешка делает его неотразимым.

— Да, — согласился он, — ты не из таких.

Через неделю мы с ним впервые поцеловались.

Люси вытирает глаза:

— За какие заслуги тут разрешают пользоваться телефоном?

Я пожимаю плечами:

— Не знаю. — Легконожка ни слова не говорила ни о каких заслугах.

— Такие места все одинаковые.

— А ты во многих таких местах побывала?

Люси игнорирует последний вопрос и отчеканивает:

— Наберешь килограмм — получишь час онлайн. Наберешь два — получишь двадцать минут телефонных разговоров.

Она думает, что у меня тоже расстройство пищевого поведения? Я пересекаю палату и сажусь на свою кровать (проще называть ее так, раз уж теперь нас тут двое), выпрямив спину, как Люси:

— Вряд ли тут есть особые привилегии.

Если бы здесь поощряли хорошее поведение, я давно что-нибудь заработала бы своим спокойствием.

— Я не выживу, если не смогу звонить Хоакину. — Люси переворачивается на спину и грызет ногти, а затем смеется.

Должно быть, горло у нее раздражено многолетней привычкой вызывать рвоту, потому что я ни разу не слышала такого хриплого смеха.

— Естественно, тут все по-другому. — Слово «тут» она буквально выплевывает.

Очень хочется спросить, почему «естественно», но тогда Люси поймет, что я не знаю ответа. Вместо этого я ложусь на бок лицом к ней. Люси прижимает к себе подушку, будто это и есть ее парень. Чуть ли не целует. Будто кому-нибудь захочется с ней целоваться после того, как ее вырвало.

Господи Иисусе, мне подсунули реальную психопатку. Теперь не только Люси мечтает о телефоне. Я позвоню родителям и потребую отдельную палату. Мне нет восемнадцати. Врачи не могут запретить мне общаться с законными опекунами.

И тут впервые в голову закрадывается нотка сомнения: «Или могут?»

Прежде чем я сюда попала, мы с родителями разговаривали каждый божий день в течение семнадцати лет с лишним. Но родители не по своей воле отправили меня туда, где (видимо) мне придется заслужить привилегию разговора с ними.

Люси снова поворачивается ко мне спиной. Сквозь бумажную рубашку мне видны бугорки позвонков, и я смотрю, как мускулы — результат многолетних тренировок — перекатываются у нее под кожей при каждом движении.

Не особенно отличается от глядения в потолок.

семь

— Боюсь, тебе нельзя звонить родителям.

Доктор Легконожка затаскивает в комнату пластиковый стул для очередного сеанса. Стул белый и дешевый, и, в отличие от кроватей, он не привинчен к полу. Она раскладывает стул, но не садится. Я тоже.

— Разумеется, мне можно им звонить, — возражаю я. — Это же мои родители. — Я подчеркиваю интонацией последнее слово, но вряд ли Легконожка осознает, насколько тесные отношения у нас в семье.

Мама любит говорить, что не понимает родителей, которые оставляют детей дома, уезжая в отпуск, или ноют, что хотят от них отдохнуть: «У нас совсем другая семья».

Я подчеркиваю:

— Я несовершеннолетняя. Вы не имеете права отнимать меня у родителей. Это противозаконно.

Думаю, держать меня взаперти дни напролет тоже противозаконно. Конечно, если я пациентка. Если заключенная, то вряд ли.

— Твои родители понимают, что сейчас изоляция пойдет тебе на пользу.

«А вот и нет», — думаю я, но предпочитаю промолчать. Каким-то образом доктор Легконожка заговорила им зубы, и они ей поверили. Я разглядываю ее мышиное лицо. Может, она просто садистка и пользуется тем, что за пределами клиники никто не воспринимает жалобы пациентов всерьез?