— Хорошая мысль.
Нельзя сказать, что Джона был самым красивым парнем в летней школе. Большинство девочек сошлось на том, что эта честь принадлежит высокому жгучему брюнету Бастьену, студенту по обмену из Франции. Но Джона вел себя так, будто его забыли предупредить, что он не самый красивый, не самый умный, не самый высокий. За лето калифорнийское солнце высветлило его темно-русые брови до соломенного цвета.
А потом из нас двоих он выбрал Агнес.
Когда Джона и Агнес встретились, меня там не было. Он рассказал мне потом, что заглянул к нам в комнату за мной, а нашел ее.
— Ты была права, — добавил он.
— В чем?
— Не стоило волноваться, что вы подеретесь. Агнес и мухи не обидит.
— Да, она милая, — согласилась я.
— Милая, — повторил Джона. Он будто пробовал на язык редкое для него слово. Будто раньше никогда не встречал таких милых людей.
Наверное, я сама виновата. Это ведь я пригласила его к нам. Интересно, как развивались бы события, если бы мы с Джоной провели вместе больше времени до его знакомства с Агнес. Я могла бы остаться у него и помочь разобрать вещи. Показала бы ему, что тоже умею быть милой.
Я не знала, что они пара, пока они официально ею не стали. Не было такого, чтобы Джона позвал Агнес на свидание и мы с ней хихикали, пока она собиралась, а потом перемигивались у него за спиной, когда он за ней зашел, — ничего подобного. Все происходило гораздо тоньше. Однажды я заметила, что на диване в холле Джона сидит ближе к Агнес, чем ко мне. Когда я возвращалась с лекций к нам в комнату, он тихо занимался за моим столом, пока Агнес так же тихо занималась рядом за своим. Но Джона всегда освобождал стол, прежде чем я успевала попросить. В вежливости ему не откажешь.
А потом однажды ночью он пришел к нам после отбоя и улегся в кровать к Агнес, словно так и надо. Видимо, Агнес оставила дверь незапертой, чтобы Джона мог войти. Было очевидно, что она привыкла к его близости; когда он проскользнул к ней под одеяло, она даже не шелохнулась. Они напоминали парочку знаменитостей, которые опровергают любые слухи об отношениях, а потом внезапно объявляют о помолвке; итог был предсказуем — все признаки налицо, — и тем не менее застал меня врасплох.
В лунном свете Джона заметил, как я смотрю на них, и подмигнул мне, будто у нас с ним есть общая тайна. Я отвернулась лицом к стене и притворилась спящей. До меня доносились звуки: вот они ворочаются в кровати, вот они целуются (должно быть, Джона разбудил Агнес, когда я отвернулась), вот Агнес пытается заглушить смешок, чтобы не разбудить меня. Даже в этом она была заботливой — милой.
девять
Агнес была очень близка с родителями. Не настолько, как я, но близка. Она звонила им каждый день.
В первый вечер: «Мамочка, у меня отличная соседка».
А дальше начался ежедневный отчет о наших достижениях.
«Мы с Ханной ходили в кино».
«Мы с Ханной нашли чудесный суши-бар на соседней улице».
«Мы с Ханной…»
«Мы с Ханной…»
«Мы с Ханной…»
Может, родители Агнес невзлюбили меня задолго до нашей первой встречи. Может, сочли меня городской оторвой, которая забивает их дочке голову свободными нравами. Через пару недель Агнес перешла от «мы с Ханной» к «Ханна говорит».
«Ханна говорит, что я могу навестить ее в Нью-Йорке на День благодарения».
«Ханна говорит, что мне стоит поступать в Барнард».
«Ханна говорит, что сейчас у каждого есть новый айфон».
«Ханна говорит, мне нужно обновить гардероб для собеседований в университетах».
Я ведь не заставляла ее все это говорить. К тому же обвинять человека в покушении на убийство — это уже чересчур, даже если соседка дочери вам не нравится.
Особенно когда совершенно ясно, что произошел несчастный случай.
В любом случае, нельзя доказать обратное, а ведь это главное, так? Ну, знаете, презумпция невиновности и все такое. «В отсутствие надлежащих доказательств».
— Как продвигается расследование? — спрашиваю я, когда балетки Легконожки в следующий раз шлепают ко мне в палату и Стивен занимает привычное место в дверях.
— Считай наши беседы не расследованием, а моим стремлением узнать тебя получше. — Доктор стоит в центре палаты (на этот раз без стула), переминаясь с ноги на ногу. При каждом движении ее бумажная одежка — синяя, в отличие от зеленой у нас с Люси, видимо в тон стенам, — громко шуршит. Легконожка моргает, будто ей мешают контактные линзы, которые она не привыкла носить. Ручаюсь, ей не разрешают носить очки при встрече с пациентами вроде меня. Тот, кто «опасен для себя и окружающих», вполне способен выколоть ей глаза металлическими дужками или стеклом.
Интересно, какие тут правила насчет пациентов, которым необходимы очки. Их тоже заставляют перейти на линзы? Может, очки позволяют носить только в одиночестве, а на время визитов Легконожки их забирают и весь сеанс пациенты видят только размытые силуэты.
Люси ушла на обед с другими девочками, которым разрешено посещать столовую. (Мне обед принесли в комнату, как обычно.) Люси с самого первого дня выпускают из комнаты на завтраки, обеды и ужины — может, в качестве награды за безропотное проживание с потенциально опасной соседкой, или в столовой удобнее следить, чтобы она не блевала. Еще Люси покидает палату для сеансов с Легконожкой, а вчера ей разрешили воспользоваться душем дальше по коридору. Видимо, пациентки, которые кидаются стульями, должны довольствоваться ведром с мочалкой.
— Как вы надеетесь узнать меня получше за такое короткое время? — спрашиваю я. — Чтобы узнать человека, с ним нужно проводить куда больше одного часа в день.
— Жаль, если наше общение кажется тебе ограниченным.
Меня бесит, что, по ее словам, выходит, будто количество времени, которое мы проводим вместе, зависит лишь от точки зрения, будто на самом деле мы с ней общаемся куда больше, вот только я не в курсе.
И вообще, как она узнает меня получше, когда я тут заперта? Здешнюю обстановку нормальной не назовешь. Даже если доктор считает, что мне нужна «изоляция от привычного окружения» и все такое, обстановка имеет очень большое значение, а в этой палате и самый здоровый человек быстро спятит. Впрочем, мне без разницы, узнает меня Легконожка получше или нет. Я здесь по недоразумению. Просто жду, «когда инцидент исчерпает себя». «Пока все не уляжется».
Я опускаю босые ноги на линолеум. Мне так скучно, что впору свеситься с кровати лицом вниз и пристально разглядывать пол, как я раньше разглядывала потолок и стены.
Уголки губ Легконожки слегка приподнимаются.
— В одном ты права: ситуация для тебя непривычная.
Наверное, ее научили таким приемчикам в медицинском институте. Профессора демонстрировали: «Улыбайтесь вот так. Дайте понять, что сочувствуете пациенту, но не слишком». Я представляю, как доктор Легконожка тренируется перед зеркалом, пока челюсть не онемеет.
— Кроме того, мы опрашиваем твоих прежних друзей и знакомых, чтобы изучить ситуацию до мозга костей.
Мне не нравится выражение «до мозга костей». Перед глазами проносится картинка: шматок плоти отпадает, обнажая белую кость черепа. Я сглатываю.
— И что вы обнаружили?
В общежитии знали о нашей с Агнес близкой дружбе. Агнес шутила, что мы с ней как сиамские близнецы, никогда не разлучаемся: на лекциях, в столовой, в спортзале мы всегда вместе. Мы действительно стали лучшими подругами, хотя познакомились совсем недавно.
— Что ваши отношения с Агнес были очень… необычными. — Доктор Легконожка произносит это слово как эвфемизм.
— Мы довольно быстро сблизились. — Я пожимаю плечами. — У меня всегда так. Даже в детском саду я завела штук десять лучших подруг.
Она что-то записывает в моей истории болезни, аккуратно пришпиленной к планшету. Я хмурюсь. С каких пор запрещено иметь много друзей? Если этот симптом на что и указывает, то только на общительную натуру.
— Да, — соглашается доктор Легконожка, — я получила такое убеждение, что у тебя было несколько очень тесных дружеских связей.
Меня так и тянет спросить: «И откуда же вы „получили такое убеждение“?», но ведь она наверняка и правильную речь добавит в список симптомов: «Ханна Голд стремится продемонстрировать свое интеллектуальное превосходство».
Что поделаешь, если я умнее собственного врача.
— Кажется, ты не слишком переживаешь насчет случившегося, — добавляет доктор Легконожка. — Даже не спросила о состоянии Агнес.
— Может, потому и не спросила, что не ждала ответа. Вы мне даже с родителями не разрешаете поговорить. — Я готова топнуть ногой, но без нормальной обуви топать нет смысла.
— Может, и так, — соглашается доктор Легконожка, и я понимаю, что допустила ошибку. Зря я сказала «может».
Что не отменяет моей правоты: Легконожка по-прежнему ничего не говорит про Агнес.
Видимо, ей насплетничали, будто наша дружба с Агнес была не такой безоблачной, какой выходит по моим словам. Может, одна из девчонок в общежитии засекла нас с Джоной вместе или видела, как мы сидели под одним пледом в тот киновечер, когда Агнес осталась в комнате заниматься. Кем бы ни была эта сплетница, она, видимо, позвонила доброй докторше и описала нашу дружбу с Агнес словами «тесная» и «необычная», вместо того чтобы назвать нас «близкими подругами» или «не разлей вода».
Я трясу головой. Все это ничего не доказывает. Даже если они в курсе насчет нас с Джоной и собираются меня пристыдить «предательством» и прочей ерундой, я же не настолько ненормальная, чтобы причинять вред лучшей подруге, лишь бы замутить с ее парнем. Но как докажешь, если я заперта здесь и слушает меня только доктор Легконожка?
Моя мама против камер-одиночек в американских тюрьмах. Она уверена, что это слишком «жестокое и бесчеловечное наказание», противоречащее конституции. Однако она не смогла — не захотела? — предотвратить мое заключение.
Внезапно, хотя кондиционер работает на всю катушку (как обычно), меня бросает в жар. Пот проступает на ладонях и на шее под волосами. Я свирепо оглядываю палату, будто надеюсь заметить то, чего раньше не видела. Еще одно окно. Потайную дверь. Выход. Но палата выглядит совершенно так же, как в день моего приезда.