БРАВО, БРОНТОЗАВР!
1. Тот, кто кричал: «волки!»
Влияние ученых основано на уважении, которым пользуется их дисциплина. Поэтому нас может мучительно искушать желание использовать эту власть для распространения собственных предрассудков или достижения социальных целей – почему бы не придать личным этическим или политическим предпочтениям убедительности, раскрыв над ними зонтик науки? Но так поступать нельзя – или мы лишимся того самого уважения, которое вводит нас в это искушение.
Много лет назад я видел английскую телепрограмму, в которой маленьким детям задавали вопросы о королеве Елизавете II. Их уверенные ответы были очаровательны: по всей видимости, королева проводит большую часть дня, пылесося Букингемский дворец – и, разумеется, не снимает при этом короны. Она пододвигает трон к телевизору, когда не занята государственными делами, а моя посуду, надевает фартук поверх горностаевой мантии. В тот момент я понял, что эта воображаемая королева Елизавета II (то, что философы назвали бы интенциональным объектом детишек) в некоторых отношениях была объектом более впечатляющим и интересным, чем настоящая женщина. Интенциональные объекты порождены убеждениями, а потому играют в формировании поведения людей (подчас ошибочного) более непосредственную роль, чем существующие в действительности объекты, с которыми они, казалось бы, тождественны. Например, золото Форт-Нокса менее важно, чем связанные с ним мифы, а легендарный Альберт Эйнштейн, подобно Санта-Клаусу, известен гораздо лучше, чем сравнительно смутно припоминаемая историческая фигура, ставшая основным источником легенды.
Эта глава посвящена другому мифическому герою – Стивену Джею Гулду, сокрушителю ортодоксального дарвинизма. За много лет Гулд предпринял ряд атак на элементы современного неодарвинизма, и хотя ни одна из них не привела ни к чему, кроме незначительной корректировки традиционных представлений, его риторика оказала огромное влияние на аудиторию, исказив образ дарвинизма. Так передо мной встает проблема, которую невозможно игнорировать, от которой невозможно отмахнуться. Долгие годы в своей работе я апеллировал к эволюционным соображениям и почти так же часто сталкивался с любопытным ходом рассуждений: философы, психологи, лингвисты, антропологи и другие оппоненты категорически отметали мои ссылки на дарвиновское мышление, называя его несостоятельной и устаревшей наукой; они беспечно заявляли, что я ничего не понимаю в биологии – мои представления устарели, поскольку Стив Гулд доказал, что дарвинизм уже не тот. Строго говоря, он на краю гибели.
Это – миф, но миф очень влиятельный – даже в кулуарах науки. В этой книге я постарался тщательно охарактеризовать дарвиновское мышление, уберечь читателя от распространенных предрассудков и защитить теорию от дурно обоснованных возражений. Множество экспертов давало мне советы и оказывало помощь, так что я уверен, что преуспел. Но нарисованная мною картина дарвиновской мысли очень отличается от той, с которой познакомил многих Гулд. Значит, я наверняка ошибаюсь? В конце концов, кто лучше Гулда знает о Дарвине и дарвинизме?
Американцы печально знамениты своей неосведомленностью об эволюции. Проведенный недавно (июнь 1993 года) Институтом Гэллапа опрос показал, что 47% взрослых американцев верит, будто вид Homo sapiens сотворен Богом менее десяти тысяч лет назад. Но любыми своими знаниями об эволюции Америка, вероятно, обязана, прежде всего, Гулду. В битве вокруг преподавания «креационизма» в школах он стал ключевым свидетелем защиты эволюции в судах, до сих пор терзающих американское образование. В течение двадцати лет его ежемесячная колонка в Natural History, «Воззрение на жизнь», снабжала биологов, как профессионалов, так и любителей, непрерывным потоком захватывающих идей, удивительных фактов и своевременных поправок к сложившимся у них идеям. Помимо сборников очерков («Со времен Дарвина»403, «Большой палец панды»404, «Куриные зубы и лошадиные пальцы»405, «Улыбка фламинго»406, «Браво, бронтозавр»407 и «Восемь поросят»408) и научных публикаций об улитках и палеонтологии, он написал большую теоретическую работу, «Онтогенез и филогенез»409; атаковал тесты IQ («Не тою мерой мерите»410); по-новому интерпретировал окаменелости сланцев Бёрджеса в книге («Удивительная жизнь»411) и опубликовал множество других статей на всевозможные темы от Баха до бейсбола, от природы времени до компромиссов «Парка Юрского периода». Большинство его произведений просто великолепно: удивительно эрудированный, он – образец ученого, который (как однажды сказал мой учитель физики) понимает, что если естественными науками занимаются должным образом, то они входят в круг наук гуманитарных.
Название ежемесячной колонки Гулда заимствовано у Дарвина – из последнего предложения «Происхождения видов».
Есть величие в этом воззрении, по которому жизнь с ее различными проявлениями Творец первоначально вдохнул в одну или ограниченное число форм; и между тем как наша планета продолжает вращаться согласно неизменным законам тяготения, из такого простого начала развилось и продолжает развиваться бесконечное число самых прекрасных и самых изумительных форм412.
Любой настолько плодовитый и энергичный автор, как Гулд, несомненно, будет движим чем-то помимо простого желания просвещать и восхищать своих собратьев, рассказывая им о дарвиновском мировоззрении. Строго говоря, у Гулда таких стимулов несколько. Он отважно боролся против предрассудков и, в частности, против дискредитации научных исследований (и посягательств на престиж науки) теми, кто наряжает свои политические идеологии во внушающую трепет мантию академической респектабельности. Важно понимать, что дарвинизм всегда обладал несчастливым свойством привлекать самых непрошеных поклонников – демагогов, психопатов, мизантропов и других типов, злоупотребляющих опасной идеей Дарвина. Гулд десятки раз без прикрас пересказывал эту печальную историю: о сторонниках социального дарвинизма, об отвратительных расистах и, что особенно страшно, о тех, в общем-то, хороших людях, которым заморочила головы (можно сказать, соблазнила и покинула) та или иная дарвинистская сирена. Неподготовленному человеку очень легко связаться с какой-нибудь дурно понятой версией дарвинистского мышления, и большая часть трудов Гулда была посвящена защите его героя от подобных посягательств.
По иронии истории его собственные энергичные попытки защитить дарвинизм подчас имели обратный эффект. Гулд защищал свой собственный вариант дарвинизма, но яростно противостоял тому, что называл «ультрадарвинизмом» или «гипердарвинизмом». В чем состоит различие? По мнению Гулда, изложенный мною бескомпромиссный дарвинизм, не допускающий никаких небесных крючьев, – гипердарвинизм – это экстремистское мировоззрение, которое следует опровергнуть. Поскольку, как я уже сказал, на деле это – вполне ортодоксальный неодарвинизм, атаки Гулда приняли форму призывов к революции. Раз за разом Гулд со своей трибуны провозглашает толпам восхищенных слушателей, что неодарвинизм мертв и что его место заняло новое революционное мировоззрение – все еще дарвинистское, но ниспровергающее традиционные представления. Это не так. Как сказал Саймон Конвей Моррис, один из героев «Удивительной жизни» Гулда: «Его взгляды существенно потрясли устоявшиеся ортодоксальные представления, несмотря на то что теперь, когда пыль оседает, здание эволюционной теории все еще кажется не слишком изменившимся»413.
Гулд – не единственный эволюционист, поддавшийся тяге к излишней драматизации. Манфред Эйген и Стюарт Кауфман – а есть и другие, о которых мы не говорили, – тоже поначалу рядились в одежды еретиков-радикалов. Кто не хотел бы, чтобы его усилия привели к подлинной революции? Но тогда как Эйген и Кауфман, как мы видели, со временем стали умереннее в своих высказываниях, Гулд двигался от одной революции к другой. До сих пор все провозглашенные им перевороты оказывались ложной тревогой, но он продолжал попытки, опровергая мораль басни Эзопа о мальчике, кричавшем «Волк!». Это не только подмочило ему репутацию (среди ученых), но и стало причиной враждебности некоторых коллег: из‐за инициированных Гулдом впечатляющих общественных кампаний они столкнулись с публичным осуждением, показавшимся им незаслуженным. Как пишет об этом Роберт Райт, Гулд – «американский эволюционист-лауреат. Если он систематически вводит американцев в заблуждение относительно сути и смысла эволюции, то наносит им огромный интеллектуальный ущерб»414.
Вводит ли он их в заблуждение? Сейчас посмотрим. Если вы верите,
1) что адаптационизм ниспровергнут и играет в эволюционной биологии лишь незначительную роль, или
2) что, поскольку адаптационизм является «основным интеллектуальным дефектом социобиологии»415, социобиология полностью дискредитирована как научная дисциплина, или
3) что гипотеза «прерывистого равновесия» Гулда и Элдриджа ниспровергла ортодоксальный неодарвинизм, или
4) что Гулд показал, будто факт массового вымирания опровергает «экстраполяционизм», являющийся ахиллесовой пятой ортодоксального неодарвинизма,
значит, то, во что вы верите, – ложь. Если вы верите в любое из этих утверждений, то вы тем не менее в очень хорошей компании – многочисленной и в высшей степени просвещенной. Некогда Куайн сказал о своем заблуждавшемся критике: «Он читает широкими мазками». Мы все к этому склонны, в особенности когда пытаемся простыми словами объяснить ключевые моменты работы, ведущейся за пределами наших родных дисциплин. Мы склонны широкими мазками вычитывать то, что хотим увидеть. Каждое из этих четырех утверждений – вердикт гораздо более решительный и радикальный, чем Гулд, может быть, рассчитывал, но вместе они транслируют тезис, который разделяется во многих кругах. Я с ним не согласен, а потому обязан развенчать миф. Задача это непростая, ибо нужно тщательно отделить риторику от реальности, одновременно отметая (посредством объяснений) вполне разумное предположение, что не может ведь эволюционист такого калибра, как Гулд, настолько заблуждаться в своих суждениях? Да и нет. Настоящий Гулд сделал огромный вклад в развитие эволюционного мышления, исправив множество серьезных и широко распространенных заблуждений, но мифический Гулд вселил томление в сердца тех, кто боится Дарвина, и взлелеял его своими страстными словами, и это, в свою очередь, вдохновило его собственные попытки ниспровергнуть «ультрадарвинизм», что привело к некоторым непродуманным заявлениям.
Если Гулд продолжает кричать: «Волки!» – то зачем? Гипотеза, которую я буду отстаивать, состоит в том, что Гулд наследует давней традиции именитых мыслителей, искавших небесные крючья, а нашедших подъемные краны. Поскольку за последние годы в области эволюционной теории достигнут огромный прогресс, найти место для небесного крюка все сложнее, и планка для любого мыслителя, надеющегося отыскать какое-нибудь благословенное исключение, задирается все выше. Следуя чередованию темы и вариаций на нее в трудах Гулда, я укажу на закономерность: в результате каждой неудачной попытки в области, которую он исследует, очерчивается небольшой спорный участок, пока, наконец, источник беспокойства не будет точно локализован. Конечная цель Гулда – сама опасная идея Дарвина; он выступает против самой мысли, что эволюция в конечном счете всего лишь алгоритмический процесс.
Интересно было бы задать и следующий вопрос: почему Гулд с такой враждебностью относится к этой идее? Но, в самом деле, это задача для другого исследования – и, возможно, исследователя. Гулд сам продемонстрировал, как подойти к ее решению. Он изучал невысказанные предположения, подспудные страхи и надежды ученых прежних времен – от самого Дарвина и изобретателя теста IQ Альфреда Бине до Чарлза Уолкотта, (неправильно) классифицировавшего окаменелости сланцев Бёрджеса (если ограничиться лишь тремя наиболее известными из нарисованных им историко-психологических портретов). Какими скрытыми мотивами (этическими, политическими, религиозными) руководствовался сам Гулд? Как ни увлекателен этот вопрос, я собираюсь противостоять искушению искать на него ответ, хотя в должном месте скажу – как это и нужно сделать – о выдвинутых конкурирующих гипотезах. Мне достаточно будет защитить, по общему мнению, поразительное заявление: закономерности потерпевших поражение революций Гулда свидетельствуют, что фундаментальная суть дарвинизма всегда вызывала у американского эволюциониста-лауреата неловкость.
Годами меня приводила в искреннее замешательство невнятная враждебность к дарвинизму, которую проявляли многие мои собратья-ученые, и хотя они ссылались при этом на Гулда, я считал, что они попросту полубессознательно искажали суть прочитанного – при поддержке массмедиа, всегда готовых проигнорировать детали и раздуть пламя любого незначительного спора. Я совершенно не понимал, что Гулд зачастую сражается на стороне противника. Он сам так часто становился жертвой этой враждебности! Мейнард Смит упоминает об одном только примере:
Невозможно всю жизнь проработать в области эволюционной теории, не осознав, что многие люди, чуждые этой области науки (и некоторые из тех, кто ею занимаются), страстно желают поверить, что теория Дарвина неверна. Совсем недавно я в этом убедился, когда мой друг Стивен Гулд, который, как и я, является убежденным дарвинистом, обнаружил, что послужил темой для редакторской колонки в Guardian, провозглашающей смерть дарвинизма и сопровождающейся множеством посвященных тому же вопросу писем – и все лишь потому, что он указал на некоторые затруднения, пока что этой теорией не разрешенные416.
Почему такой «убежденный дарвинист», как Гулд, продолжает попадать в неприятности, подпитывая ложное убеждение общественности, будто дарвинизм мертв? Нет адаптациониста более твердого в своих убеждениях или блестящего, чем Джон Мейнард Смит, но здесь, мне кажется, он допускает промах: не спрашивает самого себя, «почему?» После того как я начал замечать, что множество важных открытий в области эволюционной теории было совершено мыслителями, которые перед лицом великой идеи Дарвина чувствовали себя, по сути, неуютно, я начал серьезнее относиться к гипотезе, что и Гулд из их числа. Потребуется терпение и трудолюбие, чтобы убедительно обосновать эту гипотезу – однако от нее не уйти. Марево мифологии, сложившейся вокруг того, что Гулд доказал и не доказал, расползлось так широко, что затуманит любые другие стоящие перед нами вопросы, если для начала я не приложу все усилия, чтобы его рассеять.
2. Антревольты не то, чем кажутся
Думается, я могу сказать, что не так с эволюционной теорией – жесткая конструкция синтетической теории с ее верой в вездесущую адаптацию, градуализм и экстраполяцию посредством постепенного перехода от случаев изменения в локальных популяциях к главным тенденциям и преобразованиям в истории жизни.
Дело не в основополагающей идее, что естественный отбор может выступать в роли творческой силы; фундаментальный довод, в принципе, разумен. Наиболее значительное сомнение связано с дополнительными притязаниями – программой градуализма и адаптационизма.
Гулд много сделал, чтобы привлечь всеобщее внимание к центральному мотиву дарвинизма – тому, что предполагаемое совершенство замысла является компромиссом на скорую руку, неожиданной анатомической импровизацией. Но в некоторых из этих очерков есть намеки на то, что дарвинистское описание почему-то верно лишь отчасти. Серьезное ли это нападение? Для внимательного читателя – нет.
В синтетической теории эволюции Гулд420 видит два основных сомнительных элемента: «вездесущую адаптацию» и «градуализм». И ему кажется, что они связаны. Каким образом? На протяжении многих лет он давал на этот вопрос несколько разные ответы. Можно начать с «вездесущей адаптации». Чтобы увидеть, в чем проблема, нужно вернуться к статье Гулда и Левонтина, опубликованной в 1979 году. Начать можно прямо с заглавия: «Антревольты св. Марка и парадигма Панглосса: критика программы адаптационизма». Помимо новой концепции, связанной с именем Панглосса, авторы вводят еще один термин – «антревольт». В определенном смысле это нововведение оказалось весьма успешным, распространившись не только в области эволюционной биологии, но и за ее пределами. В недавно опубликованной итоговой статье Гулд пишет о нем так:
Десятью годами позже мой друг, Дэйв Рауп… сказал мне: «Мы все обантревольтились». Когда приведенный вами пример одновременно становится именем нарицательным и превращается в глагол – вы победили. Назовите эти антревольты св. Марка «Клинексом», «Джелло» и решительно неметафорическим «Банд-эйд»421.
Со времени публикации статьи Гулда и Левонтина эволюционисты (и многие другие) говорили об антревольтах, считая, что понимают, о чем говорят. Что такое антревольты? Хороший вопрос. Гулд хочет убедить нас, что адаптация не «вездесуща», а потому ему нужен термин для (предположительно, многочисленных) биологических признаков, не являющихся адаптациями. Их он будет называть антревольтами. Антревольты это, хм-м, такие штуки, которые, чем бы они ни были, не являются адаптациями. Не правда ли, Гулд и Левонтин показали нам, что антревольты встречаются в биосфере повсеместно? Не совсем. Как только мы определимся, что бы мог значить этот термин, то увидим, что антревольты либо в конечном счете не так уж вездесущи, либо являются обычной основой «вездесущей адаптации», а потому никак ее не ограничивают.
Статья Гулда и Левонтина начинается с двух знаменитых архитектурных примеров, и, поскольку ключевая оплошность допущена в самом начале, то следует повнимательнее прочитать текст. (Одна из особенностей классических текстов состоит в том, что люди неверно запоминают прочитанное – то, что лишь однажды поспешно пролистали. Даже если вы знакомы с этими часто перепечатываемыми вступительными абзацами, я прошу вас неторопливо перечитать их еще раз, чтобы увидеть, как прямо на глазах возникает ошибка.)
Мозаики огромного купола базилики св. Марка в Венеции – детальное изображение важнейших элементов христианской веры. Центральный образ – фигуру Христа – тремя кольцами окружают изображения ангелов, апостолов и добродетелей. Каждый круг делится на четыре части, несмотря на то что сам купол по своей структуре радиально симметричен. Каждая из четырех частей купола переходит в один из четырех антревольтов, поддерживающих свод арок. Антревольты – клиновидные треугольные пространства, образованные пересечением двух круглых арок под прямым углом (ил. 24), – являются неизбежным побочным эффектом при возведении купола, опирающегося на такие арки. Каждый из антревольтов украшен мозаичным рисунком, с поразительным мастерством вписанным в клин… рисунок столь изыскан, гармоничен и уместен, что соблазнительно, сочтя его, в некотором смысле, причиной появления окружающих архитектурных элементов, именно здесь и начинать любой анализ. Но так мы вывернем правильный ход рассуждений наизнанку. Система начинается с архитектурного ограничения: необходимости четырех антревольтов и их клиновидной треугольной формы. Благодаря им появилось пространство, в котором работали мастера по мозаике; они разделили свод на четыре симметричные части…
Каждый веерообразный свод нуждается в ряде открытых пространств вдоль оси свода, где между колонн пересекаются края «вееров» (ил. 25). Поскольку эти пространства должны существовать, их часто используют для создания замысловатого декоративного эффекта. Например, в часовне Королевского колледжа в Кэмбридже они попеременно украшены розами Тюдоров и декоративными решетками. В некотором смысле, такая конструкция представляет собой «адаптацию», но очевидно, что первоочередное значение имеют архитектурные ограничения. Пространства возникают как неизбежный побочный продукт строительства веерообразного свода; их уместное использование – дело второстепенное. Любой, кто попытается утверждать, будто конструкция возникает из‐за того, что чередование роз и решеток весьма уместно в часовне Тюдоров, станет таким же посмешищем, как вольтеров доктор Панглосс… и тем не менее в своей склонности сосредотачиваться исключительно на непосредственной адаптации к локальным условиям, эволюционные биологи обыкновенно игнорируют архитектурные ограничения и переворачивают объяснения с ног на голову422.
Ил. 24. Один из антревольтов базилики св. Марка
Во-первых, следует отметить, что Гулд и Левонтин с самого начала побуждают нас противопоставить адаптационизм заботе об архитектурной «неизбежности» или «ограничении» – словно открытие подобных ограничений не было неотъемлемой частью (хорошего) адаптационистского мышления, как я утверждал в двух предыдущих главах. Что ж, возможно, здесь нам следует остановиться и взвесить вероятность того, что статья Гулда и Левонтина была совершенно неверно понята из‐за неудачного подбора слов в приведенных выше первых абзацах – слов, которые они даже несколько подправили в последнем предложении процитированного отрывка. Возможно, в 1979 году Гулд и Левонтин на самом деле продемонстрировали, что нам всем следует быть лучшими адаптационистами; нам следует распространить использование нашего метода обратного конструирования на сами процессы проектирования и эмбрионального развития, вместо того чтобы «сосредотачиваться исключительно на непосредственной адаптации к локальным условиям». В конце концов, в этом состоит основная мораль последних двух глав, и Гулд и Левонтин могли бы вместе со мной заслужить благодарность эволюционистов, привлекши их внимание к этой проблеме. Но практически все, что они добавили к сказанному, решительно противоречит этой интерпретации; они противостоят адаптационизму, а не дополняют его. Они призывают к «плюрализму» в эволюционной биологии, где адаптационизм сможет быть лишь одним из элементов, а его влияние под воздействием других элементов угаснет, если не будет полностью подавлено.
Ил. 25. Свод часовни Королевского колледжа
Нам заявляют, что антревольты базилики св. Марка являются «неизбежным побочным эффектом при возведении купола, опирающегося на круглые арки». В каком смысле они неизбежны? Обычно биологи, которым я задавал этот вопрос, предполагали, что это своего рода геометрическая неизбежность, а потому она не имеет ничего общего с адаптационистским подсчетом преимуществ и издержек, поскольку ни о каком выборе в данном случае речи не идет! Как пишут Гулд и Левонтин: «Как только на чертеже появляется купол, опирающийся на круглые арки, антревольты становятся обязательным элементом»423. Но верно ли это? Поначалу может показаться, что альтернатив гладким клиновидным треугольным поверхностям между куполом и четырьмя круглыми арками нет, но на самом деле существует бесконечное множество способов заполнить эти пространства каменной кладкой: все эти способы одинаково разумны с инженерной точки зрения и легко осуществимы. Вот схема св. Марка (слева) и две вариации на ту же тему. Обе вариации – не будем подбирать слов – уродливы (я изобразил их такими сознательно), но это не делает их невозможными.
Здесь есть терминологическая путаница, серьезно затрудняющая обсуждение. Изображены ли на ил. 26 три разных антревольта или антревольт изображен только слева, а справа нарисованы две уродливые альтернативы ему? Подобно другим специалистам, искусствоведы часто поддаются соблазну использовать термины как в широком, так и в узком смысле. Строго говоря, клиновидная, условно округленная поверхность, показанная на ил. 24, поверхность того рода, что изображена на ил. 26, называется не антревольтом, а пандативом. Собственно, антревольты – это то, что остается от стены, когда вы пробиваете ее аркой, как на ил. 27. (Но даже это определение оставляет пространство для путаницы. Изображены ли на ил. 27 антревольты слева, а что-то иное – справа и считаются ли антревольтами «антревольты с отверстиями»? Я не знаю.)
Ил. 26
В более широком смысле антревольты – это пространства, с которыми что-то нужно сделать, и в этом более широком смысле все три изображения на ил. 26 считаются вариантами антревольта. Другим видом антревольта (в этом смысле) будет тромп, представленный на ил. 28.
Но иногда искусствоведы говорят об антревольтах, рассуждая именно о парусах – том, что изображено слева на ил. 26. В этом смысле тромп – это не тип антревольта, а его конкурент.
Итак, почему все это важно? Потому, что когда Гулд и Левонтин называют антревольты «неизбежным побочным эффектом», то они неправы, если используют термин «антревольт» в узком смысле (как синоним «пандатива»), а правы, лишь если мы понимаем этот термин в широком, всеобъемлющем смысле. Но в этом смысле термина антревольты – это проблемы конструкции, а не характерные элементы, которые могут либо быть спроектированы (адаптации), либо нет. В широком смысле слова антревольты и в самом деле «геометрически неизбежны» в одном отношении: если вы воздвигаете купол над четырьмя арками, то сталкиваетесь с тем, что можно было бы назвать необходимой конструктивной возможностью: вам нужно возвести что-то, что удержало бы купол – архитектурный элемент той или иной формы, вам решать, какой именно. Но если мы считаем антревольты необходимыми пространствами для той или иной адаптации, то вряд ли они угрожают адаптационизму.
Ил. 27
Но есть ли тем не менее какой-нибудь иной способ, которым антревольты в узком смысле слова (пандативы) на самом деле являются обязательными архитектурными элементами базилики св. Марка? Кажется, что именно это и утверждают Гулд и Левонтин, но если так, то они ошибаются. Пандативы не только были лишь одним из многих мыслимых вариантов; они были лишь одним из легко доступных. Византийские архитекторы при решении проблемы венчающего арки купола повсеместно использовали тромпы по меньшей мере с VII века424.
В основном конструкция антревольтов (то есть пандативов) св. Марка должна была решить две проблемы. Во-первых, это (в первом приближении) поверхность, требующая минимальной энергии (именно ее вы получите, растянув мыльную пленку на проволочном каркасе угла), а потому поверхность почти минимальной площади (а значит, ее можно счесть наилучшим решением, если, скажем, нужно минимизировать количество дорогостоящей смальты). Во-вторых, эта гладкая поверхность идеальна для размещения мозаичных изображений – а для этого-то и была построена базилика св. Марка – чтобы стать витриной для мозаик. Этот вывод неизбежен: антревольты базилики св. Марка не являются антревольтами даже в том широком смысле, в котором использует этот термин Гулд. Они – адаптации, выбранные из ряда равновозможных альтернатив главным образом по соображениям эстетики. Они спроектированы так, чтобы иметь именно ту форму, которую имеют, чтобы предоставить подходящую поверхность для демонстрации христианской иконографии.
Ил. 28. Тромп. Корбель, обычно небольшая арка или ниша в форме полуконуса, помещенная напротив углов квадратного в плане эркера, чтобы сформировать восьмигранник, на который мог бы опереться октагональный купольный свод или купол425
В конце концов, базилика св. Марка – не амбар; это – церковь (но не собор). Защита от дождя никогда не была основной функцией его куполов и сводов – в XI веке, когда эти купола были возведены, существовали способы решить подобную задачу и подешевле; базилика должна была стать дарохранительницей для символов веры. Стоявшая на этом месте ранее церковь сгорела и в 976 году была отстроена, но затем могущественные венецианцы, восхищенные византийским стилем мозаичных украшений, захотели возвести в родном городе здание в том же стиле. Отто Демус426, выдающийся исследователь мозаик базилики св. Марка, в четырех блистательных томах доказывает, что мозаики являются raison d’être базилики, а потому и множества ее архитектурных деталей. Иными словами, в Венеции не было бы никаких пандативов, не будь поставлена «экологическая проблема» (как демонстрировать византийские мозаичные изображения образов христианской иконографии) и найдено ее решение. Если вы посмотрите на пандативы внимательней (это можно заметить на ил. 24, но совершенно невозможно пропустить, изучая сами пандативы, как я делал во время недавней поездки в Венецию), то заметите, с какой осторожностью скруглен переход от самого пандатива к аркам, которые он соединяет – чтобы поверхность для размещения мозаик была ровнее.
Выбор другого архитектурного примера в статье Гулда и Левонтина тоже оказывается неудачным, поскольку мы просто не знаем, являются ли замковые камни веерных сводов часовни Королевского колледжа, на которых решетки чередуются с розами, raison d’être веерного свода – или наоборот. Нам известно, что веерный свод был не частью первоначального плана часовни, а более поздним исправлением, предписанием об изменении, сделанным спустя годы после начала строительства по неизвестным причинам427. Очень тяжелые (и массивные на вид) замковые камни на пересечении ребер более старых готических сводов были для строителей, как я отметил в восьмой главе, своего рода вынужденным ходом, поскольку дополнительный вес этих камней уравновешивал направленный вверх момент стрельчатых арок (особенно во время строительства, когда основной требовавшей решения проблемой была деформация неоконченных структур). Но в случае более поздних веерных сводов (как в часовне Королевского колледжа) задача замковых камней, вероятно, сводилась лишь к созданию фокальных точек орнамента. Должны ли они в любом случае быть там, где они находятся? Нет. С инженерной точки зрения там могли бы располагаться аккуратные круглые отверстия, «фонари», которые, если бы не крыша, пропускали дневной свет. Может быть, строители выбрали веерный свод, чтобы на потолке появились символы Тюдоров!
Итак, прославленные антревольты базилики св. Марка – в конечном счете не антревольты, а адаптации428. Вы можете подумать, что это любопытно, но с точки зрения теории неважно, ибо, как часто напоминал нам сам Гулд, одна из фундаментальных идей Дарвина – приобретение артефактами новых функций, «экзаптация», если воспользоваться термином, введенным Гулдом и Врба429. Большой палец панды – на самом деле не большой палец, но он прекрасно подходит для этой роли. Разве предложенная Гулдом и Левонтином идея антревольта не является ценным для эволюционного мышления инструментом, даже если ее появление было (экзаптируем еще один знаменитый оборот) исторически (?) замороженным случаем? Ну а какова функция термина «антревольт» в эволюционном мышлении? Насколько мне известно, Гулд никогда не давал этому термину (применительно к биологии) официального определения, а поскольку примеры, на которые он полагался, чтобы проиллюстрировать подразумеваемое им значение, в лучшем случае вводят в заблуждение, мы предоставлены сами себе: нам следует постараться истолковать его текст наилучшим, наиболее доброжелательным образом. Когда же мы к этому приступаем, из контекста становится совершенно очевидным одно: чем бы ни был антревольт, предполагается, что это – не адаптация.
Что стало бы хорошим архитектурным примером антревольта (в том смысле, в котором этот термин использует Гулд)? Если адаптации – это пример (хорошей, хитроумной) конструкции, то антревольт, вероятно, будет решением из разряда «ясно даже и ежу» – архитектурной деталью, лишенной какой бы то ни было конструкторской изощренности. Примером мог бы стать факт наличия в здании двери (простого проема в стене) – ведь мудрость строителя, применившего в воздвигаемом здании подобный элемент, не должна производить на нас особого впечатления. Но, в конце концов, у существования входных отверстий в жилищах есть весьма веская причина. Если антревольты – всего лишь очевидно удачные решения проблем, которые вследствие этого обычно оказываются частью в целом само собой разумеющейся строительной традиции, то должно существовать множество антревольтов. Однако в этом случае они будут не альтернативой адаптациям, а примерами адаптации par excellence – либо вынужденными ходами, либо, в любом случае, ходами, о которых глупо не подумать. Тогда примером получше могло бы стать то, что инженеры иногда описывают оборотом «и так сойдет»: нечто, что можно сделать тем или иным способом, но что никоим образом не сделать лучше. Если мы закрываем дверной проем дверью, то нужны петли, но справа или слева их прикреплять? Может быть, это неважно, так что мы подбрасываем монетку и крепим петли слева. Если другие строители, недолго думая, воспроизведут результат, закрепляя местную традицию (которую подкрепят изготовители замков, делая их только для левосторонних дверей), то это может оказаться антревольтом, прикидывающимся адаптацией. «Почему в этой деревне все двери навешиваются слева?» – классический адаптационистский вопрос, ответом на который будет: «Без всякой причины. Исторически так сложилось». Так будет ли это хорошим архитектурным примером антревольта? Возможно, но приведенный в предыдущей главе пример с осенней листвой показал, что тот, кто задает адаптационистский вопрос «почему?» никогда не ошибется, даже если верным ответом будет: «Без причины». Много ли в биосфере признаков, существующих без причины? Все зависит от того, что считать признаком. Заведомо предполагается существование бесконечно большого числа свойств (например, свойство слона иметь больше ног, чем глаз, свойство маргаритки держаться на поверхности воды), которые сами не являются адаптациями, но никакой адаптационист не будет этого отрицать. Предположительно, существует тезис интереснее, отбросить который и призывают нас Гулд и Левонтин.
Так что же такое это учение о «вездесущей адаптации», которое, по мысли Гулда, будет ниспровергнуто подобным допущением повсеместного существования антревольтов? Давайте рассмотрим самый утрированный случай адаптационизма в духе Панглосса, какой только можно вообразить, – представление, будто каждая спроектированная вещь спроектирована наилучшим образом. Достаточно однажды искоса взглянуть на инженерное искусство, чтобы понять: даже такое представление не только допускает, но и требует существования множества неспроектированных объектов. Представьте, если можете, некий шедевр человеческого инженерного искусства – великолепно спроектированную фабрику, на которой изготавливают приборы: с низким энергопотреблением, в высшей степени продуктивную, требующую минимальных затрат на содержание, с максимально благоприятными условиями труда, – ее просто невозможно сделать в каком-либо отношении еще лучше. Например, система сбора макулатуры обеспечивает сотрудников максимально удобным и приятным способом переработки разных типов макулатуры – с минимальными затратами энергии и так далее. Кажется, доктор Панглосс может торжествовать. Но погодите – для чего нужна макулатура? Ни для чего. Это – побочный продукт других процессов, а система сбора макулатуры нужна для того, чтобы от нее избавиться. Невозможно дать адаптационистское объяснение, почему система переработки является наилучшей, не предположив, что сама по себе макулатура является просто… мусором! Разумеется, можно продолжить и спросить, нельзя ли избавиться от «бумажного» делопроизводства, более эффективно используя компьютеры, но если по той или иной причине этого не случится, то нам все еще придется что-то делать с макулатурой и, в любом случае, с другими видами мусора и побочных продуктов, так что у наилучшим образом спроектированной системы всегда будет полно незапланированных характеристик. Никакой адаптационист не смог бы быть настолько «вездесущим», чтобы это отрицать. Насколько мне известно, утверждение, будто каждое свойство любого признака любого организма в природе является адаптацией, никто никогда не воспринимал серьезно – и этот тезис никогда не был неизбежным следствием ничего, что кто-либо когда-либо принимал всерьез. Если я ошибаюсь, то кто-то совершенно выжил из ума – хотя Гулд никогда не предъявлял нам этих безумцев.
Однако иногда и в самом деле кажется, будто он полагает, что именно этот тезис и следует критиковать. Он называет адаптационизм «чистым адаптационизмом» и «панадаптационизмом» – по-видимому, имея в виду учение, будто каждый признак каждого организма можно объяснить выработавшейся в результате отбора адаптацией. В своей последней книге, «Муравей и павлин», Хелена Кронин, специалистка по философии биологии, с особой проницательностью диагностирует это представление430. Она ловит Гулда в тот момент, когда он соскальзывает как раз к этому неправильному толкованию:
Стивен Гулд говорит о «возможно, самом фундаментальном вопросе эволюционной теории», а затем, что характерно, формулирует не один, а два вопроса: «Насколько уникальным является естественный отбор как фактор эволюционных изменений? Все ли признаки организмов следует считать адаптациями?»431 Но естественный отбор может быть единственной подлинной причиной адаптаций, не будучи причиной всех характеристик; можно утверждать, что все адаптивные характеристики являются результатом естественного отбора, не утверждая при этом, что все характеристики на самом деле являются адаптивными432.
Естественный отбор может оставаться «уникальным фактором» эволюционных изменений, даже если многие признаки организмов не являются адаптациями. Адаптационисты всегда ищут – и должны искать – адаптивные объяснения привлекших их внимание признаков, но эта стратегия не делает кого-либо приверженцем карикатуры, которую Гулд называет «панадаптационизмом».
Возможно, мы лучше поймем, что критикует Гулд, если изучим предлагаемую им замену. Какие альтернативы адаптационизму, способные стать элементами рекомендуемого ими плюрализма, выдвигают Гулд и Левонтин? Главной является идея бауплана (Bauplan) – немецкий архитектурный термин, усвоенный некоторыми континентальными биологами. Этот термин обычно переводится как «горизонтальный план» или «поэтажный план», на котором даны очертания строения (вид сверху). Забавно, что в кампании против адаптационизма на первый план выдвигается архитектурный термин, но если посмотреть, как продвигали его первые теоретики бауплана, то в этом безумии обнаружится определенная логика. Адаптация – говорили они – может объяснить поверхностные модификации конструкции организмов с целью приспособления к окружению, но не их фундаментальные черты: «Важные стадии эволюции – составление самого бауплана и переход между баупланами – неизбежно нуждаются в неких иных неведомых и, быть может, „внутрисистемных“ механизмах»433. Горизонтальный план не разработан эволюцией, а откуда-то дан? Не правда ли, звучит несколько сомнительно? Заимствовали ли Гулд с Левонтином эту идею у континентальных мыслителей? Вовсе нет. Они поспешно допустили, что английские биологи были правы, «отвергнув эту сильную форму как почти призывающую к мистицизму»434.
Но стоит нам отвергнуть мистическую версию бауплана – и что остается? Наш старинный приятель: заявление, что качественное обратное конструирование принимает в расчет процесс строительства. Как пишут об этом Гулд и Левонтин, с их точки зрения, «нельзя отрицать, что, когда изменение происходит, оно может возникнуть при посредстве естественного отбора, но следует оговориться, что ограничения так жестко определяют возможные пути и способы изменений, что сами ограничения становятся наиболее интересным аспектом эволюции»435. Как мы видели, ограничения, несомненно, важны вне зависимости от того, являются ли они наиболее интересным аспектом эволюции. Может быть, адаптационистам (как и искусствоведам) нужно постоянно об этом напоминать. Когда Докинз – князь адаптационистов, если таковой у них имеется, – говорит: «Существуют некоторые формы, в которые определенные роды эмбрионов, по-видимому, неспособны развиться»436, – он предлагает одну из формулировок этого тезиса об ограничении бауплана, и, по его словам, для него это было своеобразным откровением. Он был вынужден согласиться с этим, изучив собственные компьютерные модели эволюции, а не статью Гулда и Левонтина, но позволим им добавить: «Мы же говорили!»
Гулд и Левонтин обсуждают также другие альтернативы адаптации, и с ними мы тоже уже сталкивались в рамках ортодоксального дарвинизма: случайное закрепление генов (роль исторической случайности и ее подкрепления), ограничения внутриутробного развития, определяемые способом экспрессии генов, и проблемы ориентации в адаптивном ландшафте с «многочисленными максимумами адаптации». Все эти явления существуют в реальности; как обычно, эволюционисты спорят не о факте их существования, а о степени их важности. Теории, их задействующие, и в самом деле сыграли важную роль в возрастающем усложнении неодарвинистской синтетической теории, но речь идет о реформировании и дополнениях, а не революциях.
Итак, некоторые эволюционисты восприняли плюрализм Гулда и Левонтина в примирительном духе: как призыв не к отказу от адаптационизма, а скорее к его совершенствованию. Как сказал об этом Мейнард Смит: «Статья Гулда-Левонтина оказала заметное и в целом положительное влияние. Сомневаюсь, что многие прекратили рассказывать адаптивные „сказки“. Я, определенно, не прекратил»437. Следовательно, статья Гулда и Левонтина оказала положительное влияние, но один из ее побочных эффектов был не так уж положителен. Провокационные заявления, подразумевающие, что эти не привлекающие достаточного внимания темы составляют основную альтернативу адаптационизму, открыли ворота для необоснованного оптимизма ненавистников Дарвина, которые предпочли бы, чтобы для того или иного благородного явления не было адаптационистского объяснения. Какой была бы смутно грезящаяся им альтернатива? Либо «внутренняя необходимость», отвергнутая самими Гулдом и Левонтином как призыв к мистицизму, либо абсолютное космическое совпадение – не менее мистическая бессмыслица. Ни Гулд, ни Левонтин не одобряли какую-либо из этих странных альтернатив адаптации напрямую, но этого не заметили те, кто жаждал быть ослепленным авторитетом этих именитых ученых, сомневавшихся в сказанном Дарвином.
Более того, вопреки призывам к плюрализму в написанной в соавторстве статье, Гулд продолжал описывать ее как сокрушительный удар, нанесенный адаптационизму438, и настаивал на «недарвинистской» интерпретации ее центральной идеи, антревольтов. Вам может показаться, что я проглядел очевидную интерпретацию антревольтов: возможно, они представляют собой всего лишь феномен QWERTY. Как вы помните, феномены QWERTY – это ограничения, но ограничения с адаптивной историей, а потому и с адаптационистским объяснением439. Сам Гулд кратко останавливается на этой альтернативе: «Если пределы [, ограничивающие имеющиеся варианты,] заданы произошедшими в прошлом адаптациями, то отбор остается главным фактором, ибо все основные структуры являются либо результатом непосредственного отбора, либо заданы филогенетическим наследием предыдущих случаев отбора»440. Хорошо сказано, но он тут же отрицает сказанное, называя (и вполне заслуженно) это утверждение дарвинистским и рекомендуя альтернативную «недарвинистскую версию», которую описывает как «не снискавшую широкого признания, но потенциально фундаментальную». Антревольты – говорит он затем441 – не застывшие ограничения, возникшие в результате более ранних адаптаций; антревольты – это экзаптации. Что именно и чему он пытался противопоставить?
Полагаю, он замечал разницу между использованием чего-то, спроектированного заранее, и использованием того, что изначально не проектировалось, и утверждал, что это – важное различие. Может быть. Вот вам косвенное текстуальное доказательство в пользу такой интерпретации. В напечатанной недавно в Boston Globe статье цитируются слова лингвиста Сэмюэла Джея Кейзера из Массачусетского технологического института:
«Вполне вероятно, что язык – антревольт разума», – говорит Кейзер, а затем терпеливо ждет, пока интервьюер найдет слово «антревольт» в словаре… Первый зодчий, воздвигший опирающийся на арки купол, создал антревольты случайно (курсив мой. — Д. Д.), и поначалу строители не обращали на них внимания и украшали лишь арки – говорит Кейзер. Но через пару столетий зодчие начали делать акцент на украшении антревольтов. Точно так же – говорит Кейзер – язык (то есть способность с помощью речи передавать информацию), возможно, был «антревольтом» мышления и общения, случайно созданным при возведении некой культурной «арки»… «Вполне вероятно, что язык – это случайный артефакт некоей эволюционной игры разума»442.
Возможно, Кейзера неверно процитировали – я всегда с осторожностью отношусь к журналистским пересказам чьих-то слов, ибо сам на этом погорел, – но если цитата верна, то антревольты Кейзера изначально случайны: это не неизбежные явления, не выбор из равноценных альтернатив, не феномены QWERTY. Давным-давно, когда я работал в литейной мастерской в Риме, форма, куда мы как раз заливали расплавленную бронзу, взорвалась; жидкий метал расплескался по всему полу. В одном месте брызги застыли фантастическим кружевом: я поспешно прибрал их к рукам и превратил в скульптуру. Экзаптировал ли я антревольт? (Художник-дадаист Марсель Дюшан, прибравший к рукам писсуар в качестве objet trouvé и назвавший его скульптурой, напротив, не экзаптировал антревольт, поскольку в предыдущей жизни у писсуара была функция.)
Сам Гулд одобрительно процитировал эту газетную историю443, не заметив, что Кейзер запутался в искусствоведческой терминологии, и не проявив малейшего несогласия с тем, что тот определил антревольт как нечто случайное. Так что, возможно, Кейзер правильно понял значение этого термина: антревольты – всего лишь доступные для экзаптации случайности. Гулд ввел понятие «экзаптация» в статье, написанной в 1982 году в соавторстве с Элизабет Врба: «Экзаптация: Недостающий термин науки о форме». Они намеревались противопоставить экзаптацию адаптации. Однако основой использованных ими тренировочных мишеней был поразительно уродливый термин, получивший некоторое хождение в учебниках по теории эволюции: преадаптация.
По всей видимости, преадаптация подразумевает, что, выполняя какую-то иную функцию на первых стадиях развития, протокрыло знает, к чему все идет, – оно предназначено для того, чтобы впоследствии обеспечить возможность полета. В учебниках за введением этого понятия обычно немедленно следует отрицание всякого намека на предопределение. (Но слово, очевидно, неудачно, если его невозможно использовать, не сопроводив отрицанием его буквального значения.)444
«Преадаптация» была ужасным термином ровно по тем причинам, о которых говорит Гулд, но заметьте, он не заявляет, что жертвы его критики совершили грубую ошибку, допустив, будто естественный отбор наделен даром предвидения – он признает, что они «немедленно отреклись» от этой ереси непосредственно при введении термина. Они немного оступились, избрав неуклюжее слово, использование которого, весьма вероятно, должно было привести к путанице. В этом случае отказ от «преадаптации» в пользу «экзаптации» можно рассматривать как мудрый выбор термина, больше подходящего для того, чтобы прояснить ортодоксальные воззрения адаптационистов. Однако Гулд не был согласен с такой реформистской интерпретацией. Он хотел, чтобы экзаптация и антревольты стали «потенциально фундаментальной» и «недарвинистской» альтернативой.
Мы с Элизабет Врба предложили заменить неудобное и сбивающее с толку слово «преадаптация» более содержательным термином «экзаптация» – для обозначения любого органа, не эволюционировавшего под действием естественного отбора для выполнения своей нынешней функции либо из‐за того, что у предков он исполнял другую функцию (классическая преадаптация), либо потому, что он был нефункциональной частью тела, доступной для последующего использования445.
Однако, согласно ортодоксальному дарвинизму, каждая адаптация является тем или иным видом экзаптации – утверждение банальное, ведь никакая функция не вечна; если зайти достаточно далеко вглубь веков, вы обнаружите, что каждая адаптация развилась из предшествующих структур, каждая из которых либо имела какую-то иную функцию, либо вообще никак не использовалась. Гулдовская революция экзаптации исключила бы лишь один вид явлений – тот, который ортодоксальные адаптационисты в любом бы случае «немедленно» дезавуировали: запланированные преадаптации.
При внимательном рассмотрении революция антревольтов (против панадаптационизма) и революция экзаптации (против преадаптационизма) развеиваются, словно дым, поскольку со времен самого Дарвина дарвинисты обычно чурались как одного, так и другого. Эти мятежи не только не поставили под вопрос ни один из догматов ортодоксального дарвинизма – введенные в их ходе термины могут с той же вероятностью привести к путанице, что и термины, которые предлагалось ими заменить.
Сложно быть революционером, если элиты так и норовят вас кооптировать. Гулд часто жаловался, что мишень его критики, неодарвинизм, признает те самые исключения, которые он рассчитывает превратить в возражения, «и это ужасно мешает любому, кто стал бы говорить о синтетической теории с целью ее раскритиковать»446.
Подчас синтетическую теорию толкуют настолько широко (обычно этим грешат ее защитники, желающие, чтобы она была в состоянии дать ответ на критику и инкорпорировать ее), что она теряет всякое значение, ибо включает все на свете… Стеббинс и Айала (два выдающихся защитника синтетической теории) попытались победить в споре, переопределив термины. Сущностью синтетической теории должно быть ее дарвинистское ядро447.
Странно видеть дарвиниста, наделяющего нечто сущностью, но можно согласиться со смыслом, если не с формой, сказанного Гулдом: в синтетической теории есть нечто, что он хочет опровергнуть, но прежде, чем нечто опровергнуть, нужно понять, о чем идет речь. Временами Гулд утверждал448, будто видит, как синтетическая теория делает эту работу за него, «застывая» и превращаясь в хрупкий символ веры, который будет проще атаковать. Если бы! На самом деле, стоило ему вступить в бой, как синтетическая теория демонстрировала свою гибкость, к его разочарованию с легкостью вынося удары. Однако, думается мне, он прав, и у синтетической теории и в самом деле есть «дарвинистское ядро»; думается, прав он и в том, что это ядро – его цель; он просто этого еще не понял.
Если дело о «вездесущей адаптации» закрыто, то что же тогда с делом о градуализме – другом основном элементе синтетической теории, которая, по мнению Гулда, «терпит неудачу»? Попытка революционного переворота, направленного против градуализма, была, строго говоря, самым ранним из мятежей Гулда; первый его залп раздался в 1972 году, когда в словаре эволюционистов и сторонних наблюдателей появился еще один знакомый нам термин: прерывистое равновесие.
3. Прерывистое равновесие: многообещающее чудовище
Наконец, прерывистое равновесие достигло совершеннолетия – то есть нашей теории исполнился уже 21 год. С родительской гордостью (а потому, возможно, и предвзятостью) мы также убеждены, что первоначально вызванные ею споры утихли и сменились общим согласием и что большинство наших коллег признали понятие прерывистого равновесия ценным дополнением к эволюционной теории.
Теперь надо просто громко и ясно признаться: теория прерывистого равновесия не выходит за рамки неодарвинистского синтеза. И никогда за них не выходила. Понадобится время, чтобы ликвидировать урон, причиненный ради красного словца, но он будет восполнен.
Найлз Элдридж и Гулд в соавторстве написали статью, в которой ввели этот термин: «Прерывистое равновесие: Альтернатива филетическому градуализму»451. В то время как ортодоксальные дарвинисты, по их мнению, склонны считать все эволюционные изменения постепенными, они настаивали на том, что, напротив, развитие происходит скачками: длинные периоды отсутствия перемен или стазиса – равновесие – перемежаются внезапными и драматичными краткими периодами быстрых изменений – рывками. Иллюстрацией основного тезиса часто становится сопоставление двух древ жизни (ил. 29).
Можно представить, что по горизонтали отмечается какой-либо конкретный аспект фенотипической вариации или устройства тела – разумеется, чтобы отразить все изменения, потребуется многомерное пространство. На традиционном изображении Древа Жизни (слева) показано, что всякое движение в Пространстве Замысла (то есть вправо или влево на рисунке) происходит более или менее стабильно. Напротив, в случае прерывистого равновесия видны длинные периоды существования конструкции без изменений (вертикальные отрезки), прерываемые «мгновенными» перемещениями в сторону в Пространстве Замысла (горизонтальные отрезки). Чтобы понять главный тезис этой теории, проследите эволюционную историю вида К на каждом рисунке. На традиционном изображении представлено более или менее постепенное восходящее движение от вида-Адама, А. Согласно предложенной альтернативе, К также является потомком А, и это происходит за тот же период времени в результате такого же восходящего движения в Пространстве Замысла, но само движение не представляет собой постепенный подъем, а происходит рывками. (Эти рисунки могут оказаться коварным предметом размышлений; суть противопоставления сводится к разнице между пандусом и лестницей, но существенные шаги – это прыжки в сторону, тогда как вертикальные отрезки – всего лишь скучные периоды «движения» только сквозь время, без перемещений в Пространстве Замысла.)
Ил. 29
Столкнувшись с, предположительно, радикальной гипотезой, ученые, как правило, склонны выдавать три реакции: a) «Вы, должно быть, из ума выжили!»; b) «И что в этом нового? Это всем известно!»; и, позднее, если гипотеза так и не опровергнута: c) «Хм-м. Может, в этом что-то и есть!» Иногда требуются годы, чтобы эти фразы прозвучали – одна за другой. Но я слышал все три практически одновременно в ходе жаркого получасового обсуждения сделанного на конференции доклада. В случае гипотезы прерывистого равновесия эти фразы звучали особенно отчетливо – в значительной степени потому, что Гулд несколько раз переосмысливал выдвинутый ими с Элдриджем тезис. В первой своей формулировке он вовсе не был революционным вызовом, но представлял собой консервативное исправление иллюзии, которой поддались ортодоксальные дарвинисты: палеонтологи просто заблуждались, считая, будто дарвиновский естественный отбор должен оставить палеонтологическую летопись, демонстрирующую существование множества переходных форм452. В первой статье не упоминалось о какой-либо радикальной теории видообразования или мутации. Но позднее, приблизительно в 1980 году, Гулд решил, что прерывистое равновесие в конечном счете является идеей революционной – не объяснением недостатка градуализма в ископаемых находках, а опровержением самого дарвиновского градуализма. Это заявление объявили революционным – и теперь оно и стало таковым. Оно казалось слишком революционным, и было освистано с той же яростью, с какой защитники общепринятых теорий обыкновенно набрасываются на еретиков вроде Элайн Морган. Гулд резко сдал назад, раз за разом отрицая, что когда-либо имел в виду нечто столь эксцентричное. В таком случае – ответили элитарии – ничего нового, в конечном счете, и не было сказано. Однако погодите. Может быть, у этой гипотезы есть еще какая-нибудь интерпретация, согласно которой она будет одновременно и истинной, и новой? Может быть, и есть. Третья фаза пока продолжается, и присяжные, рассматривающие различные (но совершенно не революционные) альтернативы, еще не вернулись в зал. Мы проследим все фазы, чтобы понять, о чем был весь этот шум и гам.
Как указывали сами Гулд и Элдридж, у графиков, подобных тому, что приведен на ил. 29, есть очевидная проблема с масштабом. Что, если мы приблизим традиционное изображение Древа Жизни, и обнаружим, что в значительно увеличенном виде оно выглядит следующим образом (ил. 30).
Ил. 30
На каком-то уровне увеличения любой эволюционный пандус должен выглядеть как лестница. Является ил. 30 изображением прерывистого равновесия? Если это так, то ортодоксальный дарвинизм уже был теорией прерывистого равновесия. Даже самый бескомпромиссный градуалист способен допустить, что эволюция может ненадолго остановиться и перевести дух, позволяя вертикальным линиям неопределенно долго тянуться сквозь время, до тех пор пока не возникнет давление какого-то нового отбора. В течение этого периода стазиса давление отбора будет консервативным – оно станет сохранять конструкцию практически неизменной, оперативно уничтожая любые возникающие в качестве эксперимента альтернативы. Как сказал старый слесарь: «Работает – не трогай». Когда бы ни возникло новое давление отбора, мы увидим «внезапный» ответ интенсифицировавшейся эволюции – рывок, нарушающий равновесие. Так высказывали ли здесь на самом деле Элдридж и Гулд революционное возражение или попросту предлагали интересное наблюдение об изменчивости темпа эволюционных процессов и его предсказуемом воздействии на ископаемые находки?
Сторонники теории прерывистого равновесия обычно рисуют на своих революционных графиках отрезки, изображающие рывки, абсолютно горизонтальными (чтобы решительнее подчеркнуть, что выдвигают подлинную альтернативу бескомпромиссным пандусам ортодоксальных представлений). Из-за этого кажется, будто каждое из изображенных исправлений конструкции происходит в мгновение ока, совсем не занимая времени. Но это – лишь вводящий в заблуждение эффект принятой ими огромной вертикальной шкалы, на которой в один дюйм умещаются миллионы лет. Движение в сторону на самом деле не происходит мгновенно. Оно мгновенно лишь с точки зрения геологии.
Ил. 31
Изолированной популяции на видообразование может потребоваться тысяча лет, и потому ее трансформация покажется невероятно медленной – если мерить неприменимой здесь шкалой человеческой жизни. Но с точки зрения геолога, тысяча лет – всего лишь неделимый миг, обычно сохраняемый в одном-единственном пласте [содержащей окаменелости породы], в жизни вида, зачастую проведшего в стазисе несколько миллионов лет453.
Итак, представим, что мы приблизили одно из этих тысячелетних мгновений, на несколько порядков увеличив вертикальную ось графика, чтобы увидеть, что, собственно, могло там произойти (ил. 31). Горизонтальный отрезок между временем t и временем t' окажется каким-то образом растянут, и нам нужно разбить его на сравнительно большие, или небольшие, или крошечные шаги – или на какую-то их комбинацию.
Были ли какие-либо из этих возможностей революционными? Какой именно тезис отстаивали Элдридж и Гулд? В этот момент их мнения разошлись – по крайней мере, на какое-то время. Тезис революционен – утверждал Гулд – поскольку, согласно ему, рывки были не просто обычным ходом эволюции, не просто постепенным изменением. Помните старинный анекдот о пьянице, упавшем в шахту лифта и, поднимаясь, говорящем: «Осторожней с первым шагом – нелегко его будет сделать!»? Некоторое время Гулд настаивал, что первый шаг в образовании любого нового вида сделать нелегко – что это недарвиновская сальтация (слово, происходящее от того же латинского корня, что и «сальто» и «сотэ»):
Видообразование не всегда является продолжением постепенной, адаптивной замены аллелей вплоть до появления нового вида, но может представлять собой, по утверждению Голдшмидта, генетическое изменение иного типа – стремительную реорганизацию генома, возможно, неадаптивную454.
С этой точки зрения само видообразование – не результат накапливаемых адаптаций, постепенно разводящих популяции врозь, но, скорее, процесс со своим собственным, недарвинистским объяснением:
Но в ходе сальтационного, хромосомного видообразования репродуктивная изоляция важнее всего, и ее совершенно невозможно рассматривать как адаптацию… На деле, мы можем перевернуть традиционные представления с ног на голову и заявить, что, стохастически формируя новые сущности, видообразование поставляет материал для отбора455.
Это предложение, которое я называю «скачком Гулда», представлено справа на ил. 31. По утверждению Гулда, лишь часть процесса рывка (постепенный процесс расчистки в самом конце) является «дарвиновским»:
Если новые баупланы зачастую возникают в каскаде адаптаций, следующем за скачкообразным появлением ключевого признака, то часть процесса является последовательной и адаптивной, а потому дарвиновской; но первоначальный шаг не таков, поскольку отбор не играет созидательной роли в конструировании ключевого признака456.
Именно эта «созидательная роль» чего-то отличного от отбора привлекла скептическое внимание коллег Гулда. Чтобы разобраться, что произвело такой фурор, нужно отметить, что наш график на ил. 31 на самом деле неспособен помочь разделить несколько совершенно различных гипотез. Проблема с графиком в том, что нужно больше измерений, чтобы можно было сопоставить шаги в пространстве генотипа (типографические шаги в Библиотеке Менделя) с шагами в пространстве фенотипа (конструкторские инновации в Пространстве Замысла), а затем оценить эти различия на адаптивном ландшафте. Как мы видели, отношения между рецептом и результатом сложны, и можно описать множество возможностей. В пятой главе мы видели, что небольшая «опечатка» в геноме может, в принципе, оказать значительное воздействие на экспрессируемый фенотип. В восьмой главе мы также видели, что некоторые «опечатки» в геноме могут вовсе не повлиять на фенотип – например, есть больше сотни различных способов «написания» лизоцима, а потому – больше сотни равноценных способов «записи» последовательности лизоцима в кодонах ДНК. Таким образом, нам известно, что на одном конце шкалы могут существовать организмы, до неразличимости сходные строением тела, но притом с существенными отличиями в ДНК – например, вы и некий человек, с которым вас часто путают (ваш Doppelgänger – без упоминания о двойниках невозможно ни одно философское сочинение, достойное этого имени). На другом могут обнаружиться организмы, на первый взгляд причудливо друг от друга отличающиеся, но генетически практически тождественные. Единственная мутация в неудачном месте может привести к появлению чудовища; медицинский термин, которым описывают такого искалеченного потомка – τέρατα, что по-гречески (и по-латыни) означает «монстр». Могут также существовать организмы, практически тождественные с точки зрения внешности и строения, а также – с точки зрения ДНК, но совершенно разные по степени приспособленности (например, разнояйцевые близнецы, у одного из которых может быть ген, обеспечивающий иммунитет к какой-то болезни – или подверженность ей).
Большой скачок в любом из этих трех пространств, или сальтацию, можно также назвать макромутацией (то есть значительной мутацией, а не просто мутацией в том, что я назвал макросом – макромолекулярной субсистеме)457. Как заметил Эрнст Майр458, есть три разных причины назвать мутацию значительной: она представляет собой большой шаг в Библиотеке Менделя; она приводит к появлению радикального изменения фенотипа (чудовища); она (тем или иным образом) приводит к существенному росту приспособленности – или подъемной силы, если воспользоваться нашей метафорой хорошей работы, выполненной за счет изменений замысла.
Молекулярный реплицирующийся механизм способен совершать большие шаги в Библиотеке Менделя – известны случаи, когда из‐за единственной «ошибки» копирования целые фрагменты текста перемещались, инвертировались или удалялись. Типографические расхождения могут также накапливаться постепенно (и, как правило, случайным образом) за длительный период в крупных фрагментах ДНК, которые никогда не подвергаются экспрессии, и если из‐за какой-то ошибки, вызвавшей перемещение частей текста, эти накопленные изменения внезапно экспрессируются, стоит ожидать существенных изменений фенотипа. Но лишь при обращении к третьему смыслу макромутаций – появлению значительной разницы в приспособленности – можно понять, что именно в предположении Гулда казалось радикальным. Термины «сальтация» и «макромутация» чаще всего использовались для описания удачного, созидательного движения, при котором потомок в одном-единственном поколении перебирается из одной области Пространства Замысла в другую и в результате процветает. Эта идея пропагандировалась Ричардом Голдшмидтом459 и запомнилась благодаря его меткой фразе: «Многообещающее чудовище». Печально знаменитой эту работу сделало его заявление, будто подобные скачки необходимы для видообразования.
Такое предположение решительно отвергалось ортодоксальным неодарвинизмом по причинам, о которых мы уже говорили. Даже до Дарвина биологи были убеждены, что, как сказал Линней в своей классической работе по таксономии, Natura non facit saltus («природа не делает скачков»)460, и то была единственная максима, которую Дарвин не просто оставил нетронутой; он обеспечил ее самым веским основанием. Большие прыжки в стороны по адаптивному ландшафту почти никогда не пойдут вам на пользу; где бы вы ни оказались в данный момент, вы там потому, что для ваших предков то было подходящей областью Пространства Замысла (вы находитесь там близ некоей вершины), а потому чем дальше вы окажетесь (разумеется, после случайного прыжка), тем выше вероятность, что вы спрыгнете с обрыва – или, в любом случае, окажетесь в долине461. Согласно стандартной аргументации, чудовища не случайно практически никогда не имеют видов на будущее. Именно это делает взгляды Голдшмидта столь еретическими; он знал и соглашался, что, как правило, это верно, но тем не менее предположил, что крайне редкие исключения из этого правила и являются основными двигателями эволюции.
Гулд – знаменитый защитник неудачников и аутсайдеров: он порицал «ритуальное осмеяние»462, которому ортодоксы подвергли Голдшмидта. Собирался ли он Голдшмидта реабилитировать? И да и нет. В «Возвращении оптимистичного чудовища»463 Гулд жаловался, что «защитники синтетической теории сделали из идей Голдшмидта посмешище, чтобы превратить его в своего мальчика для битья». Поэтому многим биологам казалось, будто Гулд утверждал, что прерывистое равновесие было теорией голдшмидтовского видообразования посредством макромутации. По их мнению, Гулд пытался взмахнуть над подпорченной репутацией Голдшмидта волшебной палочкой историка, и вновь ввести его идеи в моду. Здесь мифический Гулд, сокрушитель ортодоксальных взглядов, серьезно помешал Гулду настоящему, так что даже коллеги последнего поддались соблазну прочитать написанное им «широкими мазками». Не веря своим глазам, они смеялись, а затем, когда он отрицал то, что одобрял, – хоть когда-нибудь одобрял, – сальтационизм Голдшмидта, их смех становился еще более издевательским. Они знали, что он сказал.
Но так ли это? Должен признаться, я считал, что они не ошибались, пока Стив Гулд не начал настаивать, что я должен просмотреть все его разнообразные публикации и сам убедиться, что оппоненты окарикатурили его. Он задел меня за живое; никто лучше меня не знает, какую досаду испытываешь, когда скептики навешивают грубый, но удобный ярлык на ваши элегантные идеи. (Я – человек, прославившийся отрицанием того, что люди воспринимают цвета или боль, и убежденный в разумности термостатов – просто расспросите моих критиков.) Так что я проверил. Гулд решил назвать свое отрицание градуализма «прорывом Голдшмидта», и (не высказывая одобрения) рекомендовал серьезно обдумать некоторые радикальные идеи Голдшмидта, но в той же статье осторожно отметил: «Однако ныне мы согласны не со всеми его рассуждениями о природе видообразования»464. В 1982 году он ясно дал понять, что единственный одобряемый им элемент концепции Голдшмидта, – это идея «небольших генетических изменений, изменяющих скорость развития и тем самым оказывающих заметное воздействие»465; а в предисловии к переизданию печально знаменитой книги Голдшмидта он сказал об этом подробнее:
Дарвинисты с их обычной склонностью к градуализму и преемственности, возможно, и не поют осанну значительным фенотипическим сдвигам, стремительно начавшимся из‐за небольших генетических изменений, повлиявших на ранние стадии развития; но в теории Дарвина нет ничего, что исключало бы подобные события, ибо сохраняется обеспечивающая их преемственность небольших генетических изменений466.
Иными словами, ничего революционного:
Можно с пониманием отнестись к ерничанью: «Так что же в этом нового?» Разве какой-то биолог когда-нибудь это отрицал? Но… прогресс в науке часто нуждается в возвращении к старинным истинам и их пересказе на новый лад467.
И тем не менее он не мог устоять против соблазна описать этот, возможно, недооцененный факт о развитии как недарвинистскую творческую силу эволюции, «ибо ограничения, налагаемые им на природу фенотипического изменения, свидетельствуют, что небольшие и непрерывные дарвиновские вариации не являются единственным сырьем эволюции», ибо он «отводит отбору негативную роль (элиминацию неприспособленных) и связывает основную созидательную сторону эволюции с самой вариацией»468.
Все еще неясно, какое значение приписывать этой возможности в принципе, но, в любом случае, дальше Гулд не пошел: «Прерывистое равновесие – не теория макромутации»469. Однако недопонимание на этот счет все еще существует, и Гулду приходится и дальше оговаривать спорные моменты: «Наша теория не подразумевает нового или агрессивного механизма, но лишь отражает подлинный масштаб обычного хода событий в необозримости геологического времени»470.
Итак, то была ложная тревога, и революция разворачивалась в значительной мере (если не всецело) в глазах смотрящего. Но в данном случае, приглядевшись и избавившись от вводящего в заблуждение сжатия времени на геологических графиках, мы обнаруживаем, что разделяемые Гулдом и Элдриджем представления – это не показанный справа на ил. 31 нелегкий первый шаг, но один из других, постепенных и мирных изображенных там же путей. Как отметил Докинз, в конечном счете Элдридж и Гулд бросили вызов «градуализму», не постулировав некий увлекательный новый неградуализм, но заявив, что эволюция – когда она происходит – на самом деле разворачивается постепенно, но большую часть времени она даже не постепенна; она просто стоит на месте. Предположительно, график слева на ил. 29 отражает ортодоксальные представления, но теория Гулда и Элдриджа поставила под вопрос не ту их характеристику, что была градуализмом – стоит правильно показать масштаб, как градуалистами становятся они сами. Под вопрос они поставили то, что Докинз назвал «постоянным скоростизмом»471.
Так были ли ортодоксальные неодарвинисты когда-нибудь приверженцами постоянного скоростизма? В своей исходной статье Элдридж и Гулд утверждали, что палеонтологи заблуждались, считая, будто ортодоксальные воззрения требовали придерживаться постоянного скоростизма. Придерживался ли его сам Дарвин? Он часто (и обоснованно) твердил, что эволюция может быть только постепенной (можно добавить – в лучшем случае). Как говорит Докинз: «Для Дарвина эволюция, которая вынуждена двигаться прыжками с божьей помощью, – это уже не эволюция. Само понятие эволюции теряет тут всякий смысл. В свете сказанного нетрудно понять, почему Дарвин из раза в раз упорно твердил о постепенности эволюции»472. Но документальное подтверждение тому, что он был приверженцем постоянного скоростизма, не просто трудно отыскать; известно место, где он ясно высказывает противоположную позицию: позицию, которую в двух словах можно было бы охарактеризовать как прерывистое равновесие:
Многие виды после своего образования не подвергаются дальнейшему изменению… и периоды, в течение которых виды модифицируются, хотя очень длинные, если их измерять годами, вероятно, были очень коротки по сравнению с периодами, в течение которых виды сохраняли одну и ту же форму473.
Ил. 32. Древо Жизни, изображение которого Дарвин поместил в «Происхождении видов»474. Древо отражает градуалистские представления об эволюции. Каждый из веерообразных фрагментов изображает медленное эволюционное расхождение популяций. Дарвин был уверен, что подобное постепенное расхождение приводит к появлению новых видов и в конечном итоге новых родов и семейств475
Однако, по иронии истории, Дарвин поместил в «Происхождение видов» лишь один график, и так уж получилось, что на нем мы видим отлого поднимающиеся пандусы. Стивен Стенли, еще один выдающийся сторонник прерывистого равновесия, воспроизводит этот график в своей книге и в сопроводительной надписи делает однозначное заключение476.
Один из результатов подобных заявлений – то, что сегодня, несомненно, существует традиция, приписывающая постоянный скоростизм либо самому Дарвину, либо ортодоксальным неодарвинистам. Например, излагая недавние заявления Элизабет Врба относительно пульса эволюции, прекрасный научный журналист Колин Тадж указывает на предположительные выводы об ортодоксальности современных исследований об эволюции импал и леопардов:
Традиционный дарвинизм предсказал бы постепенную модификацию импалы на протяжении трех миллионов лет, даже без учета климатических изменений, ибо ей в любом случае нужно будет обгонять леопардов. Но на деле ни импалы, ни леопарды особенно не изменились. Оба вида слишком вариативны, чтобы беспокоиться о климатических изменениях, и соревнование между ними (как и внутривидовое соперничество) не оказывает – вопреки предположению Дарвина, – существенного давления отбора, которое вынудило бы их измениться477.
Предположение Таджа, что открытие занявшего три миллиона лет периода стазиса в развитии импал и леопардов поставило бы Дарвина в тупик, звучит знакомо, но является прямым или косвенным следствием навязанной интерпретации «пандусов» на графиках Дарвина (и других эволюционистов-ортодоксов).
Гулд провозгласил гибель градуализма, но разве сам он, в конечном счете, не является градуалистом (но не сторонником постоянного скоростизма)? Отрицая, что его теория вводит какой-то «агрессивный механизм», он позволяет предположить, что это так; но сложно сказать наверняка, ибо ровно на той же странице он говорит, что, согласно теории прерывистого равновесия,
перемена обычно имеет вид не почти незаметного постепенного видоизменения целого вида, но, скорее (курсив мой. — Д. Д.), происходит посредством изоляции небольших популяций и их практически мгновенной с геологической точки зрения трансформации в новые виды478.
Эти слова побуждают нас поверить, что эволюционные изменения не могут одновременно быть и «мгновенными с геологической точки зрения» и «почти незаметными и постепенными». Но именно таким и должно быть эволюционное изменение в отсутствие сальтации. Докинз подчеркивает это, рассказывая о поразительном мысленном эксперименте эволюциониста Дж. Ледьярда Стеббинса, вообразившего такое млекопитающее размером с мышь, для которого он постулировал настолько малое давление отбора, побуждающее к увеличению размера, что изучающие это животное биологи не могли бы такое увеличение зафиксировать:
Итак, с точки зрения полевых научных исследований наши животные не эволюционируют. Тем не менее они эволюционируют, хотя и очень медленно, со скоростью, определяемой сделанным Стеббинсом математическим допущением. Но даже с такой низкой скоростью они в конце концов могут увеличиться до размеров слона. Сколько времени это займет?.. Стеббинс вычислил, что при заданных им параметрах для эволюции… потребуется около 12 000 поколений. Приняв промежуток между поколениями равным пяти годам (это больше, чем у мыши, но меньше, чем у слона), вычисляем, что на 12 000 поколений уйдет примерно 60 000 лет. Это слишком малый срок, чтобы его можно было измерить стандартными геологическими методами, используемыми для датировки ископаемых. Как выразился Стеббинс, «возникновение нового вида за 100 000 лет и менее будет восприниматься палеонтологами как „внезапное“ и „мгновенное“»479.
Несомненно, Гулд не назвал бы посягательством на градуализм такое в определенных масштабах незаметное превращение мыши в слона, но в этом случае его собственную критику градуализма никак нельзя подкрепить ссылками на ископаемые находки. На самом деле, он это допускает480 – единственное доказательство того, что его собственная наука, палеонтология, способна предложить альтернативу градуализму, ведет не туда, куда ожидалось. Гулд может мечтать о свидетельствах того или иного революционного ускорения, но ископаемые находки свидетельствуют лишь о периодах стазиса, указывающих на то, что зачастую эволюция не является даже постепенной.
Но, вероятно, можно обратить этот неудобный факт себе на пользу: может быть, ортодоксальные представления можно поколебать, укорив их сторонников в неспособности объяснить не перерывы, а равновесие! Возможно, гулдовская критика теории синтеза должна сводиться к тому, что на самом деле та все-таки разделяет постоянный скоростизм: что, хотя Дарвин не отрицал равновесие напрямую (строго говоря, он утверждал, что оно существует), он не мог объяснить его там, где оно возникало, и можно сказать, что подобное равновесие или стазис – главная в мире закономерность, нуждающаяся в объяснении. В сущности, именно к этому и сводилась следующая атака Гулда на синтетическую теорию.
Как можем мы утверждать, что понимаем эволюцию, если изучили лишь один-два процента явлений, из которых слагается естественная история, и оставили в лимбе концептуального забвения обширные поля низкорослого кустарника – историю большинства видов, занимающую большую часть истории существования жизни481.
Но и этот путь каменист. Во-первых, следует остерегаться ошибки, являющейся зеркальным отражением заблуждения Гулда касательно панадаптационизма: греха «панэквилибризма». Сколь бы поразительными или «вездесущими» ни оказались закономерности стазиса, нам заранее известно, что большинство линий родства в стазисе не находилось. Вовсе нет. Помните, с какими сложностями мы столкнулись в четвертой главе, когда отмечали красными чернилами Лулу и ее сородичей? Большинство линий вскоре отмирает: им просто не хватает времени на то, чтобы войти в стазис; мы «увидим» вид лишь там, где наблюдается нечто ярко выраженное и стабильное. «Открытие», что все виды большую часть своего существования находятся в стазисе, подобно открытию, что все засухи длятся дольше недели. Мы не заметили бы засухи, не будь она продолжительной. Следовательно, поскольку хоть сколь-нибудь заметный период стазиса является условием для выявления вида, то, что все виды какое-то время находятся в стазисе, верно уже по определению.
Тем не менее феномен стазиса и в самом деле может нуждаться в объяснении. Нам следует спрашивать, не почему виды демонстрируют стабильность (это верно по определению), а почему вообще существуют ярко выраженные, определенные виды – то есть почему в конечном счете линии родства оказываются стабильными. Но даже здесь неодарвинизм предлагает несколько очевидных адаптационистских объяснений того, почему в линии родства часто возникает стазис. С самым основным мы уже несколько раз сталкивались: каждый вид существует – должен существовать – на постоянной основе, а такого рода системы должны быть стабильными; большинство отклонений от проверенной временем традиции будут быстро наказаны – они вымрут, не оставив потомства. Сам Элдридж предположил, что основной причиной стазиса должно быть «следование за ареалом обитания»482. Стерельни описывает это следующим образом:
По мере изменения окружающей среды организмы могут реагировать, следуя за своим исходным ареалом обитания. По мере похолодания они могут двигаться на север вместо того, чтобы эволюционировать, приспосабливаясь к более холодному климату. (Это не ошибка: Стерельни – философ биологии из Южного полушария! — Д. Д.) Отбор обычно подталкивает к следованию за ареалом обитания. Ибо следующие (индивидуально или в результате репродуктивного рассеяния) за привычными условиями переселенцы обычно будут более приспособленными, чем осколок популяции, остающийся на старом месте – остающиеся будут хуже приспособлены к новому ареалу обитания и столкнутся с необходимостью соперничать с другими переселенцами, следующими за своим прежним окружением483.
Заметим, что следование за ареалом обитания – «стратегия», используемая как животными, так и растениями. В действительности, некоторые из наиболее очевидных случаев видообразования происходят именно так. По мере таяния ледяного покрова по окончании Ледникового периода ареал распространения некоторых североазиатских растений год за годом смещался на север, «следуя» за отступающими льдами, и одновременно – на восток и запад, пересекая область Берингова пролива и, возможно, подобно серебристым чайкам, даже вокруг Земного шара. Затем, когда во время следующего Ледникового периода льды начали наступать на юг, связи между азиатской и североамериканской частями семьи были разорваны, и появилось два изолированных ареала, в которых затем естественным образом развились разные виды; но по мере продвижения на юг в соответствующих полушариях можно наблюдать, что сходство между обоими видами сохраняется, поскольку они следуют за своими излюбленными климатическими условиями вместо того, чтобы остаться на месте и дальше приспосабливаться к зимним условиям484.
Другое возможное объяснение прерывистого равновесия – чисто теоретическое. Стюарт Кауфман разработал со своими коллегами компьютерные модели, демонстрирующие поведение, в котором сравнительно продолжительные периоды стазиса прерываются краткими периодами изменений, не провоцируемых никакими «внешними» вмешательствами, так что эта закономерность кажется эндогенным или внутрисистемным признаком действия эволюционных алгоритмов определенного вида485.
Итак, вполне очевидно, что равновесие представляет для неодарвинизма проблему не более сложную, чем прерывистость; его можно объяснить и даже предсказать. Но Гулд заметил, что теория прерывистого равновесия сулит еще одну революцию. Возможно, горизонтальные отрезки перерывов – не просто (сравнительно) быстрые шаги в Пространстве Замысла; возможно, важно в них то, что это – фазы видообразования. Что это могло бы изменить? Поглядите на ил. 33.
Ил. 33
Ил. 34
В обоих случаях генеалогическая линия, ведущая к К, добралась до цели в результате абсолютно одинаковых последовательностей перерывов и равновесия, но слева на рисунке изображен единый вид, переживающий быстрые периоды изменений, за которыми следуют длительные периоды стазиса. Подобные изменения без видообразования называются анагенезом. Показанный справа на рисунке процесс называется кладогенезом – изменением посредством видообразования. Гулд заявляет, что в этих двух случаях движение вправо будет объясняться по-разному. Но как это возможно? Вспомните, о чем мы узнали из четвертой главы: видообразование – это событие, которое можно опознать лишь ретроспективно. Ничто, происходящее во время движений в сторону, не позволяет отличить процесс анагенеза от процесса кладогенеза. Видообразование происходит, лишь если позднее имеет место расцвет отдельных ветвей Древа Жизни, сохранявшихся достаточно долго, чтобы в них можно было опознать отдельные виды.
А разве не может существовать особый процесс того, что можно было бы назвать подающим надежды видообразованием – или зачаточным видообразованием? Рассмотрим случай, когда видообразование происходит. Материнский вид А распадается на дочерние виды B и C.
А теперь отмотаем пленку достаточно далеко назад, чтобы сбросить бомбу (астероид, цунами, засуху, яд) на первых представителей вида B, как на втором рисунке. Если это сделать, то то, что было случаем видообразования, превратится в нечто неотличимое от анагенеза (рисунок справа). Тот факт, что бомба мешает тем, чьих потомков убила, когда-нибудь обзавестись внуками, вряд ли может повлиять на то, как давление отбора рассортировало их современников. Для этого потребовалась бы обратная во времени каузальность486.
В самом ли деле это верно? Можно было бы так подумать, если событием, запустившим процесс видообразования, был географический разлом, обеспечивающий абсолютную репродуктивную изоляцию двух групп (аллопатрическое видообразование), но что, если видообразование началось в популяции, сформировавшей две репродуктивно изолированные группы, напрямую соперничающие друг с другом (в форме симпатрического видообразования)? Как мы отмечали (см. с. 52), Дарвин полагал, что соперничество между близкородственными формами является движущей силой видообразования, а потому присутствие – неотсутствие – того, что ретроспективно можно назвать первыми поколениями вида-«соперника», может и в самом деле быть очень важным для видообразования, но тот факт, что эти соперники «станут» основателями нового вида, не может повлиять на интенсивность или иные характеристики соревнования и, значит, на скорость или направление горизонтального перемещения в Пространстве Замысла.
Вполне можно предположить, что сравнительно быстрое морфологическое изменение (движение в сторону) обычно является необходимым условием видообразования. На скорость изменений ключевым образом влияет размер генофонда; большие генофонды консервативны и склонны без следа поглощать отклонения от нормы. Один из способов уменьшить генофонд – разделить его надвое, и в реальности это может быть самым распространенным способом, но впоследствии оказывается неважно, отсеет ли природа одну из получившихся частей (как на втором изображении ил. 34) или нет. Именно бутылочное горлышко уменьшившегося генофонда допускает быстрое движение – а не наличие двух или более бутылочных горлышек. Если имеет место видообразование, два отдельных вида проходят каждый через свое бутылочное горлышко; если видообразования не происходит, то через одно горлышко протискивается один конкретный вид. Во время рывка кладогенез не может быть процессом, отличающимся от того, что имеет место при анагенезе, поскольку разницу между кладогенезом и анагенезом можно заметить лишь с точки зрения последствий, проявляющихся после рывка. Гулд иногда рассуждает так, будто видообразование на что-то влияет. Например, Гулд и Элдридж487 говорят об «обязательном требовании выживания предков после произошедшего в результате рывка разделения популяции» (как слева на ил. 34), но, по словам самого Элдриджа (в личном разговоре) – это всего лишь необходимое эпистемическое требование для теоретика, нуждающегося в «выживании предков» как доказательстве наследования.
Его объяснение любопытно. В палеонтологической летописи есть множество примеров того, как одна форма резко перестает существовать, а «на ее месте» внезапно появляется другая, весьма сильно от первой отличающаяся. Какие из этих примеров – случаи быстрых эволюционных шагов в сторону, а какие – простого вытеснения, случившегося в результате внезапного переселения весьма отдаленного родственника? Их нельзя различить. Лишь если вы наблюдаете, что то, что кажется вам материнским видом, некоторое время сосуществует с тем, что представляется видом дочерним, можно с уверенностью сказать, что между более ранней и более поздней формами есть прямая связь. С точки зрения эпистемологии это полностью перечеркивает тезис, который желал выдвинуть Гулд: будто большинство стремительных эволюционных изменений происходит в результате видообразования. Ибо если, как говорит Элдридж, палеонтологическая летопись обычно демонстрирует резкие сдвиги без какого-либо «выживания предков после произошедшего в результате рывка разделения популяции» и если нельзя сказать, какие из этих случаев являются примерами прерывистых анагенных изменений (в противоположность явлениям переселения), то на основании ископаемых находок невозможно сказать, сопровождаются ли видообразованием быстрые морфологические изменения очень часто – или очень редко488.
Может быть еще один способ понять настойчивое утверждение Гулда, что именно видообразование, а не просто адаптация играет важную роль в эволюции. Что, если бы оказалось, что некоторые линии родства переживают множество рывков (и в процессе дают начало множеству дочерних видов), а другие – нет, и что эти последние, как правило, постепенно исчезают? Неодарвинисты обычно предполагают, что адаптации происходят посредством постепенной трансформации организмов в конкретных линиях родства, но «если линии не меняются путем трансформации, то долгосрочные тенденции в линиях вряд ли могут быть результатом их медленной трансформации»489. Это издавна считалось интересной возможностью (в своей первой статье Элдридж и Гулд очень коротко ее обсуждают и ссылаются как на один из источников на работу Сьюалла Райта 1967 года490). Предложенная Гулдом версия этой идеи491 состоит в том, что целые виды не изменяются в результате поэтапной переделки отдельных своих представителей; виды являются объектами довольно жесткими и неизменными; сдвиги в Пространстве Замысла случаются (по большей части? часто? всегда?) из‐за вымирания и рождения видов. Это – то, что Гулд с Элдриджем назвали «сортировкой более высокого уровня»492. Иногда ее называют видовым отбором или отбором клад. Разобраться в ней сложно, но у нас уже есть под рукой инструмент, позволяющий прояснить самую суть. Помните метод «приманка-и-подмена»? По сути дела, Гулд предлагает новое применение этой фундаментальной дарвиновской идеи: не думайте, будто эволюция исправляет что-то в существующих линиях родства; эволюция выбрасывает целые линии и позволяет другим, отличным от неудачных, процветать. Выглядит это так, будто со временем линии корректируются, но на самом деле мы наблюдаем работу метода «приманка-и-подмена» на уровне вида. Затем Гулд может заявить, что искать эволюционные закономерности следует не на уровне генов или организмов, а на уровне целого вида или клады. Вместо того чтобы обращать внимание на исчезновение конкретных генов из генофонда или неравномерную гибель конкретных генотипов в рамках популяции, следует наблюдать за неравномерной скоростью вымирания и «рождения» целых видов – скоростью, при которой линия родства может преобразоваться в дочерний вид.
Это интересная идея, но не (как могло бы показаться на первый взгляд) отрицание тезиса ортодоксов, согласно которому целый вид трансформируется посредством «филетического градуализма». Допустим, что, как предлагает Гулд, некоторые линии родства порождают множество дочерних видов, а другие – нет, и что первые обычно сохраняются дольше последних. Посмотрите на траекторию, проложенную каждым сохранившимся до наших дней видом через Пространство Замысла. В любой конкретный период времени целокупный вид либо находится в стазисе, либо переживает стремительное изменение, но само это изменение в конечном счете является «медленной трансформацией линии родства». Возможно, лучший способ различить долгосрочную макроэволюционную закономерность и в самом деле будет искать различия в «плодовитости линий», а не модификации в конкретных линиях. Это – убедительное предположение, которое стоит принять всерьез, но градуализм оно не опровергает и не вытесняет: оно из градуализма вырастает493.
(Предлагаемая Гулдом смена уровня исследования напоминает мне переход от «железа» к «софту» в информатике; уровень программного обеспечения подходит для того, чтобы искать ответы на определенные универсальные вопросы, но не ставит под сомнение истинность объяснений, которые даются тем же явлениям на уровне «железа». Было бы глупо пытаться объяснить видимые различия между WordPerfect и Microsoft Word на уровне устройства ЭВМ и, возможно, глупо было бы пытаться объяснить некоторые из наблюдаемых закономерностей разнообразия в биосфере, сосредоточившись на изучении медленных модификаций различных линий родства, но это не значит, что в различные моменты рывков, имевших место в их истории, эти линии не претерпевали медленных трансформаций.)
Степень значимости того рода видового отбора, который теперь предлагает Гулд, еще не определена. И ясно, что сколь бы видную роль ни играл подобный отбор в последующих версиях неодарвинизма, это не небесный крюк. В конце концов, новые линии родства выходят на сцену в качестве кандидатов для видового отбора путем стандартной градуалистской микромутации – если только Гулд не хочет обратиться к многообещающим чудовищам. Так что Гулд, возможно, помог обнаружить новый подъемный кран – если это окажется краном: доселе невидимый или недооцененный механизм усовершенствования замысла, построенный из стандартных, ортодоксальных механизмов. Однако поскольку я считаю, что все это время он надеялся отыскать не подъемные краны, а небесные крючья, мне кажется, он продолжит свои поиски. Может ли в процессе видообразования быть еще что-нибудь настолько особенное, что неодарвинизм не может это объяснить? Как мы только что вспомнили, у Дарвина описание видообразования предполагает соперничество между близкими родственниками.
Новые виды обычно завоевывают место под солнцем, изгнав других в открытом соревновании (процесс, который Дарвин в своих записных книжках часто описывал как «вклинивание»). Эта непрестанная борьба и завоевание закладывает основание прогресса, ибо победители, как правило, могут обеспечить свой успех за счет в целом более совершенного строения тела494.
Гулду не нравится этот образ клина. Что с ним не так? Ну, по словам Гулда, этот образ провоцирует нас верить в прогресс, но, как мы уже видели, от такой провокации неодарвинисты отмахиваются с той же легкостью, что и сам Дарвин. Дарвин отрицал существование глобального, долгосрочного прогресса, сводящегося к представлению, будто элементы биосферы в целом становятся все лучше, лучше и лучше, и хотя сторонние наблюдатели часто воображают, что эволюция подразумевает прогресс, это попросту неверно, и ни один ортодоксальный дарвинист не допустит подобной ошибки. Что еще может быть не так с образом клина? В той же статье Гулд говорит о «тяжеловесной предсказуемости клина»495, и я полагаю, что именно этим его этот образ и раздражает: подобно пандусу градуализма, он наводит на мысль о предсказуемом, бездумном восхождении вверх по склонам Пространства Замысла496. Проблема с клином попросту в том, что это не небесный крюк.
4. Тинкер-Эверс-Чанс: дабл-плей сланцев Бёрджеса497
Даже сегодня множество выдающихся умов, кажется, неспособно принять или даже понять, что естественный отбор способен в одиночку и без всякой помощи извлечь из источника шума всю музыку биосферы. По сути дела, естественный отбор воздействует на продукты случайности и больше ни на что влиять не может; но он действует в области с очень жесткими условиями, где случайность исключена.
Но современное учение о прерывистом развитии – в особенности применительно к превратностям человеческой истории – делает особый акцент на понятии случайности: непредсказуемости природы будущей стабильности и способности современных событий и людей формировать и пролагать среди мириад возможностей путь, которым идет человечество.
Гулд говорит здесь не только о непредсказуемости, но и о способности современных событий и людей «формировать и прокладывать путь» эволюции. Эти слова вторят чаяниям Джеймса Марка Болдуина, подведшим его к открытию эффекта, носящего ныне его имя: нам как-то надо вернуть личность – сознание, разум, свободу воли – обратно на водительское место. Если бы у нас просто была случайность – радикальная случайность, – то разум получил бы какое-то пространство для маневра и смог бы действовать, нести ответственность за собственную судьбу вместо того, чтобы быть всего лишь продуктом бездумного каскада механических процессов! Я полагаю, что этот вывод – цель Гулда, о которой можно догадаться по тому, в каких краях он в последнее время странствует.
Во второй главе я упомянул, что главный вывод из работы Гулда «Удивительная жизнь: сланцы Бёрджеса и природа истории»500 состоит в том, что если отмотать пленку жизни назад и проигрывать ее вновь и вновь, то шансы на то, что мы когда-нибудь снова появимся на свете, невероятно малы. Здесь есть три момента, обескуражившие рецензентов. Во-первых, почему он считает, что это так важно? (На суперобложке написано: «В этом шедевре Гулд объясняет, почему разнообразие окаменелостей в сланцах Бёрджеса важно для понимания этого свидетельства о нашем прошлом и осмысления загадки существования эволюции человека и ее восхитительной невероятности».) Во-вторых, в чем именно состоит его вывод – то есть кого он имеет в виду, говоря «мы»? И в-третьих, как, по его мнению, этот вывод (каким бы он ни был) следует из его увлекательных рассуждений о сланцах Бёрджеса, с которыми он, как кажется, практически никак не связан? Мы постараемся ответить на эти вопросы, начав с третьего и закончив первым501.
Благодаря книге Гулда сланцы Бёрджеса, карьер в горах Британской Колумбии, из места, знаменитого лишь среди палеонтологов, ныне стал международным храмом науки, местом рождения… хм‐м, Чего-то Очень Важного. Найденные здесь ископаемые останки восходят к периоду, известному как Кембрийский взрыв (приблизительно шестьсот миллионов лет назад, когда многоклеточные организмы по-настоящему начали развиваться, благодаря чему Древо Жизни на ил. 3 (на с. 114) раскинуло «пальмовые листья»). Сформировавшиеся в удивительно благоприятных условиях ископаемые останки, увековеченные в сланцах Бёрджеса, дают гораздо более полную и трехмерную картину, чем случается обычно, и, классифицируя их в начале XX века, Чарльз Уолкотт руководствовался результатами проведенного им анатомирования некоторых находок. Он запихнул найденные им разновидности в традиционные таксономические группы, и приблизительно так все и оставалось до появления в 1970–1980‐х годах новых великолепных интерпретаций этих останков, предложенных Гарри Уитингтоном, Дереком Бриггсом и Саймоном Конвеем Моррисом, которые заявили, что многие из этих созданий (а те были поразительно странными и совершенно ни на что не похожими) классифицированы неверно; на самом деле они принадлежали к группе, у которой вовсе не было современных представителей, группе, о которой никто и помыслить прежде не мог.
Это удивительно, но революционно ли? Гулд, несомненно, думает именно так: «Я уверен, что реконструкция Opabinia, предложенная Уитингтоном в 1975 году, станет одним из величайших документов интеллектуальной истории»502. Три его героя так не считали503, и их осторожность оказалась пророческой; последующие исследования в конечном итоге смягчили наиболее радикальные из выводов, сделанных ими при пересмотре классификации504. Если бы не пьедестал, на который возвел их Гулд, нам бы сейчас не казалось, что они так уж низко пали – первый шаг был широк, и они даже не сами его сделали.
Но в любом случае, какой именно революционный тезис был, по мнению Гулда, подкреплен тем, что мы узнали об этих созданиях кембрийского периода? Фауна сланцев Бёрджеса появилась внезапно (не забывайте, что это значит для геолога), и так же внезапно большая часть ее представителей исчезла. Такое отнюдь не постепенное появление и исчезновение – заявляет Гулд – доказывает ошибочность того, что он называет «конусом нарастающего разнообразия»; это заявление он иллюстрирует, сопоставляя примечательную пару древ жизни.
Картинка стоит тысячи слов, и с помощью множества иллюстраций Гулд вновь и вновь подчеркивает способность рисунка вводить в заблуждение даже экспертов. Одним из примеров является ил. 35 – и принадлежит она Гулду. Сверху – говорит он нам – рисунок, отражающий устаревшие, неверные представления – конус нарастающего разнообразия; снизу – усовершенствованное изображение массовой гибели и диверсификации. Заметьте, однако, что можно превратить нижний рисунок в конус нарастающего разнообразия, просто вытянув вертикальную шкалу. (С другой стороны, верхний рисунок можно превратить в достойное одобрения нижнее изображение, сжав вертикальную шкалу так, как бывает на обычных графиках, иллюстрирующих прерывистое равновесие – например, том, что справа на ил. 29 на с. 381.) Поскольку вертикальная шкала произвольна, графики Гулда вовсе не отражают никаких различий. Нижняя половина расположенного внизу изображения прекрасно отражает «конус нарастающего разнообразия», и кто знает, не будет ли следующая фаза активности на изображении вверху прореживанием, которое превратит его в копию нижнего изображения.
Очевидно, что конус нарастающего разнообразия – не заблуждение, если мы измеряем разнообразие количеством разных видов. Прежде чем появилось сто видов, их было десять, а прежде чем появилось десять, их было два, и так это и должно быть на каждой ветви Древа Жизни. Виды постоянно вымирают, и, вероятно, на сегодняшний день вымерло 99% когда-либо существовавших видов, так что интенсивность прореживания вполне достаточна, чтобы уравновесить многообразие. Процветание и упадок сланцев Бёрджеса могли быть более внезапными, чем в случае какой-либо иной фауны, существовавшей до или после, но это не говорит нам ничего радикально нового о форме Древа Жизни.
Кто-то скажет, что я упустил из виду главное: «Поразительное разнообразие фауны сланцев Бёрджеса так удивительно потому, что то были не просто новые виды, но совершенно новые таксономические группы! То был пример радикально новых конструкций!» Полагаю, что Гулд никогда не имел этого в виду, поскольку, будь это так, то была бы конфузная ошибка коронации задним числом; как мы уже видели, все новые таксономические группы – на деле, новые царства! – должны были начинаться как просто новые разновидности, а затем становиться новыми видами. То, что из сегодняшнего дня они кажутся первыми представителями новых таксономических групп, само по себе вовсе не делает их особенными. Однако они могли быть особенными не потому, что «собирались» стать родоначальниками новых таксономических групп, но потому, что демонстрировали потрясающее морфологическое разнообразие. Чтобы проверить эту гипотезу, Гулду, по словам Докинза, следовало «без всяких современных предрассудков касательно „основных закономерностей строения тела“ и классификации приложить свою линейку к самим животным. Подлинным свидетельством несхожести двух живых существ является то, как они на самом деле друг на друга непохожи!»505 Однако проведенные на сегодняшний день подобные исследования показывают, что на самом деле при всей своей необычности фауна сланцев Бёрджеса в конечном счете не демонстрирует необъяснимого или революционного морфологического разнообразия506.
Ил. 35. Конус нарастающего разнообразия. Ошибочное, но все еще общепринятое изображение конуса нарастающего разнообразия, и переработанная модель диверсификации и прореживания, основанная на правильной реконструкции сланцев Бёрджеса
Предположим (наверняка это неизвестно), что фауна сланцев Бёрджеса погибла в период одного из периодически прокатывающихся по Земле массовых вымираний. Как все мы знаем, динозавры стали жертвой последнего, Вымирания Мелового периода (известного также как Мелово-третичная граница): вероятно, его спровоцировало произошедшее где-то шестьдесят пять миллионов лет назад падение огромного астероида. Гулд считает массовое вымирание очень важным событием, бросающим вызов неодарвинизму: «Если прерывистое равновесие обманывает традиционные ожидания (и так было всегда!), то массовое вымирание гораздо серьезнее»507. Почему? По мнению Гулда, ортодоксальные представления нуждаются в «экстраполяционизме», согласно которому все эволюционные изменения являются постепенными и предсказуемыми: «Но если массовые вымирания и в самом деле нарушают преемственность, если медленное конструирование адаптации в обычные периоды не обеспечивает предсказуемый успех при столкновении с барьерами массового вымирания, то экстраполяционизм несостоятелен, и адаптационизм сдает свои позиции»508. Как я указывал, это попросту неверно:
Не понимаю, с чего бы какому-нибудь адаптационисту быть таким дураком, чтобы согласиться с хоть чем-то подобным «экстраполяционизму» в форме настолько «чистой», чтобы, как считает Гулд, отрицать возможность или даже вероятность того, что в формировании кроны Древа Жизни массовому вымиранию отведена заметная роль. Всегда было очевидно, что самый совершенный динозавр погибнет, если комета обрушится на его родимый край с силой в сотни раз превосходящей все когда-либо произведенные водородные бомбы509.
Гулд ответил на это510, процитировав слова самого Дарвина, ясно высказывающегося в пользу экстраполяциониста. Значит, (сегодняшний) адаптационизм верен этому бессмысленному выводу? Вот пример того, как теперь, с развитием неодарвинизма, сам Чарлз Дарвин может оказаться не так уж и непогрешим. Верно, что Дарвин был склонен недальновидно настаивать на том, будто вымирания происходили постепенно, но неодарвинисты давно уже поняли, что это случилось из‐за его стремления провести черту между своими взглядами и различными видами катастрофизма, которые мешали его современникам принять теорию эволюции посредством естественного отбора. Нам следует помнить, что во времена Дарвина основными соперниками дарвиновского мышления были такие чудеса и бедствия, как Всемирный потоп. Неудивительно, что он был склонен сторониться всего, что выглядело подозрительно быстрым и удобным.
Тот факт (если он имеет место), что фауну сланцев Бёрджеса проредило массовое вымирание, для Гулда в любом случае не так важен, как другой вывод о судьбе этих тварей, который он хочет сделать: он утверждает, что их вымирание было случайным511. Согласно ортодоксальным представлениям, «у выживших были причины спастись», но Гулд полагает, что, «возможно, мрачный жнец анатомических проектов был всего лишь замаскированной госпожой Удачей»512. В самом ли деле судьбы всех этих животных решил только жребий? Это было бы удивительное – и, вне всяких сомнений, революционное – заявление, сделай Гулд на его основании обобщение; но для выдвижения столь сильного тезиса у него не было доказательств, и в итоге он отступил:
Я готов признать, что у некоторых групп могло быть преимущество (хотя мы понятия не имеем, как их идентифицировать или определить), но я подозреваю, что [гипотеза госпожи Удачи] отражает основную истину касательно эволюции. Делая эту… интерпретацию мыслимой посредством гипотетического эксперимента с перемоткой пленки, сланцы Бёрджеса поддерживают радикально новое представление о путях и предсказуемости эволюции513.
Итак, Гулд считает, не что он способен доказать гипотезу госпожи Удачи, но что сланцы Бёрджеса делают эту гипотезу по меньшей мере мыслимой. Однако, как с самого начала настаивал Дарвин, чтобы вбить клин соперничества, нужны лишь «некоторые группы» с «преимуществами». Так получается, Гулд просто заявляет, что большинство случаев соперничества (или соперничество с самыми значительными, наиболее важными последствиями) сводится к метанию жребия? Именно это он и «подозревает».
Чем он доказывает свои подозрения? Ничем. В качестве доказательства он приводит тот факт, что, глядя на этих удивительных созданий, сам он не может представить, почему строение тела одних лучше, чем других. Все они кажутся ему одинаково причудливыми и несуразными. Это вовсе не означает, что, учитывая условия существований каждого из этих животных, на самом деле их конструктивные особенности не являются совершенно разными. Нельзя сделать вывод, будто обнаруженные черты нельзя объяснить с точки зрения обратного конструирования, если вы даже не попытались им заняться. Гулд предлагает пари: «Предлагаю любому палеонтологу доказать, что он мог бы отправиться в прошлое и, не располагая имеющимися сегодня сведениями, отделить в морях, плещущихся там, где ныне расположены сланцы Бёрджеса, Naroia, Canadaspis, Aysheaia и Sanctaris, которых ждет успех, от Marrella, Odaraia, Sidneyia и Leonchoilia, которых поджидает мрачный жнец»514. Он практически ничем не рискует, ибо любому такому палеонтологу пришлось бы строить догадки, опираясь лишь на очертания органов, сохранившихся у ископаемых находок. Однако Гулд может и проиграть. Какой-нибудь исключительно талантливый в обратном конструировании инженер однажды сможет рассказать ужасно убедительную историю о том, почему победители победили, а проигравшие проиграли. Кто знает? Одно знаем мы все: из практически неверифицируемой догадки научной революции не выйдет515.
Итак, мы все еще не понимаем, что именно привлекает внимание Гулда в уникальном расцвете и гибели этих удивительных созданий. Они вызывают у него подозрения, но почему? Ключ к этой загадке можно найти в лекции «Индивид в мире Дарвина», прочитанной Гулдом во время Международного Эдинбургского фестиваля науки и технологий:
На самом деле практически все основные схемы анатомического строения организмов появились примерно 600 миллионов лет назад во время яркой вспышки под названием Кембрийский взрыв. Как вы понимаете, то, что с точки зрения геологии вспышка или взрыв, продолжается очень долго. На это может потребоваться пара миллионов лет, но когда речь идет о миллиардах лет, пара миллионов ничего не значит. И это не то, как должен выглядеть этот мир неизбежного, предсказуемого движения вперед (курсив мой. – Д. Д.)516.
В самом деле? Рассмотрим следующий пример. Вот вы сидите на скале в Вайоминге и рассматриваете дыру в земле. Ничего особенного не происходит десять, двадцать, тридцать минут, и вдруг внезапно – в-ш-ш-ш! – поток кипятка взлетает в воздух больше чем на тридцать метров. Через несколько секунд все закончится, и потом ничего особенного не будет происходить – казалось бы, в точности, как и раньше, – и вы ждете битый час, и ничего так и не происходит. Итак, вот что вы наблюдали: один-единственный великолепный взрыв, длившийся несколько секунд, – и полтора часа смертной скуки. Возможно, соблазнительно было бы подумать: «Это, несомненно, событие уникальное и неповторимое!»
Так почему же его называют «Проверенный временем»? На самом деле этот гейзер год за годом бьет в среднем каждые шестьдесят пять минут. «Форма» Кембрийского взрыва – его «внезапное» начало и столь же «внезапное» прекращение – совершенно не доказывает тезис о «радикальной случайности». Но Гулд, кажется, с этим не согласен517. Кажется, он думает, что, перемотай мы пленку жизни, то в следующий раз (или никогда) мы уже не получим другого «Кембрийского» взрыва. Но хотя это может быть и верно, он все еще не представил нам ни единого доказательства.
Откуда взять такое доказательство? Например, возможно, из компьютерных моделей Искусственной жизни, позволяющих нам снова и снова перематывать пленку. Удивительно, что Гулд не заметил возможности найти какие-нибудь доказательства, подтверждающие (или опровергающие) его главный вывод, в области Искусственной жизни, но он о такой возможности ни разу не упоминает. Почему? Понятия не имею. Однако мне известно, что Гулд не в восторге от компьютеров, и сейчас не использует их даже для набора и редактирования текстов; возможно, дело в этом.
Несомненно, гораздо более важным ключом является тот факт, что, перематывая пленку жизни, вы сталкиваетесь со всевозможными свидетельствами повторения. Разумеется, мы уже знаем об этом, поскольку у природы есть свой собственный способ перематывать пленку – параллельная эволюция. Как говорит Мейнард Смит:
В предложенном Гулдом эксперименте с переигрыванием истории, начиная с Кембрия, я бы предсказал, что у многих животных появятся глаза, поскольку в ходе эволюции глаза и в самом деле возникали у многих видов животных неоднократно. Я мог бы поспорить, что у некоторых появились бы мощные крылья, поскольку они возникали четыре раза в двух разных таксономических группах; однако в этом я не мог бы быть уверен, поскольку животные могли бы никогда не выйти на сушу. Но я согласен с Гулдом, что невозможно предсказать, какая таксономическая группа выживет и унаследует землю518.
Последние слова Мейнарда Смита двусмысленны: при господстве параллельной эволюции совершенно неважно, какая именно таксономическая группа унаследует землю – из‐за стратегии «приманка-и-подмена»! Комбинация этой стратегии с параллельной эволюцией подводит нас к ортодоксальному выводу, что любая линия родства, которой посчастливится выжить, будет склонна совершать Удачные ходы в Пространстве Замысла, и результат окажется сложно отличить от победителя, который оказался бы на этом месте, если бы сохранилась другая линия родства. Возьмем, к примеру, птицу киви. Она возникла в Новой Зеландии, где у нее не было никаких соперников среди млекопитающих, и в результате у нее появилось множество признаков, характерных для млекопитающих – по сути дела, это птица, притворяющаяся млекопитающим. Гулд сам писал о птице киви и ее удивительно крупных яйцах519, но, как указывает в своем отзыве Конвей Моррис,
…у птицы киви есть еще один признак, который упоминается лишь вскользь, и это – поразительное сходство с млекопитающими. …Уверен, Гулд последним стал бы отрицать это сходство, но оно, несомненно, в значительной степени ставит под сомнение его тезис о случайности520.
Гулд не отвергает существование сближения – да и как бы он смог это сделать? – но склонен его игнорировать. Почему? Возможно, потому, что, как говорит Конвей Моррис, в этом роковая ошибка его теории случайности521.
Итак, теперь у нас есть ответ на третий вопрос. Фауна сланцев Бёрджеса вдохновила Гулда потому, что он ошибочно полагает, будто она позволяет доказать его тезис о «радикальной случайности». Она, может быть, и иллюстрирует этот тезис – но мы этого не узнаем, пока не проведем изыскания такого рода, которые сам Гулд проигнорировал.
Мы добрались до второй базы. В чем именно состоит тезис Гулда о случайности? Он говорит, что «наиболее распространенным ложным представлением об эволюции, по крайней мере среди тех, кто не изучает ее профессионально», является идея, будто «то, какими мы в итоге стали» каким-то образом является «от природы неизбежным и предсказуемым в рамках теории»522. То, какими стали мы? Что это значит? Есть подвижная шкала, на которой Гулд забывает отметить свое заявление о перематывании пленки. Если «мы» означает что-то очень конкретное – скажем, Стива Гулда и Дэна Деннета, – то нет нужды в гипотезе массового вымирания, чтобы убедить нас, как нам повезло появиться на свет; чтобы отправить нас обоих в Нетландию, достаточно, чтобы наши матери никогда не повстречали наших отцов, и, разумеется, то же контрфактуальное высказывание верно для каждого из наших современников. Однако, случись с нами такое несчастье, это не означало бы, что наши кабинеты (его в Гарварде, мой – в Тафтсе) остались бы пустыми. Было бы удивительно, если бы в этих обстоятельствах в гарвардском кабинете оказался бы кто-нибудь по фамилии «Гулд», и я гроша бы ломаного не поставил на то, что этот человек окажется завсегдатаем кегельбанов Фенуэй Парка, но смело бы побился об заклад, что он будет знатоком палеонтологии и станет читать лекции, публиковать статьи и проводить тысячи часов за изучением фауны (не флоры – кабинет Гулда находится в Музее сравнительной зоологии). Если же, с другой стороны, «мы» значит для Гулда что-то глобальное, например «дышащие воздухом сухопутные позвоночные», – он, вероятно, был бы неправ по причинам, названным Мейнардом Смитом. Итак, мы вполне уверенно можем предположить, что он имел в виду нечто среднее, например «разумных, говорящих, изобретающих технологии и создающих культуру существ». Это интересная гипотеза. Если она верна, то в противоположность тому, что традиционно думают многие мыслители, поиск внеземной жизни столь же абсурден, как и поиск внеземных кенгуру – она появилась лишь однажды, здесь, и это событие, вероятно, больше не повторится. Но в «Удивительной жизни» не приводится никаких доказательств в пользу этого утверждения523; даже если прореживания фауны сланцев Бёрджеса были случайны, то, каким бы линиям ни посчастливилось выжить, они, согласно стандартной теории неодарвинизма, будут продолжать совершать Удачные ходы в Пространстве Замысла.
Вот ответ на наш второй вопрос. Теперь, наконец, мы готовы коснуться первой базы: почему этот тезис, как бы он ни был выведен, так важен? Гулд полагает, что гипотеза «радикальной случайности» выбьет нас из колеи, но почему?
Мы говорим о «движении от инфузории к человеку» (снова старомодный оборот), словно эволюция движется по торной дороге прогресса вдоль неразрывных родственных линий. Нет ничего более далекого от реальности524.
Что именно не может быть дальше от реальности? Поначалу может показаться, будто Гулд здесь говорит, что не существует сплошной, непрерывной линии, связывающей «инфузорий» с нами, – но она точно существует. Не существует более надежного вывода из великой идеи Дарвина. Как я сказал об этом в восьмой главе, мы, бесспорно, являемся прямыми потомками макросов – или монад – простых доклеточных репликаторов, носящих то или иное имя. Так что же здесь может иметь в виду Гулд? Возможно, следует акцентировать «дорогу прогресса» – именно вера в прогресс так далека от истины. Хорошо, дороги и в самом деле представляют собой сплошные, непрерывные линии, – но не линии всеобщего прогресса. Это верно, но что из того?
Не существует глобального пути прогресса, но на локальном уровне идет непрерывное совершенствование. Этот процесс усовершенствования разыскивает наилучшие конструкции с такой высокой степенью вероятности, что адаптационист зачастую способен предсказать результат. Перемотайте пленку тысячу раз, и раз за разом та или иная родственная линия будет находить Удачные решения. Параллельная эволюция – не доказательство глобального прогресса, но исключительно веское свидетельство мощи процесса естественного отбора. Это – мощь фундаментальных алгоритмов, совершенно бездумных, но, благодаря построенным ими подъемным кранам, проявляющих удивительные способности к поиску, распознаванию и принятию мудрых решений. Места для небесных крючьев нет – как нет и нужды в них.
Не думает ли Гулд, что его тезис радикальной случайности способен развенчать ключевую дарвиновскую идею, что эволюция – это алгоритмический процесс? Таково мое осторожное заключение. В массовом сознании алгоритмы – это алгоритмы для достижения конкретного результата. Как я говорил во второй главе, эволюция может быть алгоритмом и эволюция могла создать нас посредством алгоритмического процесса, и для этого вовсе не нужно, чтобы эволюция была алгоритмом для создания нас. Но если бы вы этого не понимали, то могли бы подумать:
Если мы не являемся предсказуемым результатом эволюции, то эволюция не может быть алгоритмическим процессом.
А затем – если бы вы хотели показать, что эволюция не была просто алгоритмическим процессом, – у вас появилось бы сильное желание доказать «радикальную случайность». Возможно, эволюция не предусматривала бы очевидных небесных крючьев, но, по крайней мере, мы бы знали, что все это было достигнуто с помощью не только подъемных кранов.
Возможно ли, чтобы Гулд не сумел разобраться в природе алгоритмов? Как мы увидим в пятнадцатой главе, Роджер Пенроуз, один из самых выдающихся математиков мира, написал важную работу525 о машинах Тьюринга, алгоритмах и невозможности искусственного интеллекта – и в основе всей этой книги лежало то же заблуждение. С их стороны это была не такая уж невообразимая ошибка. Человеку, которому совершенно не нравится опасная идея Дарвина, зачастую сложно внимательно эту идею рассмотреть.
На этом заканчивается моя «Сказка просто так» о том, как Стивен Джей Гулд стал мальчиком, кричащим: «Волки!» Однако порядочный адаптационист не должен успокаиваться, услышав убедительную историю. По самой меньшей мере следует попытаться рассмотреть и отбросить альтернативные гипотезы. Как я сказал в самом начале, причины, по которым миф оказался так прочен, мне интереснее, чем конкретные мотивы конкретного человека, но я могу показаться недобросовестным, если даже не упомяну очевидные «конкурирующие» объяснения, вопиющие о том, чтобы быть услышанными: политика и религия. (Вполне может статься, что за инкриминированной мною Гулду мечтой о небесных крючьях скрываются политические или религиозные мотивы, но это не будет конкурирующими гипотезами; то были бы дальнейшие уточнения к моей интерпретации, которые можно отложить до следующего раза. Здесь я должен ненадолго задуматься, может ли один из двух феноменов – политика или религия – предложить более простую и непосредственную интерпретацию его кампаний, сделав ненужным мой анализ. Многие из критиков Гулда полагали, что это так; мне кажется, они упускают из виду более интересную возможность.)
Гулд никогда не делал секрета из своих политических убеждений. По его словам, он унаследовал приверженность марксизму от отца и вплоть до недавнего времени был очень пылким и деятельным политиком левого фронта. Многие его кампании, направленные против конкретных ученых и школ научной мысли, велись с откровенно политических – а на деле, откровенно марксистских – позиций, и его мишенями часто становились мыслители правых убеждений. Неудивительно, что его оппоненты и критики часто предполагали, например, что его учение о прерывистом равновесии было просто отражением его марксистской антипатии к реформам применительно к биологии. Все мы знаем, что реформаторы – главные враги революционеров. Но это, думается мне, всего лишь поверхностно правдоподобное прочтение причин, которыми руководствуется Гулд. В конце концов, у Джона Мейнарда Смита, его непримиримого оппонента в спорах об эволюции, не менее богатое и активное марксистское прошлое, и есть другие симпатизирующие левым мыслители, которых критикует Гулд. (А еще есть все либералы из Союза защиты гражданских свобод, к которым принадлежу я, хотя сомневаюсь, что ему это известно – или интересно.) Вскоре после возвращения из поездки в Россию Гулд (как и много раз до этого) привлек внимание к различию между постепенностью реформ и внезапностью революции. В своей любопытной статье он размышляет о том, что увидел в России, и о крахе, который потерпел там марксизм: «Да, российская действительность и в самом деле показывает несостоятельность специфически марксистской экономики», – но вслед за этим говорит, что доказана правота Маркса в отношении «ценности более масштабной модели происходящих рывками изменений»526. Это не означает, что Гулд никогда не придавал особого значения марксистской экономической и социальной теории, но несложно поверить, что он продолжал бы держаться за свои представления об эволюции, выбрасывая при этом за борт кое-какой больше не нужный политический багаж.
Что касается религии, то моя собственная интерпретация в одном немаловажном смысле является гипотезой о религиозном томлении Гулда. Его неприятие опасной идеи Дарвина я рассматриваю как, по сути своей, желание защитить и восстановить иерархическое, помещающее на вершину Разум мировоззрение Джона Локка; в самом крайнем случае – зафиксировать с помощью небесного крюка наше собственное место в космосе. (Для некоторых людей светский гуманизм становится религией, и они иногда думают, что если человечество – всего лишь продукт алгоритмических процессов, то в нем нет ничего такого особенного, чтобы оно имело значение; об этом мы поговорим в следующих главах.) Гулд, несомненно, считал, что его работа позволяет делать выводы космического масштаба: это особенно ясно из его откровений о сланцах Бёрджеса в «Удивительной жизни». Это делает его мировоззрение религиозным в одном немаловажном смысле, и не принципиально, есть ли среди прямых предков этого мировоззрения официальный символ веры религиозной традиции, к которой он принадлежит, или любой другой организованной религии. В своих ежемесячных колонках Гулд часто цитирует Библию, и подчас его красноречие потрясает. Несомненно – думает читатель – автор статьи должен быть верующим, если начинает ее так: «Подобно тому как Господь держит в своих ладонях весь мир, мы жаждем одной остроумной эпиграммой исчерпывающе описать свой предмет»527.
Гулд часто настаивал, что между эволюционной теорией и религией нет вражды.
Если по меньшей мере половина моих коллег не полные остолопы, конфликта между наукой и религией может (по самым фундаментальным и эмпирическим основаниям) и не быть. Я знаю сотни ученых, убежденных в существовании эволюции и преподающих биологию с эволюционных позиций. Я вижу, что у этих людей самые разные религиозные убеждения: среди них есть как те, кто ежедневно молится и соблюдает таинства, так и непоколебимые атеисты. Либо между религиозными верованиями и убежденностью в существовании эволюции нет никакой корреляции, либо половина из этих людей – дураки528.
Более реалистической альтернативой было бы предположение, что те эволюционисты, которые не замечают конфликта между эволюцией и своими религиозными убеждениями, прилагают все усилия, чтобы не рассматривать эту проблему так же пристально, как это делаем мы, – или что в их религиозных убеждениях Бог исполняет, так сказать, всего лишь церемониальную роль (подробнее мы поговорим об этом в восемнадцатой главе). Или, может быть, они вместе с Гулдом стараются разграничить роли, приписываемые науке и религии. Наблюдаемая Гулдом совместимость науки с религией возможна только до тех пор, пока наука знает свое место и уклоняется от рассмотрения фундаментальных вопросов. «Наука не занимается предельными вопросами529». Помимо прочего, можно истолковать кампании, которые Гулд годами вел в области биологии, как попытку ограничить эволюционную теорию, поставив перед ней соответствующую скромную задачу и организовав между ней и религией санитарный кордон. Например, он говорит:
По сути дела, эволюция – вовсе не изучение начал. Даже самый узкий (и допустимый с точки зрения науки) вопрос о происхождении жизни на Земле лежит за ее пределами. (Подозреваю, что эта интересная проблема относится, прежде всего, к сфере химии и физики самоорганизующихся систем.) Эволюция изучает пути и механизмы органических изменений, следующих за появлением жизни530.
Это вынесло бы весь предмет седьмой главы за пределы эволюционной теории, но, как мы видели, он лег в самое основание дарвиновского учения. Кажется, Гулд считает своей задачей отговорить собратьев-эволюционистов делать из своей работы масштабные философские выводы, но если это так, то он пытается запретить другим то, что позволяет себе. В последнем предложении «Удивительной жизни» Гулд с готовностью делает весьма конкретный религиозный вывод из своих собственных размышлений о глубинных смыслах палеонтологии:
Мы – продукт истории, и нам нужно торить собственные пути в этом самом многоликом и интригующем из мыслимых миров, равнодушном к нашим страданиям, а потому предоставляющем наибольшую свободу преуспеть или потерпеть поражение на выбранном нами пути531.
Как ни странно, это кажется мне прекрасным проявлением самой сути опасной идеи Дарвина, совершенно не противоречащим идее эволюции как алгоритмического процесса. Конечно же, я всем сердцем поддерживаю это мнение. Однако Гулду, по-видимому, кажется, что взгляды, с которыми он так яростно сражается, являются детерминистскими и антиисторическими, противоречащими его догмату о свободе. «Гипердарвинизм», Гулдово пугало, это всего лишь утверждение, что можно объяснить, почему ветви Древа Жизни тянутся вверх, и для этого нигде не нужны никакие небесные крючья. Как многие до него, Гулд постарался указать на существование скачков, ускорений и иных таинственных траекторий – таинственных для «гипердарвинизма». Но сколь бы «радикально случайными» ни были эти траектории, сколь бы «прерывистым» ни было путешествие, происходит ли оно посредством «недарвиновских» сальтаций или непостижимых «механизмов видообразования», это не создает дополнительного пространства для «способности современных событий и людей среди мириад возможностей формировать и направлять путь, которым идет человечество». В пространстве для маневра нет нужды532.
Одно из удивительных последствий кампании Гулда в поддержку случайности – то, что в конце концов он перевернул Ницше с ног на голову. Ницше, как вы помните, думал, что ничто не может быть страшнее и гибельнее для мира, чем мысль, что если вы будете раз за разом перематывать пленку, то события будут происходить снова, и снова, и снова – вечное возвращение, самая отвратительная из измышленных кем-либо идей. Ницше считал, что должен научить людей говорить этой ужасной истине: «Да!» Гулд, с другой стороны, думает, что может смягчить их ужас при столкновении с противоположностью этой идеи: если вы будете раз за разом перематывать пленку, ничего подобного никогда не повторится! Являются ли оба утверждения в равной мере пугающими?533 Какое из них хуже? Будет ли все повторяться вновь и вновь или уже никогда больше не повторится? Что ж – мог бы сказать Тинкер, – оно либо повторится, либо нет – этого нельзя отрицать, а на деле будет смесь того и другого: чуточка Чанса, толика Эверса. Такова – нравится вам это или нет – опасная идея Дарвина.
ГЛАВА 10: Все самопровозглашенные революции Гулда – против адаптационизма, градуализма, экстраполяционизма и во имя «радикальной случайности» – рассеялись как дым: все, что было в них дельного, уже стало неотъемлемой частью синтетической теории, а все ошибочное – отвергнуто. Опасная идея Дарвина стала сильнее, а ее власть над всеми областями биологии ныне прочна как никогда.
ГЛАВА 11: Обзор всех основных обвинений, выдвинутых против опасной идеи Дарвина, выявляет несколько на удивление безобидных ересей, несколько источников серьезной путаницы и один глубокий, ничем не обоснованный страх: если то, что говорит о нас дарвинизм, верно, то что станется с нашей свободой?