неосознаваемой способности (competence without comprehension), проясняющая некоторые из рассуждений и аргументов в «Опасной идее Дарвина». Приятно наблюдать, что описанная мною пара – небесные крючья и подъемные краны – превратилась в объяснительную стратегию, популярную у биологов и авторов, пишущих об эволюции, и что не прошли зря мои призывы не забывать спрашивать Cui bono? (кому или чему идет это на пользу?) прежде, чем принять решение о том, как интерпретировать какую-либо функцию или цель. Краткое исследование влияния дарвинистского мышления на этику и связанную с ней проблему свободной воли, которому посвящены последние три главы «Опасной идеи Дарвина», также было продолжено в моей книге «Эволюция свободы» (2003) и ряде недавних статей: это – тема, которой я сейчас очень серьезно занимаюсь. Все, что я в последнее время написал (на английском языке), можно найти на моем веб-сайте: https://ase.tufts.edu/cogstud/dennett/recent.html.
Сейчас, когда по миру распространяется коронавирус, я размышляю о том, как важно помочь всем людям понять суть эволюции, и хотя я по большей части доволен своим вкладом в достижение этой цели, мне бы хотелось, чтобы сделано было гораздо больше. Слишком много людей испытывают к идее эволюции глубокую неприязнь, и я считаю это существенным недостатком современной цивилизации. Надеюсь, что, поманив читателей обещанием как опасностей, так и открывающихся возможностей, эта книга приведет множество людей к пониманию этой идеи – лучшей из всех, которые когда-либо возникали у человека.
Часть IНАЧАВ С СЕРЕДИНЫ
Нейрат сравнил науку с лодкой: во время ремонта приходится спустить ее на воду и, стоя внутри, заменять доску за доской. Философ и ученый находятся в одной лодке…
Чтобы, согласно нашему намерению, исследовать процесс создания теории, придется начать с середины. Мы начнем со средних размеров объектов, отстоящих от нас не далеко, но и не близко, и подступим к ним посреди истории культурной эволюции расы. Усваивая эту духовную пищу, мы задумываемся о различии между описанием и изобретением, сутью и стилем, намеками и концептуализацией не больше, чем за обедом – о разнице между протеинами и углеводами. Мы можем отличить один компонент теории от другого задним числом подобно тому, как отличаем друг от друга питающие нас протеины и углеводы.
Глава перваяСКАЖИ ПОЧЕМУ
1. Разве нет ничего святого?
Ребенком я много пел: у костра в летнем лагере, в школе, в воскресной школе или дома, собравшись с родными у фортепьяно. Одна из моих любимых песен – «Tell Me Why». (Помещаю ноты в приложении для тех, кто незнаком с этим маленьким шедевром. Простая мелодия в сочетании с незатейливыми аккордами рождают удивительно прекрасное целое.)
Скажи, почему так сияют звезды,
Скажи, почему так вьется плющ,
Скажи, отчего так синеет небо?
Я скажу, почему тебя я люблю.
Потому что Господь зажег эти звезды,
Потому что Господь сотворил этот плющ,
Потому что Господь сделал небо синим.
Он тебя сотворил, и тебя я люблю5.
На мои глаза до сих пор наворачиваются слезы, стоит услышать это простое, сентиментальное признание – столь свежий, столь невинный, столь утешительный взгляд на мир!
И тут пришел Дарвин и все испортил. Или нет? Вот о чем эта книга. С 1859 года, когда «Происхождение видов» увидело свет, основополагающая идея Чарлза Дарвина вызывала самые резкие отклики: от яростного осуждения до экстатических клятв верности, подчас проникнутых прямо-таки религиозным пылом. Противники и сторонники искажали и неправильно интерпретировали его теорию. Ее использовали, чтобы обеспечить научную респектабельность чудовищным политическим и социальным доктринам. Ее поднимали на смех, а некоторые из оппонентов заставили ее состязаться с «креационизмом» – жалкой благочестивой галиматьей, прикидывающейся настоящей наукой, – в школах, где учатся наши дети6.
Когда речь заходит о Дарвине, равнодушных практически не остается, да это было бы и неправильно. Учение Дарвина – научная теория, и притом великая, но дело не только в этом. Столь яростно спорящие с ней креационисты правы в одном: опасная идея Дарвина вгрызается в корни наших фундаментальных убеждений гораздо глубже, чем до сих пор признаются – даже самим себе – многие ее искушенные защитники.
Как бы яростно мы это ни отрицали, большинство из нас выросло с тем самым простым и невинным взглядом на мир, о котором поется в песне. Добрый Бог, любовно вылепивший каждого из нас (все создания, большие и малые) и на радость нам усыпавший небо блистающими звездами – этот Бог, подобно Деду Морозу, – часть мифологии детства; он не может быть предметом веры разумного, здравомыслящего взрослого человека. Такого Бога следует либо превратить в символ чего-то менее конкретного, либо полностью отбросить.
Не все ученые и философы – атеисты, и многие верующие заявляют, что их представления о Боге могут мирно сосуществовать с дарвиновской системой идей (и даже найти в ней опору). Их Бог – не антропоморфный Демиург, но в их глазах он все еще достоин поклонения, способен даровать утешение и смысл жизни. Основу мировоззрения других составляют абсолютно светские философские системы: они позволяют обрести смысл жизни и отбросить отчаяние, не прибегая к представлению о каком-то Высшем Существе – только о самой Вселенной. Для этих мыслителей есть что-то святое, но Богом они это не называют, предпочитая, возможно, такие имена, как Жизнь, или Любовь, или Благо, или Разум, или Красота, или Человечество. Несмотря на глубочайшие различия в символах веры, и тех и других объединяет убеждение, что жизнь осмыслена, а добродетель имеет значение.
Но способен ли хоть какой-нибудь из изводов этого мировоззрения, основанного на восхищении и целесообразности, устоять перед лицом дарвинизма? Поначалу казалось, что Дарвин открыл ящик Пандоры, выпустив самое страшное чудовище – нигилизм. Современники думали, что если Дарвин прав, то в мире не может быть ничего святого. Выражаясь без околичностей, ничто не будет иметь смысла. Была ли такая реакция слишком острой? Каковы в действительности выводы из дарвиновской идеи и, если уж зашла об этом речь, является ли она научно обоснованной или продолжает оставаться «всего лишь теорией»?
Вам может показаться, что было бы полезно провести различие: некоторые элементы дарвиновской идеи доказаны и не вызывают никаких обоснованных сомнений, но существуют еще умозрительные выводы из научно неопровержимых тезисов. И – если нам повезет – возможно, из непреложных научных истин не получится сделать ошеломляющих выводов относительно религии, или человеческой природы, или смысла жизни, а те элементы дарвиновской идеи, которые расстраивают людей, можно будет вывести за скобки как в высшей степени спорные выводы из научно неопровержимых тезисов (или просто их интерпретации). Это бы всех успокоило.
Увы, все наоборот. Вокруг эволюционной теории ведутся бурные споры, но тем, кто опасается дарвинизма, не стоит на это рассчитывать. Большинство этих споров – если не все они – касаются «чисто научных» вопросов; кто бы ни вышел из них победителем, основы учения Дарвина останутся непоколебимы. И его идея, подтвержденная не хуже, чем любая другая научная идея, и в самом деле существенным образом влияет на наши представления о том, в чем состоит (или мог бы состоять) смысл жизни.
В 1543 году Коперник предположил, что центром вселенной является не Земля, а Солнце. Его идее понадобилось больше века, чтобы распространиться: процесс был постепенным и достаточно безболезненным. (Религиозный реформатор Филипп Меланхтон, сподвижник Мартина Лютера, полагал, что «какой-нибудь христианский государь» должен заткнуть рот этому безумцу, но, если не считать нескольких таких атак, сам Коперник не то чтобы заметно пошатнул мир.) В конце концов и для коперниканской революции прозвучал «выстрел, что услышал весь мир»: «Диалог о двух главнейших системах мира» Галилея. Книга эта была опубликована лишь в 1632 году, когда ее предмет уже не вызывал споров среди ученых. За выстрелом Галилея последовал печально знаменитый залп Римской католической церкви, эхо которого только сейчас перестает отдаваться в ушах. Но несмотря на драматизм этого эпического противостояния, люди довольно легко согласились с идеей, что наша планета – не центр мироздания. Сегодня любой школьник без слез или страха принимает это как нечто само собой разумеющееся.
Со временем дарвиновская революция тоже займет прочное и неоспоримое место в умах – и сердцах – всех образованных людей, но сегодня, спустя более века после смерти Дарвина, мы все еще не свыклись с ее поразительными последствиями. В отличие от коперниканской революции, привлекшей внимание широкой общественности лишь после того, как было решено большинство поставленных ею научных вопросов, взбудораженные наблюдатели и приверженцы разных позиций с самого начала активно вмешивались в ход дарвиновской революции, дергая ее участников за рукава и провоцируя их на эффектные заявления. Самими учеными руководили те же надежды и страхи, и неудивительно, что сравнительно камерные разногласия теоретиков часто превращались их сторонниками в масштабные столкновения: смысл спора при этом значительно искажался. Все смутно догадывались, сколь многое поставлено на карту.
Более того, хотя сам Дарвин всесторонне разработал свою теорию, и многие современные ему ученые и мыслители немедленно оценили ее убедительность, в ней, действительно, оставались заметные лакуны, которые только сейчас начинают должным образом заполняться. Самая заметная сегодня кажется почти забавной. При всех его блестящих догадках Дарвин так и не сформулировал важнейшее понятие, без которого не может быть эволюционной теории: понятие гена. У Дарвина не было единицы наследственности, и потому его описание процесса естественного отбора вызывало вполне обоснованные сомнения: будет ли этот процесс работать? Дарвин полагал, что потомок всегда будет представлять собой смесь или некое среднее арифметическое особенностей родительских организмов. Разве такая «смешивающая наследственность» не будет всегда приводить к простой нивелировке различий и повсеместному единообразию? Как при постоянном усреднении может сохраняться разнообразие? Дарвин осознавал, сколь серьезна эта претензия, и ни он сам, ни многие его пылкие поклонники не смогли ответить на нее описанием убедительного и документально засвидетельствованного механизма наследственности, который мог бы комбинировать черты родителей, одновременно сохраняя фундаментальное и неизменное тождество. Нужная им идея была под рукой; ее обнаружил (слово «сформулировал» было бы чересчур громким) и в 1865 году описал в сравнительно малоизвестном австрийском журнале монах Грегор Мендель, но – одна из наиболее ироничных страниц в истории науки – она оставалась незамеченной вплоть до начала XX века, когда ее важность начали (поначалу смутно) осознавать. В 1940‐х годах благодаря работе Феодосия Добржанского, Джулиана Хаксли, Эрнста Майра и других исследователей она, наконец, триумфально заняла прочное место в самом сердце «синтетической теории эволюции» (то есть синтеза идей Менделя и Дарвина). Потребовалось еще полвека, чтобы сгладить все шероховатости.
Сегодня фундаментальное ядро современного дарвинизма, теория о том, что размножение и эволюция обуславливаются ДНК, не является для ученых предметом спора. Она ежедневно доказывает свою неопровержимость, внося важнейший вклад в объяснение глобальных геологических и метеорологических феноменов, более локальных феноменов экологических и агрономических и так далее вплоть до процессов генной инженерии, которые можно наблюдать лишь в микроскоп. Она сплетает все биологические науки и историю нашей планеты в единое полотно. Ее не сдвинуть с места, словно связанного лилипутами Гулливера: не из‐за одной-двух веских цепей аргументов, в которых – случаются же чудеса! – могут найтись слабые звенья, а из‐за сотен тысяч свидетельств, надежно связывающих ее с практически всеми другими областями человеческого знания. Вероятно, новые открытия могут привести к резким, даже «революционным» сдвигам в дарвиновской теории, но надеяться на то, что какая-нибудь потрясающая находка ее опровергнет, – все равно что надеяться, что мы вернемся к геоцентрической системе и предадим Коперника забвению.
Однако теория Дарвина стала предметом удивительно жаркой полемики; одна из причин такого накала страстей состоит в том, что на ход научных дебатов зачастую влияет страх, что «неверный» ответ повлечет выводы, недопустимые с моральной точки зрения. Этот страх так силен, что о нем стараются не упоминать и вытесняют из поля зрения, прибегая к многочисленным отвлекающим контраргументам и контраргументам против контраргументов. Участники дискуссии все время немного меняют ее предмет, что позволяет не выпускать чудовищ из-под кровати. В основном именно из‐за этого хождения вокруг да около день, когда мы сможем спокойно воспринять новую биологическую картину мира, как смогли воспринять новую астрономическую, коперниканскую, все не настает.
Стоит зайти речи о дарвинизме, как атмосфера накаляется, поскольку дело не просто в том, как эволюционировала жизнь на Земле, или в логической непротиворечивости теории, описывающей этот процесс. Среди важнейших вопросов, поставленных на кон, понимание того, что значит спрашивать: «Почему?» – и отвечать на этот вопрос. Новая теория Дарвина переворачивает вверх тормашками некоторые традиционные допущения и ставит под вопрос наши привычные представления о том, что можно считать удовлетворительным ответом на этот древний и неизбежный вопрос. Наука и философия оказываются здесь неразрывно связаны. Ученые иногда обманываются, полагая, будто философские идеи являются в лучшем случае украшениями объективных научных побед или паразитирующими на них комментариями и что сами они неуязвимы для сомнений, на разрешение которых философы кладут свою жизнь. Но не может быть науки, свободной от философии: есть лишь наука, чей философский багаж приняли на борт без досмотра.
Дарвиновская революция – революция не только научная, но и философская, и одна не случилась бы без другой. Как мы увидим, именно философские предрассудки ученых (а вовсе не недостаток научных доказательств) более всего мешали им понять, как теория может работать в действительности; но эти философские предрассудки, которые следовало ниспровергнуть, слишком глубоко укоренились, чтобы для их опровержения было достаточно только философской гениальности. Потребовалась целая батарея неоспоримых – и завоеванных дорогой ценой – научных фактов, чтобы мыслители серьезно восприняли странные новые взгляды Дарвина. Тем, кто все еще плохо знаком с участниками этого торжественного парада, извинительна приверженность идеям додарвиновского мира. Кампания далека от завершения; партизанская война продолжается – даже среди ученых.
Позвольте выложить карты на стол. Если бы я вручал награду за лучшую идею в истории, я бы отдал ее Дарвину, а не Ньютону, Эйнштейну или любому другому мыслителю. Идея эволюции посредством естественного отбора мгновенно объединяет область жизни, смысла и цели с областью пространства и времени, причины и результата, механизма и физического закона. Это не просто замечательная научная идея – эта идея опасна. Я бесконечно восхищаюсь потрясающей идеей Дарвина, но мне также дóроги многие идеи и идеалы, которые она, казалось бы, ниспровергает, и мне хочется их защитить. Например, я хочу сберечь песенку, которую пел у костра, и то, что в ней есть прекрасного и подлинного, для своего маленького внука, его товарищей и их будущих детей. Кажется, что дарвиновская идея также ставит под вопрос немало более блистательных концепций, которые тоже нуждаются в защите. Единственный разумный способ добиться этого – единственный, у которого в долгосрочной перспективе есть шансы на успех, – пробраться сквозь дымовую завесу и изучить эту идею со всем возможным мужеством и беспристрастностью.
В данном случае мы не удовлетворимся утешительным: «Ну, ну, тише, в конце концов все будет хорошо». Наше предприятие потребует известной силы духа. Возможно, чьи-то чувства будут оскорблены. Те, кто пишет об эволюции, обычно избегают затрагивать очевидный конфликт науки и религии. Как сказал Александр Поуп, «туда кидается дурак, где ангел не решится сделать шаг». Пойдете ли вы за мной? Вам в самом деле хочется узнать, кто переживет эту битву? Что, если окажется, что милый образ – или что-то еще более прекрасное – выйдет из нее незапятнанным и притом более сильным и глубоким? Не стыдно ли упустить возможность обрести обновленные и более прочные убеждения, предпочтя им хрупкую, болезненную веру, которую мы по ошибке боимся потревожить?
У священного мифа будущего нет. Почему? Потому что мы любопытны. Мы – как напоминает песенка – спрашиваем: «Почему?» Возможно, мы выросли из ответа, который она дает, но из вопроса нам не вырасти. Каковы бы ни были наши ценности, нам не защитить их от своего собственного любопытства, ибо истина входит в их число. Любовь к истине, несомненно, важнейшая составляющая смысла нашей жизни. В любом случае идея, будто можно сохранить смысл, обманываясь, – для меня, например, слишком пессимистична и нигилистична. Если бы это было наилучшим выходом из ситуации, я бы, в конце концов, заключил, что ничто не имеет смысла.
Итак, эта книга – для тех, кто согласен, что беспокоиться о смысле жизни стоит, лишь если он не исчезает в результате самого пристального анализа. Остальным я посоветую закрыть книгу и тихонько удалиться.
А тех, кто остается, ждет следующее. В первой части книги я рассмотрю дарвиновскую революцию в более широком контексте и покажу, как она может изменить мировоззрение хорошо с ней знакомого человека. В этой, первой, главе рассказывается об основных философских идеях, царивших до Дарвина. Во второй главе центральная идея Дарвина подается в несколько новом свете: как представление об эволюции как алгоритмическом процессе, – и разбираются некоторые наиболее распространенные ошибки в ее интерпретации. В третьей главе показано, как эта идея трансформирует описанную в первой главе традицию. В четвертой и пятой речь пойдет о некоторых потрясающих – и тревожных – перспективах, которые открывает дарвиновская мысль.
Во второй части рассматриваются вызовы, которые поставила перед дарвиновской идеей – неодарвинизмом или синтетической теорией эволюции – сама биология, и показывается, что, в противоположность заявлениям некоторых противников, идея Дарвина выходит из этих столкновений не только невредимой, но и обретшей новые силы. Затем, в третьей части, показано, что происходит, когда те же идеи определяют наши размышления о виде, занимающем нас более других, – о Homo sapiens. Сам Дарвин полностью осознавал, что для многих людей это станет камнем преткновения, и сделал все, что было в его силах, чтобы преподнести новость потактичней. Более века спустя все еще есть те, кто хочет прорыть ров, который защитил бы человечество от большинства, если не всех, мерещащихся им ужасных последствий дарвинизма. Из третьей части становится ясно, что они ошибаются и в оценке фактов, и в выборе стратегии; опасная идея Дарвина не только применима к нам напрямую и на многих уровнях: правильное применение дарвиновской мысли к вопросам человеческого бытия – например, вопросам сознания, языка, знания и этики – позволяет увидеть их так, как никогда не могли сторонники традиционных подходов; она дает новые формулировки древним проблемам и указывает пути их решения. Наконец, мы можем оценить, какие выгоды таит в себе обмен додарвиновского мышления на дарвиновское, взвесив преимущества и недостатки этой сделки и показав, как то, что нам по-настоящему дорого (и что должно быть нам дорого), пройдя дарвиновскую революцию, блистает, трансформировавшись и став еще дороже.
2. Что, где, когда, зачем – и как?
Как заметил на заре истории науки Аристотель, любопытство принимает различные формы. Предпринятая им первая попытка их классификации все еще весьма продуктивна. Аристотель выделил четыре основных вопроса, которые можно задать о любом предмете, и назвал их четырьмя αἰτία (совершенно непереводимое греческое понятие, традиционно – но довольно неуклюже – интерпретируемое как четыре «причины»).
1. Нас может интересовать, из чего состоит предмет, – его материя, или материальная причина.
2. Нас может интересовать форма (или структура, или очертания), которую принимает материя, формальная причина.
3. Нас может интересовать начало – то, как предмет появился, или его действующая причина.
4. Нас может интересовать назначение, или функция, или цель (как в «цель оправдывает средства») предмета, которую Аристотель называет словом τέλος, что довольно несуразно переводится как целевая причина.
Для того чтобы четыре αἰτία Аристотеля ответили на стандартные вопросы «что, где, когда и зачем (почему)», приходится приложить усилия, которые увенчиваются лишь частичным успехом. Однако вопросы, начинающиеся словом «зачем», обычно задают о четвертой «причине» Аристотеля, о τέλος вещи. Зачем это существует? – спрашиваем мы. Для чего оно? Что составляет raison d’être вещи, как говорят французы, – то есть смысл ее существования? Сотни лет философы и ученые осознавали проблематичность этих вопросов так остро, что сама эта проблема заслужила имя: телеология.
Телеология объясняет существование или возникновение предмета отсылкой к его цели или назначению. Наиболее очевидно такое объяснение там, где речь идет об артефактах; цель или назначение артефакта – это функция, которую он должен выполнять по замыслу создателя. Τέλος молотка-гвоздодера не вызывает сомнений: с его помощью забивают или вытаскивают гвозди. Τέλος более сложных артефактов (например, портативных видеокамер, эвакуаторов или компьютерных томографов), возможно, еще более очевиден. Но даже в простых случаях можно заметить маячащую на заднем плане проблему:
– Зачем ты пилишь доску?
– Чтобы сделать дверь.
– Зачем делать дверь?
– Чтобы в дом никто не зашел.
– Почему ты хочешь, чтобы в дом никто не зашел?
– Чтобы спокойно спать по ночам.
– А зачем тебе спать по ночам?
– Беги-ка ты отсюда, и хватит задавать дурацкие вопросы.
Этот диалог демонстрирует одну из проблем телеологии: где закончить? Какой самой последней целевой причиной можно увенчать иерархию причин? У Аристотеля был ответ: Бог, Перводвигатель, то, для чего существуют все прочие для чего. Идея, воспринятая христианской, иудейской и мусульманской традицией, состоит в том, что все наши цели являются в конечном счете целями Бога. Бесспорно, идея естественная и привлекательная. Если мы взглянем на карманные часы и спросим, зачем нужно стекло над циферблатом, ответ, разумеется, будет касаться потребностей и желаний тех, кто пользуется часами и хочет узнавать время, взглянув на стрелки сквозь прозрачное защитное стекло, и т. д., и т. п. Не зная этого о нас – тех, для кого созданы часы, – невозможно объяснить, зачем нужно закрывающее циферблат стекло. Если мир сотворен Богом ради достижения Его целей, то все цели, существующие в мире, в конечном счете сводятся к божественным целям. Но каковы они? Это тайна.
Один из способов справиться с беспокойством, вызванным этой тайной, – слегка изменить тему. Вместо того чтобы отвечать на вопрос «зачем?» фразой, начинающейся словами «чтобы» (что, казалось бы, логично), люди часто заменяют вопрос «зачем?» вопросом «как?» и пытаются ответить на него историей о том, как так случилось, что Бог создал нас и остальной мир, не задерживаясь слишком долго на том, зачем Он мог этого захотеть. В списке Аристотеля вопроса «как?» нет, но он (и соответствующий ответ) был весьма востребован задолго до того, как Аристотель предпринял свой анализ. Ответами на самые серьезные «как?» являются космогонии – истории о том, как появился космос: Вселенная и все ее обитатели. Книга Бытия представляет собой космогонию, но есть и множество других. Космологи, исследующие гипотезу Большого взрыва и размышляющие о черных дырах и суперструнах, являются современными творцами космогоний. Не все древние космогонии являются рассказами о демиурге. Некоторые повествуют о «мировом яйце», отложенном «в Бездне» той или иной мифической птицей, а в некоторых речь идет о посеве семян и взращивании растений. Источники, из которых может черпать человеческое воображение, ищущее ответ на столь грандиозный вопрос, немногочисленны. В одном из ранних мифов о сотворении мира рассказывается о «самосущем Господе», который «мыслью сотворил золотое яйцо, в котором он сам рожден как Брахма, сотворитель миров»7.
А в чем же смысл этого откладывания яиц, или засевания земель, или сотворения миров? Или, если уж на то пошло, в чем смысл Большого взрыва? Как и многие их предшественники, современные космологи рассказывают занимательную историю, предпочитая обходить телеологическое «зачем?» стороной. Есть ли смысл в существовании Вселенной? Есть ли у причин понятная роль в объяснениях космоса? Может ли нечто быть целесообразным, если эта цель – не чья-то конкретная? Или причины – четыре причины Аристотеля – уместны лишь в объяснениях действий и свершений людей или иных рациональных акторов? Если Бог – не личность, не рациональный актор, не Разумный Демиург, то в чем тогда смысл самого важного «зачем»? А если самое важное «зачем» не имеет смысла, как могут его иметь не столь значимые, более локальные «зачем»?
Одно из наиболее фундаментальных открытий Дарвина – новый способ найти смысл в «зачем». Нравится вам это или нет, идея Дарвина предлагает подход – ясный, обоснованный и удивительно универсальный, – который позволяет решить эти старинные головоломки. К нему нужно приспособиться, и его нередко неверно употребляют даже самые преданные сторонники. Главная задача этой книги – последовательно изложить и обосновать этот подход. Следует внимательно проследить различия между дарвиновской мыслью и вульгаризированными измышлениями самозванцев: для этого потребуется разобраться в некоторых деталях, но оно того стоит. Наградой будет первая в истории устойчивая система объяснения, свободная от хождений по кругу или обрушения в бездну тайн. Вероятно, некоторые предпочтут бездну тайн, но в наши дни такой выбор слишком дорого обходится: придется обмануться. Можно обмануть себя самостоятельно или поручить это грязное дело другим, но невозможно рационально оправдать попытки вновь отстроить сокрушенные Дарвином преграды на пути понимания.
Чтобы оценить эту сторону открытия Дарвина, надо поглядеть, как выглядел мир до совершенного им переворота. Посмотрев на мир глазами двух земляков Дарвина, Джона Локка и Дэвида Юма, мы сможем составить ясное представление об альтернативном мировоззрении (во многих отношениях все еще очень влиятельном), которое после Дарвина устарело.
3. «Доказательство» примата Разума у Локка
Джон Локк изобрел здравый смысл, и с тех пор он есть лишь у англичан!
Джон Локк, современник «несравненного мистера Ньютона», был одним из отцов-основателей английского эмпиризма и, как и пристало эмпирику, не слишком увлекался рационалистскими дедуктивными аргументами; но одно из его нехарактерных обращений к «доказательству» следует привести дословно, поскольку оно прекрасно иллюстрирует, в какой тупик зашла мысль до дарвиновской революции. Нашему современнику этот довод может показаться странным и натянутым, но отнеситесь к нему с пониманием – пусть он покажет, как далеко мы с тех пор успели уйти. Сам Локк полагал, что просто напоминает людям об очевидном! В этом отрывке из «Опыта о человеческом разумении» он желал доказать нечто, что, по его убеждению, все люди и так уже втайне знали: что «в начале» был Разум. Он начинает с вопроса: существует ли что-то вечное?
Если должно существовать нечто вечное, то посмотрим, что это за вещь должна быть. Вполне очевидно для разума, что это необходимо должно быть мыслящее существо. Представить себе, чтобы чистая немыслящая материя могла произвести мыслящее, разумное существо, так же невозможно, как невозможно представить себе, чтобы ничто могло из себя самого произвести материю9.
Локк начинает доказательство с намека на одну из древнейших и наиболее часто упоминаемых философских максим: Ex nihilo nihil fit. Ничто ничего не порождает. Поскольку это дедуктивный аргумент, планку ему следует поднять высоко: идея, будто «чистая немыслящая материя может произвести мыслящее, разумное существо», не просто маловероятна, или сомнительна, или невообразима, – она невозможна. Развивая аргумент, он двигается последовательно:
Допустим, что какая угодно частица материи, большая или маленькая, вечна; мы найдем, что сама по себе она не может произвести ничего. <…> Значит, материя собственной силой не в состоянии произвести в себе даже движение; ее движение либо тоже должно проистекать от вечности, либо должно быть произведено или сообщено материи какой-нибудь иной, более могучей, чем материя, вещью <…> Но предположим, что движение также вечно; все же материя – немыслящая материя вместе с движением – никогда не могла бы произвести мысли, какие бы ни производила она изменения в форме и объеме: движение и материя так же не способны породить знание, как ничто, или небытие, не способно произвести материю. Пусть каждый спросит себя, не равно ли невозможно представить себе возникновение материи из небытия, а мысли из чистой материи, если не существует самой мысли или мыслящего существа?10
Интересно, что Локк считает «призыв обратиться к собственным мыслям» подходящим обоснованием этого «вывода». Он был уверен, что его «здравый смысл» был подлинно здравым и свойственным каждому. Разве мы не видим, сколь очевидно, что, хотя материя и движения могут изменять «форму и объем», им никогда не породить «мысль»? Не делает ли это невозможным существование роботов – или, по крайней мере, роботов, которые могли бы заявить, что помимо движения в их материальном «мозгу» возникают настоящие мысли? Несомненно, во времена Локка – они были также временами Декарта – сама идея искусственного интеллекта была настолько немыслимой, что Локк мог с уверенностью рассчитывать на единодушную поддержку читателей: сегодня его обращение вызвало бы лишь презрительный смех11. И, как мы увидим, концепция искусственного интеллекта, можно сказать, непосредственно наследует идеям Дарвина. Ее появление, которое сам Дарвин разве что не предсказал, сопровождалось одной из первых поистине впечатляющих демонстраций формальной мощи естественного отбора (легендарная программа для игры в шашки Артура Сэмюэля, о которой мы подробнее поговорим ниже). Как и эволюция, идея искусственного интеллекта вызывает отвращение у многих людей, которым следовало бы проявить больше понимания, что мы тоже увидим в следующих главах. Но вернемся к выводу Локка:
Так что если мы не хотим предположить ничего первичного или вечного, то материя не может иметь начало своего бытия; если мы хотим предположить одну материю вечной без движения, то движение не может иметь начала своего бытия; если мы хотим предположить первичными или вечными только материю и движение, то мысль может не иметь начала бытия. Ибо невозможно представить себе, чтобы материя, с движением или без него, могла первоначально иметь в себе и от самой себя чувство, восприятие и познание. Это очевидно из того, что в таком случае чувство, восприятие и познание должны быть свойством, вечно присущим материи и каждой ее частице12.
Итак, если Локк прав, первым возникает Разум – или, по крайней мере, он должен возникнуть одновременно с прочим. Он не может появиться позже, путем сочетания более скромных, лишенных сознания элементов. Это – совершенно светское, логичное (почти математическое!) обоснование центральной идеи иудео-христианской (а также мусульманской) космогонии: в начале было нечто разумное – как говорит Локк, «мыслящее существо». Традиционное представление о Боге как рациональном, мыслящем акторе, задумавшем и создавшем мир, получает здесь безоговорочное научное одобрение: предполагается, что отрицать его столь же невозможно, как и верность математической теоремы.
И до появления Дарвина так считали многие блестящие мыслители-скептики. Почти век спустя после Локка другой великий английский эмпирик, Дэвид Юм, вновь рассмотрел эту проблему на страницах одного из шедевров европейской философии, «Диалогов о естественной истории религии» (1779).
4. Юм попадает в девятку
Во времена Юма понятие «естественная религия» означало религию, обосновываемую естественными науками в противоположность «боговдохновенной» религии, основанной на «откровении» – мистическом опыте или ином источнике убеждений, не поддающемся рациональному рассмотрению. Если единственное основание вашей веры – нечто, что «Бог явил во сне», ваша религия не является естественной. Это различие не имело особого смысла до появления в XVII веке современной науки, когда сформировался (и начал соперничать с традиционным) новый стандарт обоснования любых убеждений. Началось все с вопроса:
Есть ли у ваших религиозных убеждений какие-нибудь научные основания?
Многие религиозные философы, решившие, что при прочих равных престиж научного мышления – желанный приз, приняли вызов. Сложно возразить против научного обоснования своих убеждений, если таковое возможно. Первое место среди предположительно научных подтверждений религиозных догматов было – тогда и ныне – отдано разнообразным версиям Довода от Замысла: среди явлений окружающего мира, которые мы можем объективно наблюдать, есть много таких, которые не являются (и по разным причинам не могут быть) случайными; они должны были быть сознательно спроектированы такими, а проект не может появиться без Конструктора; следовательно, должен существовать (сейчас или ранее) Конструктор, Бог – источник всех этих удивительных явлений.
Такой довод можно воспринять как альтернативный путь к сделанному Локком выводу: путь, на котором мы обращаемся к неким эмпирическим данным, а не просто апеллируем к непостижимости. Например, можно проанализировать конкретные особенности наблюдаемого нами замысла, чтобы наше восхищение мудростью Конструктора и уверенность, что все эти дива не могут быть плодом простой случайности, не были беспочвенными.
В «Диалогах» Юма три вымышленных персонажа спорят об этом с восхитительным остроумием и пылкостью. Клеант защищает Довод от Замысла и дает одну из самых красноречивых его формулировок13. Вот его вступительная речь:
Окиньте взором мир, рассмотрите его в целом и по частям: Вы увидите, что он представляет собой не что иное, как единую громадную машину, состоящую из бесконечного числа меньших машин, которые в свою очередь допускают дальнейшие подразделения, простирающиеся столь далеко, что проследить и объяснить их уже не могут ни человеческие чувства, ни человеческие способности. Все эти разнообразные машины и даже самые мельчайшие их части приспособлены друг к другу с такой точностью, которая приводит в восхищение всех, кто когда-либо созерцал их. Удивительное приспособление средств к целям, обнаруживаемое во всей природе, в точности сходно с продуктами человеческой изобретательности, человеческих замыслов, человеческой мысли, мудрости, человеческого разума, хотя и значительно превосходит их. Но коль скоро действия сходны, то по всем правилам аналогии мы приходим к выводу, что сходны также и причины и что, следовательно, творец природы имеет некоторое сходство с человеческим духом, хотя и обладает гораздо более обширными способностями, пропорциональными величию его творений. С помощью этого апостериорного аргумента, и только с его помощью, мы доказываем одновременно и существование Божества, и сходство его с человеческим духом, с человеческим интеллектом14.
Филон, скептик и противник Клеанта, готовясь опровергнуть аргумент, конкретизирует его. Предвосхищая знаменитый пример Пейли, он замечает: «Бросьте в каком-нибудь месте несколько кусочков железа, не придавая им никакой определенной формы, они никогда не расположатся так, чтобы образовать часы»15. Он продолжает: «Камни, известь и дерево никогда не образуют дома без содействия архитектора. Но идеи в человеческом духе в силу некоторого неизвестного, необъяснимого приспособления располагаются, как мы видим, так, что образуют план часов или дома. Таким образом, опыт доказывает, что первоначальный принцип порядка находится в духе, а не в материи»16.
Отметим, что Довод от Замысла основан на индуктивном умозаключении: где есть дым, есть и огонь, а где есть замысел, там есть и разум. Но эта логика сомнительна, замечает Филон, и человеческий интеллект —
…это не что иное, как один из принципов, одно из начал вселенной, так же как тепло или холод, притяжение или отталкивание и сотни других явлений, ежедневно наблюдаемых нами. <…> Но разве мы вправе умозаключать от части к целому?.. Разве можем мы, наблюдая рост волоса, узнать что-либо о происхождении человека?.. Какой особой привилегией обладают незначительные колебания мозга, называемые нами мышлением, чтобы его следовало сделать прообразом вселенной? <…> Удивительное заключение! Камень, дерево, кирпич, железо, медь не обнаруживают в данное время на этом крошечном земном шаре никакого порядка, никакого строя без посредства человеческого искусства, человеческих предначертаний, поэтому и вселенная не могла изначально достичь своего строя и порядка без помощи чего-нибудь подобного человеческому искусству17.
Кроме того, замечает Филон, если мы поставим на первое место разум с его «неизвестным, необъяснимым устройством», то лишь отложим решение вопроса:
И в том и в другом случае мы вынуждены подняться еще выше, чтобы найти причину той причины, которую ты определил как достаточную и окончательную. <…> Как же нам удовлетворительно ответить на вопрос о причине того Существа, которое ты считаешь Творцом природы, или, если придерживаться твоей системы антропоморфизма, о причине того мира идей, к которому ты сводишь мир материальный? Разве мы не можем на том же основании свести этот мир идей к другому миру идей или новому разумному началу? Но если даже мы остановимся здесь и не пойдем дальше, то спрашивается, какой смысл был нам идти и до сих пор? Почему бы нам не остановиться на материальном мире? Как можем мы быть удовлетворены, если не будем идти дальше in infinitum? И наконец, что за удовлетворение заключается в этом бесконечном движении все дальше и дальше?18
Клеант не может дать на эти риторические вопросы, за которыми маячат другие, еще более обескураживающие, удовлетворительный ответ. Он настаивает, что божественный разум подобен человеческому, и соглашается, когда Филон прибавляет: «И чем сильнее это сходство, тем лучше». Но тогда, упорствует Филон, совершенен ли божественный разум, «свободен ли от всякой ошибки, от всякого заблуждения, от всякой непоследовательности в его действиях»?19 Следует опровергнуть конкурирующую гипотезу:
И какое удивление должны мы почувствовать, когда увидим, что этот плотник – ограниченный ремесленник, подражавший другим и копировавший то искусство, которое лишь постепенно совершенствовалось в течение длинного ряда веков после бесчисленных попыток, ошибок, исправлений, размышлений и споров. Быть может, в течение вечности множество миров было изуродовано и испорчено, пока не удалась нынешняя система; быть может, при этом было потрачено много труда, сделано много бесплодных попыток и искусство миросозидания совершенствовалось в течение бесчисленных веков медленно и постепенно20.
Предлагая эту фантастическую альтернативу, словно бы предвосхищающую догадку Дарвина, Филон не воспринимает ее серьезно, а лишь в ходе полемики противопоставляет описанному Клеантом образу премудрого Демиурга. Для Юма она – лишь способ указать на ограниченность наших знаний: «Когда ставятся такие вопросы, кто может решить, где истина, или даже предположить, что является более вероятным среди огромного количества гипотез, которые могут быть предложены, и еще большего числа тех, которые могут быть созданы воображением»21. Фантазия буйствует, и с помощью ее порождений Филон ошеломляет Клеанта, создавая странные и смешные варианты его собственных гипотез и требуя объяснить, почему им следует предпочесть оригинал. «Почему же не могут соединиться несколько божеств ради составления плана вселенной и ее созидания? <…> А почему не стать и полным антропоморфистом? Почему не утверждать телесность божества или божеств, не приписывать им наличие глаз, носа, рта, ушей и т. д.?»22 В какой-то момент Филон предугадывает гипотезу Геи: вселенная
…имеет большое сходство с животным, или организованным, телом и, по-видимому, подчинена воздействию сходного жизненного и двигательного начала. Постоянный круговорот материи не производит в ней никакого беспорядка… Отсюда я заключаю, что мир – это живой организм (animal), а Божество – это душа мира, воздействующая на него и испытывающая воздействие с его стороны23.
А может быть, мир похож скорее на растение, а не животное?
Подобно тому как дерево роняет свои семена в окрестные поля и порождает новые деревья, так и великое растение – мир, или данная планетная система, порождает в себе особые семена, которые, будучи разбросаны в окружающем хаосе, разрастаются в новые миры. Например, комета есть семя мира24…
И напоследок еще более фантастическая гипотеза:
Брамины утверждают, что мир произведен неизмеримо большим пауком, который ткет всю эту сложную громаду из своих внутренностей, а затем уничтожает или весь мир, или любую из его частей, снова поглощая ее и сливая со своей сущностью. Такой вид космогонии кажется нам смехотворным, потому что паук – маленькая, презренная козявка, деятельность которой мы вряд ли примем когда-либо в качестве образца для всего мира. Но все-таки для нашего земного шара это новый вид аналогии, а если бы существовала планета, сплошь заселенная пауками (что весьма возможно), то там это заключение казалось бы столь же естественным и неоспоримым, как то, которое на нашей планете приписывает происхождение всех вещей преднамеренности и разуму, как это выяснил Клеант. Почему организованная система не может быть выткана из чрева настолько же хорошо, как из мозга, – это ему будет трудно удовлетворительно объяснить25.
Клеант отважно отражает эти атаки, но Филон находит пагубные изъяны в каждой новой версии его аргумента. Однако, как ни удивительно, в самом конце «Диалогов» Филон и Клеант достигают согласия:
Законным выводом из этого исследования является то, что… Если мы не удовлетворимся тем, что будем называть первую и верховную причину Богом или Божеством, а пожелаем разнообразить свои выражения, то как же иначе можем мы назвать ее, как не духом или мышлением, с которыми, как мы вправе предполагать, у нее есть значительное сходство?26
Несомненно, Филон в «Диалогах» – маска самого Юма. Почему Юм сдался? Опасаясь недовольства церкви? Нет. Юм понимал, что в его книге доказано наличие у Довода от Замысла, моста между наукой и религией, непоправимого дефекта, и позаботился о том, чтобы «Диалоги» были опубликованы после его смерти, в 1776 году, ровно затем, чтобы избежать преследований. Он отступил потому, что просто не мог вообразить иного объяснения целесообразности природы. Юм не понимал, как «удивительное приспособление средств к целям, обнаруживаемое во всей природе» может быть плодом случайного стечения обстоятельств – а если не случайность их породила, то что же?
Кто может нести ответственность за этот продуманный замысел, если не разумное божество? Филон – один из самых искусных и находчивых участников философских дискуссий, реальных или вымышленных, и в поисках альтернативы он вслепую наносит несколько удивительно точных ударов. В Восьмой части он выдумывает кое-что соблазнительно похожее на идею Дарвина (и некоторые более современные ее изводы) – за столетие до того, как та была сформулирована:
Вместо того чтобы предполагать, что материя бесконечна, как это делал Эпикур, предположим, что она конечна. Конечное число частиц способно лишь к конечному числу перемещений, и при вечной длительности должно произойти то, что всякий возможный порядок, всякое возможное расположение окажутся испробованы бесконечное число раз. <…> Существует ли какая-нибудь система, какой-нибудь порядок, какой-нибудь строй вещей, при помощи которых материя может сохранять вечное движение, являющееся, по-видимому, существенным для нее, и в то же время поддерживать известное постоянство в производимых ею формах? Очевидно, что подобный строй существует, ибо таково в действительности положение настоящего мира. Итак, постоянное движение материи должно произвести подобный порядок, или строй, в результате конечного числа перемещений; и по самой своей природе этот порядок, будучи раз установлен, должен поддерживать сам себя в течение многих веков, если не вечно. Но если материя уравновешена, устроена и приспособлена таким образом, что может пребывать в вечном движении и тем не менее сохранять постоянство в формах, то ее состояние необходимо должно обладать всеми теми внешними признаками искусства и преднамеренности, которые мы наблюдаем в настоящее время. <…> Какой-нибудь недочет в любом из указанных условий разрушает форму, и материя, из которой она составлена, снова освобождается и претерпевает различные неправильные движения, различные брожения до тех пор, пока снова не объединится в какую-либо другую правильную форму. <…> Предположим… что материя была приведена в какое-нибудь состояние слепой, ничем не руководимой силой; очевидно, что это первоначальное состояние должно быть, по всей вероятности, самым неустроенным и беспорядочным, какое только можно себе представить, и лишенным какого-либо сходства с теми произведениями человеческой изобретательности, которые наряду с симметрией частей обнаруживают приспособленность средств к целям и стремление к самосохранению <…> предположим, что действующая сила, какова бы она ни была, продолжает действовать на материю <…> Так вселенная продолжает существовать в течение многих веков при постоянной смене хаоса и беспорядка. Но нет ли какой-нибудь возможности, чтобы в конце концов она пришла в уравновешенное состояние…? Не вправе ли мы считать, более того, не можем ли мы быть уверены в том, что такое состояние произведено вечными переворотами ничем не руководимой материи? И не может ли это объяснять всю видимую мудрость и преднамеренность, проявляющуюся во вселенной?27
М-да, вроде бы что-то такое есть… Но Юм не мог воспринять всерьез дерзкую атаку Филона. Его окончательный вердикт: «В таких случаях единственный разумный исход для нас – полное воздержание от суждения»28. За несколько лет до него Дени Дидро также записал некоторые свои рассуждения, подозрительно напоминающие дарвиновские: «Могу тебе сказать… что чудовища уничтожали друг друга по порядку; что все неудачные сочетания материи исчезли, а сохранились лишь те, в строении которых не было каких-либо значимых противоречий, которые могли самостоятельно существовать и продолжить свой род»29. Проницательные догадки об эволюции высказывались на протяжении тысячелетий, но, как и в случае большинства философских идей, хотя и казалось, что они предлагают какое-то решение насущных проблем, они не открывали новых перспектив и областей исследования и не делали неожиданных предсказаний, которые можно было бы проверить. И они не объясняли чего-либо помимо тех фактов, для объяснения которых они и были сформулированы. Эволюционной революции пришлось подождать, пока Чарлз Дарвин не увидел, как сделать гипотезу об эволюции наглядным объяснением, объединившим буквально тысячи непросто давшихся и зачастую удивительных фактов о природе. Дарвин не в одиночку изобрел эту удивительную идею и, сформулировав, так и не понял ее во всей полноте. Но он проделал столь грандиозный труд, проясняя идею и связывая ее, чтобы та уже никогда больше не упорхнула, что, если кто и заслуживает славы первооткрывателя, то это он. В следующей главе мы скажем об основных его свершениях.
ГЛАВА 1: До Дарвина в философии господствовала концепция примата Разума; разумное божество считалось конечным источником Замысла, окончательным ответом на любую цепь «зачем?». Даже Дэвид Юм, умело раскрывший неразрешимые проблемы, связанные с таким представлением о мире, и смутно предугадывавший дарвиновскую альтернативу, не понимал, что с ней делать.
ГЛАВА 2: Дарвин, намеревавшийся ответить на сравнительно скромный вопрос о происхождении видов, описал процесс, названный им естественным отбором: процесс бессознательный, не имеющий цели и механический. Из этого семени появился ответ на более значимый вопрос: как возник Замысел?