Они поехали. По дороге в универмаг бабушка лопотала без умолку, и была в ее старушечьей болтовне какая-то уютная умиротворенность, тихая основательность старых людей, не привыкших к легким деньгам. Баранчук чуть не задремал.
— Я что хочу сказать, — скороговоркой бубнила она. — Ты уж похлопочи, сынок, в магазине-то, выбери хороший. Но недорогой… Я в ентих телевизорах не разбираюсь, хоть слыхала, правду ль, нет, говорят, есть такие — подороже дома будут… Так мне такой не надо. Ты недорогой выбери, только хороший, чтоб показывал… Дочка-то сюда переехала, теперь городская. А дома у нас в деревне ну совсем дешевые стали… Так она меня к себе зовет, и муж не возражает.
Эдик вежливо кивал, поддакивал, но слушал старушку вполуха: непретворенная в жизнь идея мешала ему жить, ибо талон предупреждений все еще оставался чистым.
Наконец случай представился. Он совершенно внаглую переехал перекресток на желтый свет, хотя возможность своевременного торможения была исключительно налицо. Тут же раздался суровый свисток, за которым последовал требовательный жест жезла, зажатого в белую крагу.
— Торопитесь, водитель? — холодно и не вполне дружелюбно спросил подошедший инспектор. Вопрос был риторический и не требовал никакого ответа, разве что обычных в этой банальной ситуации оправданий. Однако ответ последовал.
— А хоть бы и тороплюсь, — сказал Эдик, протягивая без приглашения права и не удостаивая инспектора выходом из машины.
— Что? — поначалу опешил милиционер.
— А то, — отрубил Эдик. — Нам летать надо, а не стоять на солнышке… греться, понимаешь.
Оскорбительный и несправедливый намек до глубины души поразил инспектора. Губы его залегли тонким полукругом — концами вниз. Он вынул талон из корочек и посмотрел на просвет.
— Чистый, — сказал он неодобрительно.
— Чистый, — подтвердил Эдик.
И тогда инспектор аккуратно вложил талон в удостоверение, захлопнул его и протянул Баранчуку.
— Ладно, — миролюбиво сказал он. — Ограничиваюсь устным предупреждением. Будь внимательнее, водитель.
И, козырнув, пошел к перекрестку.
Потрясенный благородством инспектора ГАИ, Эдуард не испытывал судьбу до самого универмага, а когда приехал с бабушкой к магазину, его осенило. Он поставил машину прямо под знаком «Стоянка запрещена» и, взяв бабушку под руку, торжественно ввел ее в лучший в городе торговый центр.
Знак разрешал остановку любого транспорта не более чем на пять минут, а в магазине они пробыли минут сорок. Эдуард загонял продавцов, заставляя их выкатывать из подсобки и включать один телевизор за другим. Он был придирчив и взыскателен. То ему не нравился оттенок светящегося экрана, то тембр звучания, то неудовлетворительный предел качества настройки, а то и просто едва видимая царапина на полировке. Продавщицы ему не перечили: эмблема такси на фуражке авторитетно свидетельствовала о хваткой бывалости этого человека. Бабушка жалась рядом с ним и за все долгое время закупочного процесса не проронила ни слова. А когда наконец Эдуард выбрал телевизор, продавцы облегченно вздохнули.
Одной рукой оберегая старуху от толчеи, другой уцепив запакованный приемник второго класса, Баранчук наконец-то выбрался на улицу и торжествующе улыбнулся. У его машины стоял милиционер явно агрессивного вида.
— Машина ваша, товарищ водитель? — зловеще спросил он. Вопрос по-прежнему строился риторически.
Баранчук хотел уже было слегка нагрубить, но опыт подсказал, что это могло быть излишним. Потому он изобразил на лице испуг и пролепетал:
— Моя.
Инспектор с гневной горечью улыбнулся.
— Я уже и уходил, — сообщил он, — потом вернулся. Сейчас хотел опять уйти, но нет, думаю, дождусь, посмотрю, кто ж это. Вот он, собственной персоной.
— А чего бегать-то? — не выдержал Эдик, но, перехватив сокрушительный взгляд инспектора, виновато добавил: — Машина-то моя, куда я от нее денусь… Наказывайте.
— Документы на право вождения, товарищ водитель.
Баранчук протянул удостоверение вместе с талоном.
— Целый, — глядя талон на просвет, усмехнулся инспектор.
— Целый, — подтвердил Эдуард.
История повторялась как по-писаному. Но когда младший лейтенант достал компостер, у Эдика дрогнуло сердце. Ему вдруг стало ужасно жалко свой новый талон.
Лейтенант бы и проколол, если бы рядом не раздался истошный вопль и, совершенно забытый в этой драматической ситуации, второстепенный персонаж вдруг не явился на сцену, чтобы стать главным действующим лицом. Это была бабушка, которая все поняла.
— Ой, не губи! Не губи, родимый! — завопила она.
Она мертвой хваткой повисла на инспекторе, хватая его за руки, за лацканы, дергая за планшет и причитая.
— Не виноват он! Ой, не виноват! За что ты его, сердешного?! Это же такой человек! Он меня спас… Да! И дочь мою спас! Замуж она выходит… Отпусти ты его, батюшка, а? Христом богом молю, отпусти!
Их окружила публика, и, как всегда, кто-то невидимый в толпе, выражая якобы общее мнение общественности, анонимно, но грозно спросил:
— Чего к старухе привязался? Лучше бы бандитов и воров ловили, которые на свободе.
Лейтенант покраснел, с трудом отцепился от бабки и, возвращая целехонькие документы Эдику, зло прошипел:
— Вали отсюда, да побыстрей! И чтоб я тебя здесь больше не видел.
На обратном пути к дому бабкиной дочери Эдуард Баранчук думал о противоречиях человеческой личности. Вот ведь был близок к достижению цели, а сам все и испортил. Да еще и старуха ввязалась, совсем нехорошо. Теперь тот лейтенантик запомнит номер, и лучше ему на глаза не попадайся. Старушка сидит как мышка, притихшая, но прямая, довольная собой до смерти и скромная: мол, спасла от погибели такого человека. И Эдик не стал ее огорчать. Какой смысл?
— Бабушка, большое тебе спасибо, выручила ты меня, — пробурчал он с чувством.
А бабушка в ответ разразилась целой речью, дескать, что она, букашка! Это он ее выручил, спас, понимаешь, от разорения, так что его, Эдика, она и хочет отблагодарить, поскольку вот ее дом и дальше ей ехать некуда.
Эдуард в темпе затащил телевизор вместе с бабушкой на третий этаж, отобрал у нее ключи и открыл квартиру, в которой не оказалось ни души. Он стремительно распаковал телевизор, водрузил его на комод и подключил антенну, которую они с бабушкой купили впрок в том же злосчастном магазине. Когда на экране появился хулиганский волк из мультяшки и голосом артиста Папанова зарычал свое всегдашнее «Ну, погоди!», старуха уже была близка к обмороку от счастья и дрожащими пальцами разворачивала сильно похудевший после покупки белый платочек с каемкой. Она уже вытаскивала оттуда красненькую, но Эдик, не дав ей опомниться, сам вытащил мятую пятерку и, не желая больше слышать слов благодарности, помчался из квартиры.
В смысле плана денек оказался не из лучших. Время летело катастрофически быстро, а в кассе — Эдик бросил взгляд на «цепочку» таксомотора — шесть рублей с копейками и две сиротливых посадки. Не густо.
В центре, у телеграфа, к нему сели какие-то две щебечущие девицы с цветами, а у почтамта к ним присоединился бородатый негр, говорящий по-русски лучше, чем ведущий передачи «Утренняя почта»: он иронично корил девиц за якобы невнимание к его чуть ли не коронованной персоне. Причем не мэкал, не экал, а садил деепричастными оборотами и вводными предложениями, да так, что Эдик подумал: «Ну и ну, этот тебе не только „Катюшу“ споет». Сошла эта троица у общаги университета. Там Эдик, бросив машину, посидел на бордюре, понюхал весеннюю травку на газончике. Было тепло, солнышко уже хорошо пригревало, и как-то лениво подумалось даже: а плевать на план. Однако чувство долга вскоре снова взяло верх, и Эдик вновь включился в суматошные гонки по улицам большого города.
У гостиницы «Южная» он прихватил элегантного грузина на Курский вокзал. По виду даже не скажешь, кем бы тот мог работать: дымчатые очки, вельвет, хлопок, через руку плащ «лондонский туман», благородная ухоженная проседь, на запястье, разумеется «Ориент-колледж», словом, простенько, но со вкусом, неизбитый фасончик. Заплатил он, как само собой разумеющееся, вдвое больше по счетчику, и, когда Эдик было возразил, дескать, много, тот даже не улыбнулся, а заметил по-деловому, серьезно:
— Это мое правило, дорогой: сам зарабатываю и другим даю жить. До свидания, дорогой.
На стоянке у Курского вокзала Баранчук встал в очередь, но двигалась она медленно, и он решил выскочить на Садовое кольцо к обычной толкотне у бойкого «Гастронома», где могло повезти быстрее. Так он и сделал. Тормознул за троллейбусной остановкой, достал расхожую тряпку из-под сиденья и, выйдя из машины, что есть мочи принялся тереть лобовое стекло до самозабвенного блеска: что поделаешь, водителя Эдуарда Баранчука еще со времен армии раздражали на стекле малейшие пылинки. Так он тер, пока его не хлопнули по плечу и громкий голос не окликнул:
— Ба, да это же Баранчук!
Он обернулся и обомлел: на него, улыбаясь, глядел парень, как две капли похожий на тот портрет, что висел в диспетчерской. Это, конечно, был его родственник Борис — Борька из Серпухова, двоюродный брат.
— Давненько же мы не виделись, — фальшиво обрадовался Борька. — Ну, как ты?
Братья не виделись года три, а то и четыре.
— Привет, — сумрачно сказал Эдуард.
Он и повел себя довольно холодно: родственных объятий не случилось, какое там братание с таким хмырем. Ишь выставился, чистюля. И проборчик аккуратненький, как из парикмахерской вышел. И курточка замшевая — фирменная.
— Я на часок по делам и обратно к себе в Серпухов, — сообщил Борька, как будто его кто спрашивал. — В одно местечко надо заехать. Не подвезешь?
Баранчук неприветливо глянул на родственника, вытер руки той же тряпкой и вдруг его осенило: да это же Борькин портрет висит в парке. Точно! Он и в детстве был аферюгой: если чего не выменяет или не стащит, три дня ходит дутый. Вот и сейчас, поди, что-нибудь спер или честную девушку обидел, а следов, кроме описания своей подлой хари, не оставил, потому что хитер больно.