Опасная обочина — страница 37 из 47

— Третий сон видит, — проскрипел Стародубцев, выходя на свет.

Ну хоть бы чуточку смутился Валентин Иорданов.

— Добрый вечер, Виктор Васильевич, — почти обрадовался он — Извините великодушно.

— Так, — с ледяным добродушием процедил Стародубцев, — значит, так. Празднуем. За рулем спать будем? Венера, уши оборву!

Тезка знаменитой богини скуксилась и почти пустила слезу.

— При чем здесь я, Виктор Васильевич? — плаксивым меццо-сопрано простонала она. — Чуть что Вене-е-ера, Вене-е-ера…

За даму заступился Смирницкий:

— Виктор Васильевич, моя вина. С собой было.

Но Стародубцев и ухом не повел, просто не обратил внимания на столичного корреспондента. Начальник колонны посмотрел на часы и кратко дал вводную:

— Оперативное время — 23 часа 46 минут. На допитие даю 14 минут. Как поняли меня?

— Сверим часы, товарищи офицеры, — привскочил Иорданов.

— И только потому, что гость, — продолжал Стародубцев — Ясно? И все дела!

Он круто повернулся и пошел к двери.

— О, дайте, дайте мне свободу! — неожиданно поставленным голосом взревел Иорданов.

Стародубцев остановился.

— А ты, Иорданов, смотри! — спокойно-зловеще произнес начальник — Здесь тебе не это… э-э… не МГУ. Увидишь у меня огни большого города!

И Виктор Васильевич Стародубцев покинул помещение, в сердцах так громыхнув дверью, что в основном металлическая посуда на столе издала звук камертонного свойства.

Иорданов тяжело вздохнул.

— Одно слово — трасса… А ты, дядя Ваня, тоже мне, среда, как суббо-о-ота… Вот и сглазил.

Девушки оделись.

— До свидания, мальчики, — сказала Паша, глядя на Баранчука.

— До свидания, друг мой, до свидания, — как-то рассеянно произнес Иорданов и покачал недопитую бутылку пива. — Милый мой, ты у меня в груди…

Венера, каким-то образом оказавшаяся рядом, прикоснулась к его плечу, спросила тихо, с затаенной надеждой.

— Валь, а, Валь…

— Да погоди ты, Венера, — раздумчиво-нежно сказал Иорданов. — Может, еще по одной?

— Поставь в тумбочку, — приказал Баранчук.

Девушки ушли. Дядя Ваня и Иорданов убрали со стола и улеглись спать.


И за столом друг против друга остаются двое — Смирницкий и Баранчук. Некоторое время они молчат, молча закуривают, вежливо подносят друг другу огонь.

— Ну что, — наконец сказал Баранчук. — Спросить хочешь?

— Ты не ответишь…

— Почему? Если меня вежливо спрашивают…

Смирницкий удивлен:

— Ты написал письмо?

— Ну вот, разве это вежливо? — в свою очередь удивился Баранчук. — Берут человека чуть ли не за глотку, дескать, говори, сукин сын, ты или не ты. Я что — украл?

— Хорошо, — попробовал найти форму общения Смирницкий. — Скажем так… ты мог бы написать такое письмо?

Эдуард Баранчук удовлетворенно хмыкнул:

— Вопрос поставлен грамотно. Так и запишите: Эдуард Никитович Баранчук полностью разделяет позицию неизвестного анонимщика, дай бог ему здоровья. Более того, он считает неуместным и даже неэтичным стремление некоторых журналистов влезать в чужую душу пусть даже стерильными руками.

— А вот насчет души: так зачем в нее лезть? Хорошая душа сама раскроется.

— А плохая? Еще быстрей! Только стакан поднеси.

— Да-а-а… — протянул Смирницкий.

— Угу-у, — передразнил Баранчук. И тут же перешел в наступление: — А теперь у меня вопрос.

— Давай.

— Зачем приехал?

— Я же говорил, пришло письмо.

— Да будет тебе — письмо, письмо. Я про другое. Ты что, в самом деле веришь в свою миссию? Ну, что это нужно кому-то. Кто-то прочтет, задумается, ну и начнет готовить себя к подвигу. Так, что ли?

— Так.

— Врешь!

— Почему?

— Потому, — аргументировал Баранчук. — Чую.

— И все-таки — почему?

— Да потому, что не нужно это никому! Вот почему. Ясно? Не нужно.

Баранчук помолчал, как бы устыдившись вспышки, и вдруг, ослепленный простейшей мыслью, прищурился:

— А сам-то ты… готов к подвигу?

Смирницкий покрутил головой, закряхтел.

— Не знаю… Но если по совести, думаю, что готов.

Баранчук откровенно расхохотался:

— А ты из скромных.

— Дело не в скромности, — спокойно воспринял насмешку Смирницкий. — Если человек честен и любит свою Родину — он всегда готов на большее. Разве не так?

— Хорошо, — согласился Баранчук. — Допустим, я не подлец и на этой земле вырос. Значит, и я могу совершить подвиг? То есть во мне это стремление уже, по-твоему, заложено?

— Конечно, — убежденно кивнул Смирницкий.

— На-кось, выкуси, — сказал Баранчук, — стану я его совершать. Дядю Ваню попроси. Или Иорданова.

Тут выяснилось, что Иорданов не спит. Кандидат в сферу героики сел на койке, широко и со вкусом зевнул.

— А что, — сказал он, — я готов. Могу прямо сейчас. Вот пойду к Стародубцеву и скажу ему прямо в глаза, кто он есть. А потом спать лягу.

— Во-во, — поощрил Баранчук. — Дядю Ваню прихвати. Для храбрости. Дед вам обоим навешает.

— Уж это точно, — подтвердил Иорданов. — И все дела.

Виктор Смирницкий почувствовал, что он теряет нить разговора, что атмосфера грубоватой, но доверительной беседы вот-вот растает, рассеется. Сейчас, немедленно была необходима фраза, обладающая свойствами адреналина. Но он устал: поездка, вечеринка, спор на грани фола утомили его, обычно острая реакция притупилась. И, конечно, реплика, избранная им как орудие реанимации, особой оригинальностью мысли не отличалась, но, как ни странно, она-то и подействовала.

— А вообще-то, ребята, подвиг может совершить каждый. Что такое подвиг? Движение души, способность к отваге, — вот что сказал Смирницкий.

Тут-то и подбросило Иорданова.

— Так это же о нем! — завопил он, указывая на Баранчука. — Точно о нем. Машину водит — засмотришься. Стреляет, как бог, один на медведя… Эдуард, душа моя, может, возьмешься за это дело?

— Может, и правда, возьмешься, — подмигнул Смирницкий. — Я ведь сказал, что каждый может. Надо же хоть раз в жизни…

И тут Эдуарду вспомнилась газета с его портретом, до сих пор хранимая им на дне чемодана.

— Возьмусь, — сказал Баранчук. — При одном условии.

Он посмотрел на Иорданова, потом — на Смирницкого, подошел к гостю и протянул руку:

— На спор?

— Какой? — поинтересовался Смирницкий, уже ощущая подвох или что-нибудь в этом роде.

— А такой: ты можешь мне доказать, что я готов совершить подвиг? Не то чтобы совершу в будущем, а просто — готов, созрел то есть? А может быть, в прошлом… А?

— Ну? — потянул время Смирницкий.

Баранчук четко выговаривал каждое отдельное слово.

— Вот если можешь, тогда я публично, иными словами, при всех, скажу, что Эдуард Баранчук и этот твой аноним — одно и то же лицо. Так уж и быть, возьму грех на душу. Согласен?

Ох, думай, Витя Смирницкий, думай. Не упускать же такой шанс, а? Что, если попробовать…

— Согласен, — протянув руку, сказал Смирницкий.

Иорданов снова подпрыгнул на своей койке.

— Давайте на ящик коньяка, ребята, а?

— Ты как? — спросил у Смирницкого Баранчук.

— За.

— Иди разбей, Валентин. Быстрее.

— С участием? — встрепенулся водитель-коллективист, конечно зная безусловный ответ.

— С участием, с участием, — пробурчал Баранчук.

Человекоподобное кенгуру прыгнуло из койки, прошлепало босыми ногами по комнате, и традиционный акт разбития состоялся. Затем все улеглись. И некоторое время хранили молчание. Первым не выдержал Баранчук.

— Как доказывать будешь? — поинтересовался он в темноте.

— Да уж постараюсь, — отвечал Смирницкий и, помолчав, с надеждой добавил: — Может, сам докажешь?

— Держи карман шире, — прозвучало в темноте.

Помолчали. Потом прорезался Иорданов.

— Я засыпаю, — сообщил он, — потому что моя совесть в этом деле чиста.

— Моя тоже, — сказал Баранчук.

Смирницкий в темноте улыбнулся.

— Ну что ж, спокойной ночи, — и он накрылся одеялом с головой, вызывая к жизни из глубин подсознания необходимое ему сновидение.

Неизвестно как, неизвестно зачем и неизвестно откуда, но тем не менее откуда-то пришла печальная мелодия скрипки и заполнила все вокруг. Комнату озарил угасающий луч. Он с волшебной плавностью двинулся по комнате от одной кровати к другой, пока не остановился на нем, настойчиво сообщая чуть ли не материальное тепло, приглашая отбросить колючее одеяло. И тогда Смирницкий встал и, как был в тренировочном костюме и тапочках, вышел на улицу — прямо к шлагбауму. Потому что по ту сторону этой полосатой перекладины уже стояла Ольга — в тонком весеннем платье, в легких туфельках — прямо на снегу. Так они и стояли некоторое время, молча глядя друг другу в глаза, — разделенные шлагбаумом, тремя тысячами километров и судьбой.

— Доброе утро, Оля.

— У нас еще вечер, милый.

— А-а… да, конечно.

— Ну что, забрался в глушь, как хотел?

— Да уж забрался…

— Ну и как?

— Нормально.

— Нет, Витечка, не нормально. Худо тебе.

— С чего ты взяла?

— Люблю. Вот и чувствую. Все три года. И ты меня любишь и тоже чувствуешь.

— Да что я чувствовать-то должен?

— Тревогу. И неуверенность.

— Господи, да я спокоен и счастлив. Понимаешь, спокоен, потому что счастлив с тобой.

— Нет, все наоборот. Ты счастлив, потому что спокоен.

— А что же, по-твоему, я должен делать?

— Ревновать… Беситься… Может быть, даже ударить меня.

— Ударить? Тебя? Но за что?!

— За то, что я не твоя жена, а чужая. За то, что я люблю тебя, а вышла за него. За то, что мои губы путают ваши имена до сих пор. Мало? Ну тогда хотя бы за то, что я не могу взять под руку, когда хочу!

— Что с тобой? Успокойся! Я же простил тебя.

— Ты простил меня? Правда? Ну тогда я сейчас успокоюсь. Вот видишь — уже спокойна. Даже не плачу, улыбаюсь. Все спокойно, ты доволен?

— Знаешь, ты меня иной раз ставишь в тупик. На небе ни облачка, солнечно, а ощущение ненастья — зябко, сумеречно, неприятно…