— Третий сон видит, — проскрипел Стародубцев, выходя на свет.
Ну хоть бы чуточку смутился Валентин Иорданов.
— Добрый вечер, Виктор Васильевич, — почти обрадовался он — Извините великодушно.
— Так, — с ледяным добродушием процедил Стародубцев, — значит, так. Празднуем. За рулем спать будем? Венера, уши оборву!
Тезка знаменитой богини скуксилась и почти пустила слезу.
— При чем здесь я, Виктор Васильевич? — плаксивым меццо-сопрано простонала она. — Чуть что Вене-е-ера, Вене-е-ера…
За даму заступился Смирницкий:
— Виктор Васильевич, моя вина. С собой было.
Но Стародубцев и ухом не повел, просто не обратил внимания на столичного корреспондента. Начальник колонны посмотрел на часы и кратко дал вводную:
— Оперативное время — 23 часа 46 минут. На допитие даю 14 минут. Как поняли меня?
— Сверим часы, товарищи офицеры, — привскочил Иорданов.
— И только потому, что гость, — продолжал Стародубцев — Ясно? И все дела!
Он круто повернулся и пошел к двери.
— О, дайте, дайте мне свободу! — неожиданно поставленным голосом взревел Иорданов.
Стародубцев остановился.
— А ты, Иорданов, смотри! — спокойно-зловеще произнес начальник — Здесь тебе не это… э-э… не МГУ. Увидишь у меня огни большого города!
И Виктор Васильевич Стародубцев покинул помещение, в сердцах так громыхнув дверью, что в основном металлическая посуда на столе издала звук камертонного свойства.
Иорданов тяжело вздохнул.
— Одно слово — трасса… А ты, дядя Ваня, тоже мне, среда, как суббо-о-ота… Вот и сглазил.
Девушки оделись.
— До свидания, мальчики, — сказала Паша, глядя на Баранчука.
— До свидания, друг мой, до свидания, — как-то рассеянно произнес Иорданов и покачал недопитую бутылку пива. — Милый мой, ты у меня в груди…
Венера, каким-то образом оказавшаяся рядом, прикоснулась к его плечу, спросила тихо, с затаенной надеждой.
— Валь, а, Валь…
— Да погоди ты, Венера, — раздумчиво-нежно сказал Иорданов. — Может, еще по одной?
— Поставь в тумбочку, — приказал Баранчук.
Девушки ушли. Дядя Ваня и Иорданов убрали со стола и улеглись спать.
И за столом друг против друга остаются двое — Смирницкий и Баранчук. Некоторое время они молчат, молча закуривают, вежливо подносят друг другу огонь.
— Ну что, — наконец сказал Баранчук. — Спросить хочешь?
— Ты не ответишь…
— Почему? Если меня вежливо спрашивают…
Смирницкий удивлен:
— Ты написал письмо?
— Ну вот, разве это вежливо? — в свою очередь удивился Баранчук. — Берут человека чуть ли не за глотку, дескать, говори, сукин сын, ты или не ты. Я что — украл?
— Хорошо, — попробовал найти форму общения Смирницкий. — Скажем так… ты мог бы написать такое письмо?
Эдуард Баранчук удовлетворенно хмыкнул:
— Вопрос поставлен грамотно. Так и запишите: Эдуард Никитович Баранчук полностью разделяет позицию неизвестного анонимщика, дай бог ему здоровья. Более того, он считает неуместным и даже неэтичным стремление некоторых журналистов влезать в чужую душу пусть даже стерильными руками.
— А вот насчет души: так зачем в нее лезть? Хорошая душа сама раскроется.
— А плохая? Еще быстрей! Только стакан поднеси.
— Да-а-а… — протянул Смирницкий.
— Угу-у, — передразнил Баранчук. И тут же перешел в наступление: — А теперь у меня вопрос.
— Давай.
— Зачем приехал?
— Я же говорил, пришло письмо.
— Да будет тебе — письмо, письмо. Я про другое. Ты что, в самом деле веришь в свою миссию? Ну, что это нужно кому-то. Кто-то прочтет, задумается, ну и начнет готовить себя к подвигу. Так, что ли?
— Так.
— Врешь!
— Почему?
— Потому, — аргументировал Баранчук. — Чую.
— И все-таки — почему?
— Да потому, что не нужно это никому! Вот почему. Ясно? Не нужно.
Баранчук помолчал, как бы устыдившись вспышки, и вдруг, ослепленный простейшей мыслью, прищурился:
— А сам-то ты… готов к подвигу?
Смирницкий покрутил головой, закряхтел.
— Не знаю… Но если по совести, думаю, что готов.
Баранчук откровенно расхохотался:
— А ты из скромных.
— Дело не в скромности, — спокойно воспринял насмешку Смирницкий. — Если человек честен и любит свою Родину — он всегда готов на большее. Разве не так?
— Хорошо, — согласился Баранчук. — Допустим, я не подлец и на этой земле вырос. Значит, и я могу совершить подвиг? То есть во мне это стремление уже, по-твоему, заложено?
— Конечно, — убежденно кивнул Смирницкий.
— На-кось, выкуси, — сказал Баранчук, — стану я его совершать. Дядю Ваню попроси. Или Иорданова.
Тут выяснилось, что Иорданов не спит. Кандидат в сферу героики сел на койке, широко и со вкусом зевнул.
— А что, — сказал он, — я готов. Могу прямо сейчас. Вот пойду к Стародубцеву и скажу ему прямо в глаза, кто он есть. А потом спать лягу.
— Во-во, — поощрил Баранчук. — Дядю Ваню прихвати. Для храбрости. Дед вам обоим навешает.
— Уж это точно, — подтвердил Иорданов. — И все дела.
Виктор Смирницкий почувствовал, что он теряет нить разговора, что атмосфера грубоватой, но доверительной беседы вот-вот растает, рассеется. Сейчас, немедленно была необходима фраза, обладающая свойствами адреналина. Но он устал: поездка, вечеринка, спор на грани фола утомили его, обычно острая реакция притупилась. И, конечно, реплика, избранная им как орудие реанимации, особой оригинальностью мысли не отличалась, но, как ни странно, она-то и подействовала.
— А вообще-то, ребята, подвиг может совершить каждый. Что такое подвиг? Движение души, способность к отваге, — вот что сказал Смирницкий.
Тут-то и подбросило Иорданова.
— Так это же о нем! — завопил он, указывая на Баранчука. — Точно о нем. Машину водит — засмотришься. Стреляет, как бог, один на медведя… Эдуард, душа моя, может, возьмешься за это дело?
— Может, и правда, возьмешься, — подмигнул Смирницкий. — Я ведь сказал, что каждый может. Надо же хоть раз в жизни…
И тут Эдуарду вспомнилась газета с его портретом, до сих пор хранимая им на дне чемодана.
— Возьмусь, — сказал Баранчук. — При одном условии.
Он посмотрел на Иорданова, потом — на Смирницкого, подошел к гостю и протянул руку:
— На спор?
— Какой? — поинтересовался Смирницкий, уже ощущая подвох или что-нибудь в этом роде.
— А такой: ты можешь мне доказать, что я готов совершить подвиг? Не то чтобы совершу в будущем, а просто — готов, созрел то есть? А может быть, в прошлом… А?
— Ну? — потянул время Смирницкий.
Баранчук четко выговаривал каждое отдельное слово.
— Вот если можешь, тогда я публично, иными словами, при всех, скажу, что Эдуард Баранчук и этот твой аноним — одно и то же лицо. Так уж и быть, возьму грех на душу. Согласен?
Ох, думай, Витя Смирницкий, думай. Не упускать же такой шанс, а? Что, если попробовать…
— Согласен, — протянув руку, сказал Смирницкий.
Иорданов снова подпрыгнул на своей койке.
— Давайте на ящик коньяка, ребята, а?
— Ты как? — спросил у Смирницкого Баранчук.
— За.
— Иди разбей, Валентин. Быстрее.
— С участием? — встрепенулся водитель-коллективист, конечно зная безусловный ответ.
— С участием, с участием, — пробурчал Баранчук.
Человекоподобное кенгуру прыгнуло из койки, прошлепало босыми ногами по комнате, и традиционный акт разбития состоялся. Затем все улеглись. И некоторое время хранили молчание. Первым не выдержал Баранчук.
— Как доказывать будешь? — поинтересовался он в темноте.
— Да уж постараюсь, — отвечал Смирницкий и, помолчав, с надеждой добавил: — Может, сам докажешь?
— Держи карман шире, — прозвучало в темноте.
Помолчали. Потом прорезался Иорданов.
— Я засыпаю, — сообщил он, — потому что моя совесть в этом деле чиста.
— Моя тоже, — сказал Баранчук.
Смирницкий в темноте улыбнулся.
— Ну что ж, спокойной ночи, — и он накрылся одеялом с головой, вызывая к жизни из глубин подсознания необходимое ему сновидение.
Неизвестно как, неизвестно зачем и неизвестно откуда, но тем не менее откуда-то пришла печальная мелодия скрипки и заполнила все вокруг. Комнату озарил угасающий луч. Он с волшебной плавностью двинулся по комнате от одной кровати к другой, пока не остановился на нем, настойчиво сообщая чуть ли не материальное тепло, приглашая отбросить колючее одеяло. И тогда Смирницкий встал и, как был в тренировочном костюме и тапочках, вышел на улицу — прямо к шлагбауму. Потому что по ту сторону этой полосатой перекладины уже стояла Ольга — в тонком весеннем платье, в легких туфельках — прямо на снегу. Так они и стояли некоторое время, молча глядя друг другу в глаза, — разделенные шлагбаумом, тремя тысячами километров и судьбой.
— Доброе утро, Оля.
— У нас еще вечер, милый.
— А-а… да, конечно.
— Ну что, забрался в глушь, как хотел?
— Да уж забрался…
— Ну и как?
— Нормально.
— Нет, Витечка, не нормально. Худо тебе.
— С чего ты взяла?
— Люблю. Вот и чувствую. Все три года. И ты меня любишь и тоже чувствуешь.
— Да что я чувствовать-то должен?
— Тревогу. И неуверенность.
— Господи, да я спокоен и счастлив. Понимаешь, спокоен, потому что счастлив с тобой.
— Нет, все наоборот. Ты счастлив, потому что спокоен.
— А что же, по-твоему, я должен делать?
— Ревновать… Беситься… Может быть, даже ударить меня.
— Ударить? Тебя? Но за что?!
— За то, что я не твоя жена, а чужая. За то, что я люблю тебя, а вышла за него. За то, что мои губы путают ваши имена до сих пор. Мало? Ну тогда хотя бы за то, что я не могу взять под руку, когда хочу!
— Что с тобой? Успокойся! Я же простил тебя.
— Ты простил меня? Правда? Ну тогда я сейчас успокоюсь. Вот видишь — уже спокойна. Даже не плачу, улыбаюсь. Все спокойно, ты доволен?
— Знаешь, ты меня иной раз ставишь в тупик. На небе ни облачка, солнечно, а ощущение ненастья — зябко, сумеречно, неприятно…