Опасная обочина — страница 42 из 47

— Потрясающе! — негромко произносит он.

— Что? Мало?

— Да что ты! Это же астрономическая цифра!

Они делают уже пятый рейс, и если еще не подружились, то в кабине все же возникает подобие дружеской атмосферы. Смирницкий, из благодарности за натаскивание, рассказывает Баранчуку… о Москве.

Баранчук понимающе кивает: по тайге больше чем в один ряд не ездят. Он неожиданно останавливает самосвал и уступает место Смирницкому.

— Садись.

— Доверяешь?

Баранчук усмехается:

— Пассажиром много не настажируешь.

Смирницкий не без трепета пересаживается за руль, но, видимо, не утерял он армейскую квалификацию, несмотря на минувшие годы, нет, не утерял. Конечно, далеко ему до Баранчука, но он исполняет работу уверенно, хотя и в замедленном ритме.

Так и ездят они весь день: карьер — трасса, карьер — трасса, карьер — трасса…

Радисты говорят «з-д-р», что означает «здравствуй»…

Вечером Смирницкий заглядывает на радиостанцию к Дятлу Вовочке Орлову. Стажер еле волочит ноги, но минувшим днем он вполне доволен — что-то всколыхнул он, этот день, в памяти Виктора Смирницкого, что-то утерянное и очень давно забытое.

— Привет, Дятел, — говорит Смирницкий.

— Здравствуйте, барин, — едко откликается радист.

— Ты это брось. Я сегодня подельщину отпахал. Где Стародубцев?

— Не докладывал.

Смирницкий тяжело плюхается на табурет.

— Чайком угостишь? По сибирским традициям.

Радист снимает с электроплитки чайник, наливает в эмалированную кружку черный душистый чай.

— Как прикажете: со сгущенкой или без?

— Прикажу без сгущенки.

— Кушайте на здоровье.

Смирницкий с видимым удовольствием, прикрыв глаза, отхлебывает обжигающий напиток и некоторое время сидит зажмурившись, словно бы провожая по пищеводу блаженный нектар.

— Дятел, — наконец произносит он, — мне срочную «рдо» надо отправить.

— Без визы Стародубцева?

— А где ж его взять? Сам говоришь, нет начальника.

— Личную?

— Личную.

— Не могу.

— А общественную?

— Тоже не могу. Не имею права.

— А Иорданов говорит, закон — тайга, медведь — хозяин. Кто здесь хозяин? Мне кажется — ты.

Такое предположение Вовочке Орлову лестно.

— Куда «рдо»?

— В Москву.

— Жене? — интересуется любознательный радист.

— Жене, — покладисто отвечает Смирницкий, не желая в глазах радиста выглядеть нелояльно.

— Ну, жене можно, — соглашается радист, — давай свою «рдо», через пять минут эфир.

— Минутку, — оживляется Смирницкий.

Он берет какой-то огрызок бумаги и быстрым мелким почерком пишет только что придуманный текст, который своей бодрой шутливостью, по его мнению, должен успокоить Ольгу. Адрес он указывает отнюдь не домашний, а лабораторию института, в котором она работает.

— Готово. Держи.

Радист уже сидит за аппаратурой. Он берет радиограмму из рук Смирницкого и с полным на то правом читает ее вслух:

— «Загораю тайге пью чай медведями необходимости задерживаюсь краткий неопределенный срок люблю целую Шмидт сидит на льдине».

Где сидит Шмидт, Вовочку Орлова не интересует. Его волнует другое.

— Это не мой ли чай ты имеешь в виду? — спрашивает подозрительный радист.

— Твой, — непринужденно отвечает Смирницкий. — Но как честный человек, ты должен отстучать мою радиограмму от слова до слова. Учти, я в морзянке понимаю.

Смирницкий ни черта не понимает в морзянке, но он хочет, чтоб именно такой текст дошел до адресата.

Честно говоря, радисту это без разницы. Он включает рацию, пробует ключ, и контрольная лампочка на стене вспыхивает фиолетовым светом. Дятел крутит ручку настройки, и все голоса планеты в один миг сваливаются на антенну, натянутую над крышей вагончика.

— Есть, — отрешенно бубнит Вовочка Орлов, — нашел… Вот она, милая.

Она — это радистка из Октябрьского. И конечно, Дятел, как и другие радисты из соседних механизированных колонн, узнает ее по дерганому торопливому «почерку». Иногда, передразнивая девушку, он начинает работать в ее «стиле». Это ее раздражает. В таких случаях она отвечает: «Не очень-то…»

Володя придвигает к себе тетрадь, карандаш и прислушивается к тонкому «голосу» коллеги.

«3-д-р», — возникает на бумаге.

— Привет, — бурчит радист, но тоже посылает «здр», поскольку этикет в этой сфере — вещь непреложная.

И он начинает работать. Сначала идут служебные радиограммы. Вовочка сидит, склонившись над рабочим столом, бессмысленно смотрит в одну точку и стучит, стучит, стучит… Время от времени радист переключает рацию на прием, и тогда радистка из Октябрьского что-нибудь переспрашивает. Вовочка Орлов — радист высокой квалификации. Впрочем, все радисты в регионе хоть и пошучивают порой в эфире, но к этой девушке относятся со снисходительным дружелюбием.

— Молодец, — говорит Смирницкий строгим шепотом, — прекрасно работаешь.

Но Орлов не слышит Смирницкого. Он весь ушел в рацию и передает очередную «рдо».

«…Пробовали пройти дорогу, — продолжает стучать Дятел. — Большие заносы. Принимаем меры. ЩСА (как слышите?)». «ФБ (хорошо)», — следует немедленный ответ.

Наконец-то доходит очередь и до радиограммы Смирницкого. Радист передает все в точности и в конце спрашивает радистку: как поняли?

«Бд (плохо), — пишет она в ответ. — П-о-в-т-о-р-и-т-е. Г-д-е с-и-д-и-т Ш-м-и-д-т?»

— Где сидит Шмидт? — поворачивается Вовочка Орлов к дремлющему Смирницкому.

— Шмидт сидит на льдине, там написано… — бодро просыпается Смирницкий.

Больше водителю первого класса товарищу Смирницкому у рации делать нечего, и он убирается восвояси.


На рассвете она ему и приснилась — Полина. Будто живут они в двухэтажном доме посреди пустыни, вокруг никого, ни единой живой души. Только мимо этого дома в обе стороны разбегаются рельсы, и сам дом по совместительству является вокзалом. Он во сне понимает, что этот вокзал заброшенный, и рельсы заржавленные, и поезда здесь сто лет не ходят. Пассажиров в доме тоже нет, только они двое.

— Давай уедем отсюда, — говорит она ему.

Он хорошо понимает, что уехать они никуда не могут, про эту дорогу забыли, и во сне он даже рад этому, но радость свою ему надо скрыть.

— Давай уедем отсюда, — говорит она ему.

— Куда? — вздыхает он. — Ты же знаешь, что уехать невозможно, некуда отсюда уехать, не на чем.

Но она опять настаивает:

— Нет, можно. Поезд все равно придет. Надо только его вызвать.

— Как же ты его вызовешь?

Он чувствует, что она знает как. И она действительно говорит:

— Очень просто. Надо только захотеть. Сосредоточиться и захотеть. Помоги мне. Вдвоем его вызвать легче.

Но он не хочет, чтоб приходил поезд. Он хочет, чтоб они так и жили в пустыне.

— Помоги мне! — кричит она. — Помоги мне хоть чуточку, и все получится.

Он видит, как Полина отодвигает штору и сосредоточенно вглядывается вдаль. Глаза у нее открытые, но отрешенные, как у слепого.

— Помоги мне! — шепчут ее губы — Помоги мне!

Он тоже вглядывается в горизонт и чувствует, что она и сама может вызвать этот проклятый поезд. Тогда он собирает всю волю в кулак и до боли в глазах вглядывается в исчезающие за дальним солнечным маревом рельсы, пытаясь изо всех сил предотвратить появление поезда.

И вдруг он с ужасом видит, что на горизонте появляется дымок, вырастает, приближается и становится паровозом, за которым весело бегут вагоны, а в вагонах очень много людей — женщин и мужчин.

Он пытается снова отодвинуть этот поезд за горизонт, но тот не подчиняется его воле и совсем бесшумно, как в немом кино, приближается к их дому.

«Почему ничего не слышно? — думает он — Почему нет звука? Откуда такая тишина, если должен быть грохот колес? Да и паровоз какой-то несовременный… Игрушечный».

И вдруг его осеняет: это же мираж, обычный мираж, который бывает в пустыне. Значит, они никуда не уедут, сейчас все исчезнет, надо только себя ущипнуть. И тогда он щиплет себя, но боли не чувствует. И поезд не исчезает, а останавливается напротив их дома, потому что дом теперь уже снова становится вокзалом.

— Вот видишь, вот видишь, — говорит Полина, — он все-таки пришел. Пойдем, а то опоздаем. Скорее!

Она сбегает по лестнице в легком коротком платье, но уже не такая, какая она сейчас, а такая, какой он помнит ее, когда был еще жив отец.

— Иди же, — она призывно машет ему рукой. — Скорее!

Она становится на ступеньку, а он с ужасом понимает, что не может выйти, не может побежать за ней, потому что… он совершенно раздет.

В это время поезд трогается и так же бесшумно уплывает с ней, с Полиной, на подножке. И самое странное то, что уплывает он в ту же сторону, откуда появился, а паровоз каким-то образом снова оказался в начале состава.

Он проснулся в холодном липком поту и не сразу сумел отличить дикую реальность от не менее дикого сна. Какое-то предчувствие снова кольнуло его, как тогда, когда он утопил панелевоз в реке. Он и сейчас отринул это предчувствие, потому что ощутил совершенно непреодолимое животное чувство голода, и тогда он открыл предпоследнюю банку ряпушки в томатном соусе. Он давно уже перешел на режим экономии и потому ощущал непривычную ранее слабость. Там, в ИТК, кормежка была хоть и не очень-то вкусной, но достаточно сытной.

Иногда по ночам с востока в тихую погоду до него долетал неясный, едва различимый гул. Он знал, что там за грядой кедрачей и сосен находится стройка. А если там стройка, то там люди, жилье и, конечно, еда, много еды. Эта мысль приводила его в ярость, и он скрежетал зубами от ненависти к тем — сытым, живущим в тепле, не боящимся шорохов и не вздрагивающим, когда под неосторожной ногой на весь лес громко хрустнет сучок.

Но он верил и ждал. И усмехался в темноте землянки недоброй усмешкой, показывая зубы таежным богам. А зубы у него были на редкость красивые и целые, все тридцать два — белый оскал в черной, уже начинающей отрастать бороде. И в эти минуты был он похож на волка — на волка-одиночку, то ли отринувшего стаю, то ли ушедшего по желанию стаи.