Монк пришел в бешенство, услышав столь отвратительное и несправедливое суждение, но взглянул на изможденное лицо Персиваля, и гнев его угас, как костер на бескрайней льдине. Он ненавидел сейчас всех, невольно пытаясь таким образом приглушить свою собственную боль.
– Мисс Лэттерли нанялась сиделкой по моей просьбе, – продолжил Монк. – Она мой друг. Я надеялся, что, находясь в доме, ей удастся узнать много больше, чем мне.
Изумление Персиваля было столь велико, что он забыл на миг и про убывающее день за днем отпущенное ему время, и про то, что вскоре ему суждено пройти последний раз по тюремному двору, почувствовать веревку на шее – и провалиться в небытие, навсегда.
– Но ей ведь ничего не удалось разузнать, так ведь? – Впервые голос его дрогнул.
Монк уже ненавидел себя за то, что все-таки посеял эту слабую и эфемерную надежду в душе несчастного.
– Увы, – быстро сказал он. – Ничего такого, что могло бы помочь. Большей частью мелкие слабости и грешки домочадцев, да еще, пожалуй, то, что леди Мюидор до сих пор полагает, будто убийца находится в доме. Правда, кто это, она не знает.
Персиваль отвернулся, пряча от Монка лицо.
– Зачем вы пришли?
– Не знаю. Может быть, чтобы не оставлять вас одного. Чтобы вы знали, что есть люди, не верящие в вашу вину. Не уверен, поможет ли вам это, но мне кажется, вы имеете право все знать.
В ответ Персиваль разразился проклятиями и ругался, пока не обессилел и не понял, что это бессмысленно. Монк вышел и закрыл за собой лязгнувшую дверь. И все-таки он почувствовал, что Персиваль пусть на секунду, но был ему благодарен за их последнюю встречу.
В то утро, когда Персиваля должны были повесить, Монк занимался розыском украденной картины, скорее всего проданной одним из членов семьи, чтобы расплатиться с карточным долгом. Но ровно в восемь Уильям остановился посреди мостовой Чипсайда. Он стоял на холодном ветру, а вокруг шумела толпа: уличные торговцы, продавцы спичек, шнурков и прочей мелочи, спешащие по делам клерки, чернолицый трубочист с лестницей, две женщины, обсуждающие длину юбок. Гомон и грохот колес катился по улице, а Монк стоял и думал о том, что происходит сейчас во дворе Ньюгейтской тюрьмы. Чувство поражения и потери душило его, и дело тут было не только в Персивале, но и в попранном правосудии. Вот сейчас открылся люк, веревка туго натянулась – и совершилось еще одно преступление. Монк был бессилен предотвратить его, хотя и сделал для этого все возможное. В Лондоне и во всей Англии стало на одного человека меньше, потому что закон, призванный защищать невинных, сам стал орудием убийства.
С подносом в руках Эстер стояла в столовой. Она нарочно медлила и дожидалась этого времени, чтобы взять со стола немного абрикосового джема, за которым ее послала леди Беатрис. Эстер готова была на все, даже рисковала со скандалом потерять место, лишь бы увидеть лица домочадцев в момент казни Персиваля. Этот миг мог открыть ей многое.
Извинившись перед Фенеллой, которая на этот раз встала непривычно рано и явно собиралась сразу после завтрака выехать верхом на прогулку в парк, Эстер положила на маленькое блюдо первую ложку джема.
– Доброе утро, миссис Сандеман, – ровным голосом произнесла она. – Надеюсь, прогулка будет удачной. Однако утром в парке очень холодно, особенно когда солнце только встало. Иней, должно быть, еще не растаял. Сейчас восемь часов три минуты.
– Какая точность! – сказала Фенелла не без язвительности. – Сразу видно, что вы сиделка. Все должно исполняться секунда в секунду, как положено. Принимайте лекарства по часам, и все будет в порядке. Какая чудовищная скука. – Она засмеялась – негромко, но обидно.
– Нет, миссис Сандеман, – отчетливо произнесла Эстер. – Просто дело в том, что две минуты назад повесили Персиваля. Казни тоже совершаются секунда в секунду, хотя не представляю, зачем это нужно. Видимо, просто дань традиции, ритуал.
Фенелла поперхнулась и отчаянно закашлялась. Никто не пришел ей на помощь.
– О боже! – Септимус невидяще уставился прямо перед собой. Его бледное лицо было непроницаемо.
Киприан зажмурился, словно не желая видеть этот мир, и замер, пытаясь пересилить внутреннее смятение.
Араминта побледнела, лицо ее застыло.
Майлз Келлард, поднесший к губам чашку чая, расплескал его, оставив на скатерти причудливые темные пятна. Он был смущен и рассержен.
– Послушайте! – взорвалась Ромола. Лицо ее вспыхнуло. – Какую грубость и бестактность вы сейчас допустили! Что с вами, мисс Лэттерли? Никто из нас не желает этого знать. Возвращайтесь лучше в свою комнату и не вздумайте, ради всего святого, сказать что-нибудь подобное леди Беатрис. До чего же вы бестолковы!
Сэр Бэзил сидел бледный, уголок рта у него подергивался.
– Ничего не поделаешь, – очень тихо произнес он. – Общество вынуждено себя защищать, и порой – со всей беспощадностью. Теперь, я думаю, все уже позади и мы можем вернуться к нормальной жизни. Никогда больше не заговаривайте об этом, мисс Лэттерли. Пожалуйста, возьмите джем – или за чем вы там пришли? – и отнесите леди Мюидор ее завтрак.
– Конечно, сэр Бэзил, – послушно сказала Эстер, но застывшие лица господ навсегда отразились в ее памяти, как в зеркале.
Глава 11
Спустя два дня после казни Персиваля Септимуса Терска начало знобить. Вряд ли это было серьезное заболевание, но, неважно себя почувствовав, он вынужден был удалиться в свою комнату и прилечь. Леди Беатрис, которой в последнее время требовалось скорее просто общество сиделки, чем ее профессиональные навыки, тут же послала Эстер к Септимусу – дать лекарства и вообще позаботиться о его скорейшем выздоровлении.
Эстер застала Септимуса лежащим в постели в просторной, полной воздуха комнате. Шторы были раздвинуты; за окном – суровый февраль; мокрый снег лепил по оконным стеклам; низкое свинцовое небо, казалось, вот-вот коснется крыш. В комнате было множество предметов, напоминающих об армии. Кругом гравюры, изображающие солдат в мундирах, кавалерийских офицеров, а в центре западной стены на почетном месте, в окружении картин помельче, висело огромное полотно – атака драгун Королевского шотландского грейского полка[7] в сражении под Ватерлоо. Раздутые ноздри коней; белые гривы, развевающиеся в клубах дыма; на заднем плане – поле битвы. При одном лишь взгляде на эту картину Эстер почувствовала, как у нее сжимается сердце. Все было столь реально, что она почти слышала топот, вопли, лязг стали; от запаха порохового дыма и теплой крови защипало в носу, сдавило горло.
А потом наступит тишина; мертвые, в ожидании похоронных команд или стервятников; бесконечный тяжелый труд; редкие вспышки радости, когда кого-нибудь из раненых все же удается спасти. При виде батального полотна все это вспомнилось Эстер так живо, что по телу вновь разлилась страшная усталость; в сердце воскресли жалость и гнев.
Эстер видела, как блекло-голубые глаза Септимуса обратились к ней, и чувствовала, что только они двое во всем этом доме способны глубоко понять друг друга. Септимус медленно, словно через силу улыбнулся. Глаза его почти сияли.
Эстер помедлила, желая продлить эти приятные мгновения, а затем подошла к Септимусу и принялась за привычное дело: спросила о самочувствии, потрогала лоб, проверила пульс, притаившийся в костлявом запястье, прощупала живот, послушала неровное дыхание и хрипы в груди.
Кожа Септимуса была сухая, горячая, слегка шершавая, глаза блестели, но ничего страшного не наблюдалось – от силы легкая простуда. Несколько дней ухода поставят его на ноги скорее, чем любое лекарство, и Эстер была рада, что способна помочь Септимусу. Он нравился ей куда больше других домочадцев, которые относились к нему снисходительно и даже с легким презрением.
Мистер Терск смотрел на нее со странным, чуть насмешливым выражением, и Эстер подумалось, что найди она у него сейчас воспаление легких или чахотку, он бы не очень испугался. Он не раз видел смерть, долгие годы она ходила за ним по пятам и давно уже стала старой знакомой. Да и не слишком держался Септимус за свою нынешнюю жизнь. Он был нахлебником, приживальщиком в доме богатого родственника, где его терпели, но не особенно в нем нуждались, а он – мужчина, рожденный и обученный, чтобы сражаться и защищать.
Эстер мягко коснулась его плеча.
– Скверная простуда, но, если поберечься, пройдет без осложнений. Мне придется за вами поухаживать – для полной уверенности. – Она видела, как он обрадовался, и поняла, насколько ему здесь одиноко. Одиночество это можно было сравнить разве что с болью в суставах – к ней можно привыкнуть, но полностью забыть нельзя. Эстер улыбнулась с заговорщическим видом. – И у нас будет время поболтать.
Септимус тоже ответил улыбкой, глаза его весело вспыхнули, и он даже перестал походить на больного.
– Да, я думаю, вам стоит у меня задержаться, – согласился он. – Вдруг мне внезапно сделается хуже!
И Септимус трагически закашлялся, хотя Эстер прекрасно понимала, что кашель настоящий.
– А сейчас я пойду на кухню и принесу вам молока и лукового супу, – бодро сказала она.
Лицо у Септимуса тут же вытянулось.
– Это вам сейчас полезно, – заверила Эстер. – Кроме того, это вкусно. А пока вы будете подкрепляться, я вам расскажу о своих приключениях, а вы мне потом – о своих.
– Ради этого, – ответил он, – я даже готов выпить молоко и съесть луковый суп.
Эстер провела с Септимусом несколько дней: кормила его принесенным с кухни завтраком, тихо сидела в кресле, пока он, как полагается, спал после полудня, потом шла за супом и за картофельным пюре с луком и сельдереем. К вечеру у них завязывалась беседа. Оба делились воспоминаниями о военных днях. Эстер рассказывала о великих сражениях, свидетельницей которых ей довелось стать, а Септимус – об отчаянных кавалерийских атаках афганской войны 1839–1842 годов, о покорении Синда годом позже, а также о сикхских войнах середины десятилетия. Многое совпадало в их воспоминаниях: тот же страх, та же неистовая гордость после победы, та же доблесть и раны, та же вечная близость смерти. Из этих бесед Эстер узнала многое об Индии и о населяющих ее народностях.