Опасная тропа — страница 2 из 30

РУССКАЯ ШКОЛА

Люди добрые, бывают же у человека в жизни минуты, когда ему хочется уединиться, никого не видеть и никого не слышать, только слушать самого себя и окружающую великую в своей непостижимо глубокой гармонии природу, хоть на миг слиться с ней и стать ее нераздельной частью. Слава аллаху, я избавился, наконец, ото всех и выбрался на окраину села. И стою я сейчас в задумчивости на берегу маленького озера.

Природа у нас, скажу вам, лучше не бывает, если, конечно, на аул, как говорят сирагинцы, не налепится туман. Тогда мрачнее ничего нет на свете. И туманы-то у нас странные, — от них никуда не спрячешься, лезет во все щели. А когда солнце — просто любо глядеть, — глаза не насыщаются всем тем, что вокруг тебя сияет, сверкает, радуется. И каждый раз жадность охватывает тебя, словно все это ты видишь в первый и последний раз. А видели вы, как цветет альпийский луг? Особенно после хороших дождей. Альпийский луг — это нечто особое и неповторимо прекрасное, яркое и красочное, поражающее воображение, словно тысячи радуг разбились и рассыпались под лучезарным солнцем.

Я отправляюсь к водопаду Чах-Чах, что в ущелье Подозерном. Да, солнце сегодня горячее и вода, мне думается, успела согреться, конечно, не так, как морская прибрежная вода, но терпимо. В такое время людей там, я знаю, не бывает, и я могу подставить свое разгоряченное тело под холодную струю водопада.

На повороте, где недавно для машин проложили дорогу, слышу стук кувалды о скалы. Это какая-то семья добывает камни для строительства нового дома, на новом участке, в районе нового поселка. Вон уже стоят корпуса животноводческого комплекса. А чуть дальше от него раскинулись участки индивидуальных застройщиков. Многие уже заложили фундаменты, а у некоторых дома подведены под крыши… здесь уже построена новая пекарня, больница, строится кафе, торговый центр, здание поселкового Совета. Все строят, у кого есть сбережения и подмога, — взрослые дети. А мои орлята еще не подросли и вряд ли дождусь я от них помощи… Сбережений у меня немного — вот эти единственные руки, на которых всего восемь пальцев. Два пальца я потерял в озорном детстве, когда взорвалась в руках лимонка. Хорошо хоть потерял не голову. Хотя тогда на моих плечах вряд ли была голова. Имей я голову, разве потрошил бы я молотком неизвестную, странную железку?

По комплекции своей я, почтенные, тот человек, которому завидуют мужчины, у которых в сорок лет уже ослабли мускулы, а живот стал таким выпуклым, будто подушку засунули под рубашку. Раньше в горах такая полнота была редкостью, а нынче… Худым я себя не считаю и ростом аллах не обидел. Не помню, почтенные, говорил я вам или нет о том, что я из большого рода Акка.

Хотя у нас есть такое поверье — не пересчитывать живых людей, чтоб никого из них не сглазить. У меня тридцать четыре двоюродных брата. Разбрелись они кто куда по всему Союзу, а троюродных и не сосчитать, дай бог им здоровья. Пусть никогда не погаснет огонь в их очаге, пусть всегда над этим огнем кипит котел и варится вкусная еда для гостей. Пусть теплом этого очага греются не только сами домочадцы, но и их соседи, кунаки и знакомые. Пусть порог их дома будет стерт ногами гостей, пусть ночью и поутру в их дома стучатся люди только с добрыми вестями.

Одно ответвление моего рода называют Иванхал. К этому роду принадлежит и наш Ражбадин. Когда жестокий персидский шах Надир вторгся в наш край, мой предок приютил у себя бежавшего из Дербента русского посла с семьей. Посла этого горцы хорошо знали и звали его Урус-Искендером. А когда в горах свирепствовал голод, он, говорят, помог пшеницей из Астрахани. Жену его звали Нина, а сына — Иваном. Вместе с горцами он выступил в поход против персов, и в долине Чихруги, где произошла роковая смертельная схватка, погиб Урус-Искендер в поединке с одним из отъявленных головорезов шаха Надира, Аксак-Ханом. А жена того русского посла с сыном осталась в нашем ауле. И с тех пор, видимо, самым распространенным женским именем в моем ауле стало имя Нина. Даже появился в ауле новый род Иванхал. И скажу я вам, почтенные, что всего лет сто назад мир ничего не знал о нас и мы ничего не знали о нем. Называли нас то татарами, то лезгинами, а сколько народностей и кто живет в наших горах — про это мало кому было ведомо. Мы жили на отшибе, словно на тонущем острове.

А о том, что наш край тысячи ущелий и тысячи вершин питал добрые чувства к Арасаю — России и к ее народу, говорят многие факты истории. Тем более, что пишу я эти строки пером, макая его в чернильницу, подаренную моему отцу. И кем бы вы думали?.. Лев Толстой подарил ее. Я уже чувствую, что вы готовы воскликнуть: вон куда хватил! Прошу вас, не спешите с выводами, — всему свое время, — каждой ягоде свой сезон; я об этом поведаю вам немного позже, а сейчас о моем деде.

Вы, наверняка, слышали о нем, об Акка-Тимире, о возмутителе спокойствия, знаменитом конокраде. Имя его до сих пор склоняют многие в своих разговорах. А связано все это с одним достоверным случаем. Только что вернувшись с русско-японской войны, израненный, битый, но непобежденный, он вдруг заявил на одном сельском сходе, в присутствии самого грозного юзбаши — царского старосты Амирбека, о чем бы вы думали он заявил? О необходимости открыть в нашем ауле русскую школу… Да, да, он так громогласно и сказал: не какой-нибудь там медресе или мечеть, а именно школу, в которой бы горские дети обучались русскому языку.

Вначале юзбаши Амирбек не принял это всерьез и сказал:

— Не слушайте его. Это у него после удара японским прикладом немного помутнел разум… хи-хи-хи, — хрипло посмеялся Амирбек, ломая в ладонях грецкие орехи.

— Нет, юзбаши, этот самый японский приклад как раз и вправил мне мозги! — сказал мой дед и вышел вперед. — Соберите каждый сколько может денег, и мы откроем настоящую русскую школу.

— Люди, люди, право же это смешно, — засуетился староста. — Вы же мусульмане, зачем вам эта школа, гяурская школа?

— А чей ты, юзбаши, прислужник? А? То-то же! Ты гяурскому царю служишь! А русский язык ты наверняка плохо знаешь. И тебе бы не грех записаться в эту школу.

— Да, служу! И обсуждать, кому и зачем я служу, тебе не дано! А ну, прекратите балаган, это вам я говорю, я, Амирбек… И вот что, почтенные сельчане, не обращайте внимания на его глупые несбыточные затеи… есть поважнее дела… Вот бумажка от нашего губернатора из Темир-Хан-Шуры…

— Что за бумажка? — расшумелась толпа. Кто-то крикнул, кто-то свистнул, кто-то выстрелил из харбукской однозарядки «тапанча».

— Помните, вы просили меня обратиться к его высокоблагородию, чтоб он дозволил нам открыть в нашем ауле питейное заведение… Одним словом — духан.

— Мы о духане не просили, мы просили о магазине, — возразила какая-то женщина, и наверняка это была моя бабушка Айбала. Говорят, боевая была женщина, из всех горянок первая побывавшая в Петербурге.

— Сначала духан, а затем и… не все сразу… — не торопясь объявил юзбаши, блеснув холодным светом своих всегда настороженных глаз.

— Эй, вы, сельчане! Не ослиные же у вас головы, — возмутился Акка-Тимир, — каждая ваша копейка, вложенная в открытие у нас русской школы, окупится сторицей. Познав этот великий язык, вы, наконец, по-настоящему познаете белый свет. Жить по-человечески вы научитесь, образумьтесь…

— Школа, школа, дайте нашим детям школу! — заревела толпа.

— Несбыточное желание, — никакой царский чиновник не позволит вам этого. Не сходите с ума, люди! Я не намерен с этим дурацким делом обращаться к губернатору! Вы же знаете: когда безбородый пошел искать бороду, вернулся без усов.

— Люди, я обращусь к нему, я кавалер георгиевских крестов… — Раскрыв грудь, стал на возвышенности с воинственным видом Акка-Тимир. — Я готов предстать перед губернатором!

— Эй, вы, мусульмане, зачем вам школа? Достаточно, если вы будете знать ясин (заупокойная молитва). Этому вас научит наш кадий… — засуетился не на шутку встревоженный юзбаши.

— Не слушайте его… будьте благоразумны, откройте глаза! — кричал мой дед.

— А сколько надо денег?

— Если соберем хоть семьсот рублей, и то будет хорошо.

И говорят, через неделю большинство сельчан выложили все, что у них было, и набралось немногим меньше шестисот рублей серебром. С этими деньгами и выехал в один прекрасный день Акка-Тимир в город Темир-Хан-Шуру, к наместнику Дагестана, генералу, с письмом-просьбой разрешить джамаату (обществу) аула Уя-Дуя открыть у себя русскую школу. Аульчане в ожидании рядили, гадали, чем же все-таки эта затея кончится, неужели наместник примет его?

А староста Амирбек после отъезда моего деда еще пуще рассвирепел и наложил неимоверные налоги на тех, кто вопреки его воле одолжил какому-то мошеннику, то бишь моему деду, деньги. «Если для этой затеи вы нашли деньги, то и для обложения найдете!» — кричал юзбаши и приказывал стражникам: — Если кто будет противиться, — тащить всю домашнюю утварь — и зерно, и живность в диванхана, так называлась в то время канцелярия юзбаши-старшины. А он, как известно, вершил самолично все дела в ауле.

Тем временем генерал в Темир-Хан-Шуре принял-таки, и даже с почестями, георгиевского кавалера и выслушал его.

— Гм, да, — усмехнулся генерал со странными для горца усами, бакенбардами. — Любезный, скажите, пожалуйста, а зачем вам русская школа?

— Ваше превосходительство, чтоб дети наши грамоту знали, — робко проговорил Акка-Тимир, — образованный сын всегда кажется старше, чем его неграмотный отец.

— Но грамоту можно выучить и на родном языке.

— Трудно, ваше превосходительство.

— Ха-ха-ха! Труднее, чем учиться русскому языку?

— Да, ваше благородие.

— Почему? — заинтересовался чиновник.

— Учителей у нас нет.

— А кто же вас будет учить русскому?

— Есть один человек, он обещал приехать.

— Откуда?

— Из… из… Ну, оттуда, — горец махнул рукой на север.

— Смутьян какой-нибудь. Нет, любезный, такое не могу позволить, не соизволено… Зачем туземцам русский язык, — и без него нам здесь немало хлопот.

И седой генерал с пышными бакенбардами заскрипел по табасаранскому ковру блестящими хромовыми сапогами. Он приоткрыл дверь, позвал своего секретаря, или денщика, и повелел послать в аул Уя-Дуя предписание к старшине, мол, зачем туземцам русская школа, а если и появится в ауле кто-нибудь из русских, то он непременно бунтовщик, и потому немедленно арестовать.

— Простите, почтенный, больше ничем не могу помочь в твоей просьбе, — сказал генерал.

И вышел Акка-Тимир от наместника. Долго он еще ждал в передней, пока вручат ему пакет с предписанием. И в ожидании вспомнил мой дед: как-то встретил он у родника Мурмуч одного сирагинца, усталого, изможденного, в лохмотьях и чарыках из сыромятной кожи и в папахе. И ел этот сирагинец черствый хлеб, макая в воду.

— Да будет удача, далеко ли держишь путь? — спросил дед его.

— С жалобой к наместнику Кавказа.

— Да, не легкий и не близкий у тебя путь.

— А что делать, брат мой, силы больше нет, житья не стало от этих… ну сам знаешь, о ком я говорю…

— Знаю, брат, знаю.

— Не жизнь — ад кромешный.

— А язык ты их знаешь?

— Откуда мне, горемыке, знать их язык? На земле, уважаемый, всего-навсего два языка: язык обездоленных и язык богатых. И эти два языка сильно различаются между собой. Не смогут понять друг друга, но…

— Да, сочувствую я тебе, брат, и помочь нечем, пока на троне несправедливость. А как же все-таки ты объяснишь наместнику свою тяжбу?

— Вот как… — И бедняк, пустившийся в далекий путь, достает из хурджина живого, общипанного, совершенно голого петуха. — Покажу вот это и скажу: вот что с нами делают эти мироеды.

Да, безысходная тоска, как вечный туман в сирагинских горах, и никакого не было просвета. Глубоко разочарованным возвращался Акка-Тимир от царского «благодетеля», не раз складывая по буквам слова, перечитал генеральское предписание, и оно обжигало ему пальцы. Писать буквы и складывать их в слова учил его в окопах русский солдат Ковалев — это он ведь обещал приехать в горы учительствовать. На душе у горца было муторно: как он может вернуться к сельчанам, которые с такой охотой отдали ему свои последние сбережения, чтобы дети их с открытыми глазами смотрели на мир? К тому же, половина денег у него ушла на то, чтобы добиться приема у губернатора, а когда добился, то ему намекнули, что к генералу не подобает являться с пустыми руками.

Что делать? Эта тревожная и беспокойная мысль сверлила сознание, и очень не хотелось ему увидеть на лице юзбаши Амирбека убийственное злорадство.

Нет, не такой был мой дед, чтоб обмануть доверие сельчан. По пути он заехал в Петровск к своему кунаку армянину Геворгу Назаряну, который и помог ему переиначить предписание губернатора. Теперь оно звучало совсем иначе и даже благородно: «Желание общества аула Уя-Дуя открыть у себя русскую школу — удовлетворить. Если в аул приедет русский учитель, то всеми возможными способами помочь ему в его благородном деле». И росчерк самого губернатора, а внизу еще как примечание: «Давно пора вашему старшине, не признающему русского языка, прочитать ясин» (заупокойную). Вот с таким предписанием летел теперь на аргамаке Акка-Тимир в свой аул.

Спускаясь по склону горы «бычья голова», он заметил большое скопление людей на противоположном склоне, в местности Апраку, где под аркадой стоит родник Мурмуч. Здесь сельчане всегда по традиции встречают едущих издалека. На этот раз они ждали его, да, да, и когда предстал он перед ними, то все мужчины и женщины глянули на него с затаенной тревогой и надеждой. На всех лицах был немой вопрос: «Ну что, что ты нам привез?»

— Что случилось? — спросил у почтенных сельчан Акка-Тимир, спрыгнув с коня.

— Ждем тебя, говори, что за весть ты нам несешь? Добрая ли весть?

— Да, добрая! Вот оно предписание… — Достает мой дед из-под бешмета губернаторскую бумагу и читает.

— А насчет старшины там ничего не сказано? — спрашивают сельчане.

— Как же, сказано.

— Что?

— Что пора такому старшине прочитать ясин! — восклицает Акка-Тимир, размахивая бумажкой.

О, что тут было, будто вокруг светлее стало. Дед мой недоумевал, не мог объяснить, чем вызвано у сельчан такое великое возбуждение. Теперь он стоял перед ними немым вопросом: «Скажите же, что случилось?»

— А мы убрали его! — сказали сельчане.

— Кого?

— Нашего старшину.

— Как убрали?

— Отправили туда, откуда не возвращаются.

— Вот это русская школа! — воскликнул тогда, говорят, Акка-Тимир и подбросил в небо папаху.

Но радость сельчан была недолгой. Вскоре в ауле появились жандармы, арестовали многих, обвинив их в причастности в убийстве старшины Амирбека. Но дед мой не мог допустить такого, чтоб из-за его идеи заковали в кандалы других, и он один взял, говорят, на себя всю вину преступления. И когда его, пешего, увозили два жандарма на конях, весь аул вышел провожать. Акка-Тимир, прощаясь с сельчанами, крикнул:

— Откройте русскую школу. Скоро приедет к вам учитель русского языка, примите его достойно, как подобает горцам, и берегите его. Прощайте, не поминайте лихом. Да поможет мне аллах, к Сибири я привычный, вернусь когда-нибудь…

Нет, не вернулся Акка-Тимир в аул, и неизвестно, на какой сибирской дороге занесена снегом его могила. По стопам отца своего пошел еще с детских лет и сын его. Говорят, что в каждом человеке заложены семена предков, или как их называют в наше время — гены. Они-то, якобы, и предопределят судьбу человека. В отместку за смерть отца сын, а Хута-Хасану было тогда тринадцать лет, решил поджечь особняк в Темир-Хан-Шуре, где жил губернатор. Его поймали и сослали, как нарушителя государственного спокойствия, в Тульскую губернию под надзор полиции. Позже отец мне рассказывал о своих встречах с великим человеком земли нашей, с Львом Толстым.

Был приветливый солнечный день сентября одна тысяча девятьсот седьмого года. В природе не отметились еще четкие грани между летом и осенью, только лист клена, похожий на добрую человеческую ладонь, успел окраситься в цвет ярконачищенной меди. Станция Щекина, как известно, находится в четырех верстах от знаменитой Ясной Поляны. Прислушайтесь к этим словам: даже если эта местность, где родился гений, не называлась так, и то надо было бы придумать именно эти слова — Ясная Поляна.

Проезжая через эту станцию со своим врачом Маковицким, Лев Николаевич обратил внимание на группу каторжан, среди которых выделялся непривычной для этих мест одеждой юноша, в большой лохматой папахе, которая прикрывала чуть ли не половину лица, в заплатанной черкеске из домотканого горского коричневого сукна и в чарыках. А писатель в то время завершал свою долгую работу над повестью «Хаджи-Мурат».

Как-то сразу изменилось настроение писателя, нахмурились густые брови. Лев Толстой не мог проехать мимо, подошел к юноше. Отец мой, Хута-Хасан, заметил на себе взгляд старика с благородной сединой в бороде и в усах, тот чем-то напомнил ему его дедушку.

— Кавказец? — спросил его старик.

— Да.

— Откуда?

— Из Дагестана.

— Из Дагестана? — призадумался писатель. — А из какого же ты племени? Где научился говорить по-русски?

— В России, это вот они научили меня… — сказал Хута-Хасан, показывая рукой на своих друзей — отверженных, которые с любопытством глядели на старика.

— Скажи мне, малец, учиться ты хочешь? — вдруг спрашивает у отца моего Лев Николаевич. Замешкался с ответом Хута-Хасан, трудно было ему понять этот вопрос. Люди там, в Стране гор, страдают от того, что хотят учиться, «не шутит ли с ним этот, кажись, не злой барин». В ответ только растерянно улыбнулся Хута-Хасан и сразу покорно опустил голову.

Старик с седой бородой, напоминающий ему его дедушку, не сказал больше ничего и отъехал, а горец долгим любопытным взором провожал его. Ночью Хута-Хасан стал расспрашивать своих русских друзей-каторжан об этом старике.

— Как кто? Барин… — отрезал один из них.

— Какой тебе барин, это же Лев Толстой, — хриплым голосом возразил другой. — Побольше бы таких… Писатель же он…

— Все равно барин, граф…

— Кто бы ни был, видно, что добрый… — заметил тогда Хута-Хасан, — теплый у него взгляд и внимательный. И вообще на моего деда он очень похож.

— А что, твой дед тоже писатель?

— Нет, какой там писатель, он другое писал… Мой дед всю жизнь по земле писал строки деревянной сохой…

Ночью Хута-Хасану снились горы, снились мать, братья и сестры. Во сне он поднялся на высокое дерево и тряс его, и падали на землю золотистые грецкие орехи. На следующий день Хута-Хасана вызвал к себе сам начальник надзорной полиции. И почему-то горский юноша приготовился увидеть там доброго старика. Но того старика не было. За ним приехал сын Толстого. И услужливый начальник с усами, похожими на маленькие черные рога, передал Хута-Хасана Андрею Львовичу, который и увез его в Ясную Поляну.

Здесь, в Ясной Поляне, в усадьбе, где великий русский писатель открыл школу для крестьянских детей, и научился читать и писать юноша из далекого горного края. В этой школе, говорил мне отец, он больше узнал о жизни и о своем крае, чем за те годы, что он жил горах. Вернулся Хута-Хасан в родные края после смерти великого человека. И спустя десятки лет, когда горцы смогли, наконец, прочитать повесть «Хаджи-Мурат» в переводе на свой родной язык, то воскликнули: «Если и написал кто эту книгу, то только бог». Достойная оценка, ничего не скажешь.

Отец мой берег, как святыню, как самую дорогую реликвию, чернильницу, которую ему лично подарил Лев Николаевич. И я берегу этот бесценный подарок, и дети мои будут беречь. Она проста, эта чернильница из прозрачного стекла, на медной подставке. На спине подставки изображена голова лошади в своеобразном обрамлении подковой. В наше время почти не пользуются такими чернильницами, но я привык к ней.

А что касается школы в моем ауле, она была открыта гораздо позже, в двадцать шестом году и первым русским учителем у нас был Евгений Сергеевич Ковалев, конечно, не тот Ковалев, о котором, быть может, мечтал мой дед и которого ждал, кто его знает, может быть, его сын или внук, а, может быть, просто однофамилец. Но этого Ковалева, первого учителя, забросали камнями служители мечети и кулаки. От него требовали, чтоб он убирался восвояси, но учитель наотрез отказался. Тогда-то с ним расправились злоумышленники. И стоит у дороги в наш аул памятник русскому учителю. И похож этот памятник на упрямый в стремлении к цели восклицательный знак. Отец мой прекрасно знал русский язык, и почерк у него бы очень аккуратный, четкий и ясный.

В первые же годы Советской власти в горах, говорят, к Хута-Хасану со всех мест в округе стекались люди со своими радостями и бедами: то ли прочитать письмо, то ли написать. Шли люди, как некогда к служителю мечети, к знахарю — с приношениями: кто ягненка, кто десяток яиц, кто творог, а кто шерстяные носки принесет. Отец, говорят, не брал ничего и очень сердился, когда мать по крайней нужде иногда принимала приношения. Ведь трудная и тяжелая была жизнь в те первые годы. Горцы свято верили тому, что было изображено буквами на белой бумаге. И как первые ценные бумаги в саклях у горцев хранились в те годы ленинские декреты. Они впоследствии действительно стали азбукой новой жизни. По этим азбукам учились горцы в ликбезах, затем и в школах. Только в тридцатые годы стали появляться в аулах книги, и жаждущие горцы приобретали их с большим удовольствием.

Помню, как однажды отец привез из Баку диковинный в то время для нас фрукт — лимон, пахнущий божественным ароматом. Кожицу от этого лимона многие месяцы я носил в кармане и давал ребятам понюхать. Тогда же отец привез и красочно оформленную книгу — это была русская сказка — «Репка»: «Тянут-потянут, а вытянуть не могут». А затем, когда я уже учился в третьем классе, отец купил мне книгу «Оливер Твист». Одну тушу барана и семь аршин бязи он отдал за эту книгу. Вот как все начиналось у нас… Отец всегда говорил мне: «Сынок, учись русскому языку, потому что у нашего родного языка сила очень маленькая и границы у него ограниченные. А русский язык — это безграничный и очень глубокий океан, по волнам этого океана поплывешь ты в далекие манящие дали, и откроются тебе миры и государства. И увидишь ты не только то, что было и прошло на земле за тысячелетия, но и заглянешь в далекое будущее…»

Я ПОМНЮ ЧУДНОЕ МГНОВЕНЬЕ

И вот я уже пробираюсь по ущелью к водопаду Чах-Чах. Каждый год здесь тропинки зарастают лопухами, и сейчас эти огромные шляпы укрыли влажную землю. И высоко поднялись их метелки с белыми цветами. А вот здесь, на скалах, на камнях, где частые ветры нанесли горсти земли, растут фиолетовые цветы с саблевидными листьями — это дикие ирисы. На берегу речки золотом сверкают кувшинки. Журчит ручеек, шалит ручеек, такой чистый, хоть за пазуху его, а голосок у него такой озорной и веселый — лучшей музыки для отдохновения быть не может. Вот почему врачи в последнее время рекомендуют лечение природой, созерцанием. Смотрите, как блестит на солнце рубин в зелени — земляника, нежная кисло-сладкая, вкусная ягода. Сорвал я ее и съел, приговаривая как в детстве: тебе здоровья, мне здоровья, а черту — чертова болезнь. Зеленые тополя спускаются по склону к самому водопаду, серебристые листья трепещут и поют на легком ветерке, будто звенят серебряные колокольчики. По лощинам разбрелись светло-зеленые густые заросли папоротника. Здесь в лесах встречаются: и дикая груша, и яблоня, смородина и малина. А там вот, где горбатится полуразрушенный древний мост, в детстве я собирал землянику и крыжовник. Живописный уголок, в своей первозданной красоте, хотел бы я сказать, но не могу, потому что, к сожалению, и горных ущелий уже коснулось наше время. То там, то здесь валяются жестянки «Завтрак туриста», изношенные автомобильные шины лежат в речке, разноцветная пластмассовая утварь, алюминиевые кастрюли. Досадно, просто сердце сжимается. Как груб человек с природой.

В этом ущелье бывают медведи. В прошлую весну я часами наблюдал за одной семейкой. Ну и шустрые же были медвежата! Какое это удовольствие — наблюдать за ними. Я до этого не знал, что медведи любят воду. И в одной запруде они заигрались в воде, то обнимались, став на задние ноги, то брызгали водой друг на друга, то пытались друг друга схватить зубами за холку. При опасности они легко забирались на деревья.

Кабанов у нас множество. Правоверные не едят свинины, охотники не трогают кабанов, и потому они развелись. На тех вот каменистых склонах горы Змеи водятся улары, горные куропатки. Бывают здесь и барсуки, и черные лисицы, и зайцы. Богатые у нас места…

Солнце припекает, через пиджак чувствую, а вот ближе к водопаду уже прохладно. Водопад у нас не высокий и не многоводный, но струя достаточно сильная, чтоб искупаться. Раздеваюсь на всякий случай в зарослях папоротника и спускаюсь к воде. Вода кажется холодной; сначала я продрог, затем согрелся, тело мое давно соскучилось по воде, и в душе побранил я тех, кто долгие месяцы держит сельскую баню на замке. И только высунул я голову из воды, как слышу голоса… Тысячи чертей, будто позже или раньше они не могли появиться здесь, будто ждали они, пока я разденусь и полезу под воду. Я поспешил к одежде, весь исцарапался, обжигаясь крапивой, но благополучно добрался до одежды и присел, накинув пиджак, в надежде на то, что эти люди вскоре пройдут мимо. Слышу их голоса, и надо же — женские голоса. Я раздвинул ветки папоротника и смотрю. Их было трое — это были молодые доярки с нашей фермы, три девушки, одна румянее другой. Еще бы, они хозяйки молока и сметаны… И говорили они по-русски, значит, выражали свои сокровенные мысли. Я знаю этих девушек — они учились у меня, я их учил этому языку. Одна, кажется, Асият — дочь Хадижи и чабана Али-Булата, сестра семи братьев: другая Зизи, дочь соседки Меседу, да, да, той самой, которая говорит сладко, облизывая губы и смешивая русские и наши слова. А третья, пониже ростом — Айша, дочь второй жены Кальян-Бахмуда.

— Не знаю, сестрички, что мне делать с этим проклятым почтальоном, — говорит Зизи, хрупкая высокая девушка.

— Не брани, он мой родственник по матери, — замечает Айша. Ее живые, полные задора глаза засверкали. Она еще не сформировалась, не было в ней еще той привлекательной зрелости, что в Асият.

— Все равно, будь он проклят, из-за него от отца мне досталось, даже плеть схватил… — все сердится Зизи. Говорит она, странно складывая свои маленькие губы.

— А что случилось?

— Этот твой родственник чересчур любопытный, зачем, спрашивается, ему читать мои письма? Это незаконно, — возмущается Зизи как-то по-детски, смешно грозя пальцем у самого рта. — Это не честно и бессовестно. Не хватает, что сам прочитал, так еще и отцу моему передал…

— Любовное? — вдруг встревает в разговор Асият, глядя в сторону водопада. Она улыбается ярко и светло, и вообще, во всем она выгодно отличается от подруг. Она стройна, удивительны ее с лукавинкой миндалевидные глаза, в зрачках которых светится солнце величиной с кончик иглы…

— Какое же еще…

— Ой, что же он тебе писал, Зизи? — захлопала в ладоши Айша.

— Отец порвал письмо. А я так ждала этого письма, так ждала, с волнением, с нетерпением…

— Потому что ты первая ему писала, да?

— Да.

— Ой, какая ты смелая, Зизи. Ты хоть раз целовалась с ним?

— Ты что? — испуганно оглядывается Зизи. Она зарделась от слова «целовалась». — Как тебе не стыдно.

— Это по-нашему если сказать, стыдно, а Айша тебя русским языком спрашивает, — говорит Асият. А какая у этой девушки горделивая осанка, на губах легкая улыбка. И точка-родинка на щеке, как зерно чечевицы.

— Все равно стыдно.

— Не понимаю, что тут стыдного, если целовались, скажи?

— Да, один раз, перед тем, как уехал на службу.

— Ой, какая ты счастливая, — у Айши звонкий голос и ровный жемчужный ряд зубов.

— Нашла счастливую, — я в догадках теряюсь, мучаюсь, думая, что же мне написал мой Сунгур, а твой этот родственник…

— Брани, брани его, сестричка, он не имел права, он скверный, он вредный… Я его матери скажу, что он гнусный, не стесняйся меня, сестричка, побрани его, — затараторила Айша, когда поняла неприглядность поступка родственника.

— Да чтоб он лопнул… да чтоб ослеп!..

— «Да чтоб ослеп» — это жестоко, сестричка, пусть лопнет, пусть отсохнет рука его, что коснулась письма…

— Ой, девушки, давайте искупаемся, — восклицает вдруг Асият, более смелая и своевольная среди подруг. Своенравность ее давно замечена в школе.

«Вот этого еще не хватало» — подумал я с досадой и жду, чтоб они поскорее отсюда удалились. Откуда им, этим озорницам, знать, что мне неудобно сидеть на корточках, неловко.

— Настроения у меня нет, — говорит Зизи.

— Ты не горюй, напишет еще, — уверяет подругу Асият. — Нет, я все же искупаюсь… — присаживается она на камень.

Я ее хорошо знаю — это наша выпускница. Делает то, что задумает, переупрямить ее никто в школе не мог. Она любимая дочь прославленного чабана Али-Булата и сестра семи братьев, как ей не быть своенравной — никого и ничего на свете не боится.

— Сестрички, — кричит она, — если вы не хотите купаться, то покараульте меня, ты в одну сторону, а ты в другую, смотрите в оба, хотя чего бояться, аль не хороши мы, сестрички?!

Ой, что она делает, вот девка, не завидую тому, кто на ней женится, сразу окажется под ее каблуком, как говорят горцы, восприняв эту русскую пословицу, как свою. Я жену свою еще не видел голой, а она, эта бесстыжая девка, сейчас раздевается передо мной. Вы, конечно, скажете, закрой глаза и отвернись. Да, легко вам это сказать, попробовали бы сами… Тем более, если перед вами скидывает с себя облачение молодая, похожая на искру, стройная, щедро наделенная природой всеми прелестями девушка. Что ваше кино и телевизор. Братцы, что мне делать? Вот они — эти тугие, не знавшие еще лифчика груди… эти ноги, эти бедра, талия, шелковые розовые трусики… Вот она оттягивает резинку. «Остановись! Остановись!» — неужели я крикнул вслух?

— Ой, кто здесь?! — встрепенулась девушка, схватив платье, прикрывает себя, оглядывается, будто со всех сторон на нее налетела свора собак.

— Никого нет, можешь искупаться, — говорит Зизи, — это сучок какой-то треснул.

— Ой, как я испугалась…

— Да, испугаешь тебя.

— А чего мне… не хромая, не кривая, — есть на что посмотреть, я девушка ладно скроенная… — певуче растягивает слова Асият.

— А мы будто кривые… — ворчит Зизи.

— Ой, девушки, по-моему, кто-то есть… я дыхание слышу, — тревожно оглядывается Айша.

— Трусишка ты, это ты свое дыхание слышишь. Тени своей боишься, — упрекает ее Зизи.

Тут я чихнул. Нет, не нарочно, это вышло непроизвольно… Еще бы, — я долго уже на сырой земле… Давно бы отполз я отсюда, если бы была возможность подняться и одеться.

Подружки, что на карауле, встрепенулись, оглянулись.

— Это ты чихнула? — спрашивает Айша у Зизи.

— Нет, не я. Я думала, что ты чихнула.

— Я же говорила, что здесь кто-то есть.

— Ну и пусть будет. Она наверняка не слышала. Девушка она красивая, наверное, кто-нибудь из наших пастухов прячется и любуется ею.

— Ой, что ты, есть же поверье, что замуж ее никто не возьмет, если глазел кто-то…

— Выдумки… по ней давно сохнет мой брат Усман. Он готов хоть сегодня ударить в барабан, если она согласится…

— Разве Асият не едет учиться?

— Не знаю.

Меня они приняли за пастуха, ну что же. Вон кстати и коровы совхозные племенные, цвета золы, бредут по речке, по лесу. Но я так могу простудиться, и за что?.. Нет, надо как-то отпугнуть их, а как?.. Тогда я искаженным голосом кричу, сложив рупором ладони у рта:

— Ачуш, куда ты, пятнистая, да чтоб прибавилось здоровье твоим хозяевам! — обращаюсь я как будто к корове.

— Асият! Асият! Люди! — крикнули разом девушки.

Асият не спеша вышла из воды. А какое это чудо — молодое, гибкое, чистое, невинное девичье тело!

Вдруг во мне возникло скверное чувство, и я в тот же миг попытался преодолеть его, задушить, но не так-то это было легко. Я человек и должен уметь сдерживать себя и не дать плесени затронуть доброе, светлое. «Ты созерцал красоту — и благодари судьбу».

Слава богу, они ушли. И только теперь я ощутил, как озяб. Выбираюсь я из укрытия и бегу к водопаду, ныряю под воду, и вода мне кажется уже гораздо теплее. Люди в городе мечтают о природе и не всегда могут выбраться, чтоб подивиться чуду, а мы, живущие среди этой благодати, не замечаем ее, не можем пользоваться, проникнуться всем тем, что нас окружает. Проклятые нескончаемые заботы и тревоги. Что касается красоты человеческого тела, мы с вами только недавно стали ее понимать. И говорю я это не потому, что увидел красоту этой нагой девушки. Красивыми стали люди. Раньше в аулах бывало множество искореженных болезнями людей: хромых, кривых, слепых, рябых от оспы. Этот наш старик Кужак каждую осень, когда созревают грецкие орехи, собирает их в хурджин и на автобусе отправляется, куда бы вы думали? В город, к воротам нашего государственного университета. Долго не признавался он почтенным, зачем он это делает — ведь все знали, что там, в городе, из его родственников никого нет. И однажды он все же поведал, потому что его увидели там, у ворот университета, наши земляки.

— Так и быть, скажу я вам откровенно, почтенные, почему я часто стал ездить в город, тем более, некоторые из вас, я знаю, недоумевают — с чего бы это наш старик Кужак в город зачастил, — сказал он в минуты откровения, — что правда, то правда: юноша видит сначала небо, а потом землю, а старик — наоборот. Я желаю признаться, чтобы не было кривотолков, — ведь из уст в уста и муха становится слоном, как любит говорить наш Усатый Дьявол из рода Иванхал, да прибавятся ему годы на этом свете. Езжу я в город, конечно, не затем, чтоб размять свои старые кости, побродить по хозяйственным магазинам или понежиться на теплом прибрежном песке под солнцем у ласковых волн Каспия, хотя и это занятие я считаю полезным: на толкучке можно купить импортные штаны, в хозяйственном магазине — инструменты для откупоривания бутылок и для закупоривания банок, а морскими ваннами — поправить здоровье. Езжу я в наш столичный город на людей посмотреть, порадовать себя, усладить взгляд, поразвлечь душу красотой нынешних молодых людей. Особенно люблю наблюдать за выходящими из парадных дверей нашего университета молодыми девушками. Вы не смейтесь и не спешите делать выводы, мол, старик рехнулся, — стал заглядываться на молодых девушек. Сегодня я говорю с вами вполне серьезно и не пытаюсь вырастить на стебле тыквы баклажаны.

Стою я на углу нашего университета, стою, опершись о палку, как чабан, который у загона подсчитывает в отаре колхозных овец, и сердце трепещет в груди, как воробей в кулаке, от радости, и все спрашиваю себя: откуда они взялись такие? Раньше не было у нас таких красавиц, если и были, то из тысячи одна, и рождалась она не на радость, а на беду… Гляди и радуйся… Одна краше другой, добрые сердцем, богатые знаниями; одну запомнишь, появляется другая, способная затмить первую, и так далее. Я уже не говорю об их нарядах, об одежде, которая за последние годы стала яркой и легкой, подчеркивающей отточенные линии их стройных, царственных фигур. Я говорю о лучистом свете в их больших, неомраченных горькой долей ясных глазах, об их милой, покоряющей улыбке и задорном веселом смехе.

Смотрю на них и сам себе завидую: как хорошо, что дожил до этих дней. Во мне радость цветет, распускается, мне очень хорошо, будто это мои родные дети и внуки. И душа поет, нет — великое дело сознавать в себе человека, думать и знать, что тебе это доставляет удовольствие. Я любуюсь, опершись о палку, положив свои хурджины на мраморную ступеньку.

И не устаю я, почтенные, удивляться — откуда такие девушки берутся, и с каждым годом все больше и больше их, все ярче и красивее они? Хотя, погодите, я сам попробую найти ответ. По-моему, это дети радости нашей, весны и счастливых надежд, дети нашей совести и чести, дети труда отцов и матерей.

И это рассказывал я вам, почтенные, чтобы вы не спрашивали меня на каждом перекрестке, почему я так зачастил ездить в город. Я радуюсь жизни, я — Человек.

Вот какой наш Кужак, кривой, хромой, но душой прямой человек. Если бы эту исповедь он сам рассказывал, то он замучил бы вас своим «спроси». Что поделаешь — привычка, говорят, вторая натура. Один, когда говорит, тычет пальцем в грудь собеседника, другой хлопает соседа по плечу, третий тормошит за руку, будто от этого слова его становятся доходчивее. Может быть, кто его знает. Как говорят, отец рубил лес, а я ему помогал. Чем? Каждый раз, когда он опускал топор, я восклицал: «Уф!» и, поверьте, топор на несколько миллиметров глубже вгрызался в дерево. И так бывает…

Когда я выбрался из-под водопада, оделся и зашагал по тропе, вспомнил слова, сказанные Асият: будто огромная тяжесть свалилась с плеч. Легко стало, да так, что взмахни руками, как крыльями, и взлетишь. А перед глазами моими, простите меня, почтенные, и я живой человек, стоит в своей наготе прекрасная девушка… Не чурбан же я бесчувственный… И подумалось мне: прекрасное все-таки создание природы — эта женщина…

Спрошу-ка я свою жену, купалась ли она хоть раз в жизни под этим водопадом? А что я сделаю, если она скажет «нет»? Не знаю.

ТРОПА ЛЮБВИ НЕ ЗАРАСТАЕТ

Тропа эта проходит мимо раскореженного молнией грушевого дерева, что неподалеку от малинника в ущелье Подозерном, затем между двумя высокими скальными столбами, издали очертания этих колоссов походят на двух влюбленных, которые смущенно застыли друг перед другом, не смея приблизиться. И эту тропу здесь издревле называют тропой любви. Странное, скажу, название для суровых блюстителей строгих нравов в горах. Выходит, и в далеком прошлом нет-нет и давало о себе знать такое чувство, как любовь. Легенда гласит, что это на самом деле были двое молодых влюбленных, жестокие люди настигли их на месте встречи, и от страха они окаменели. Кто его знает, может быть, так и было, — всякое случается в легендах и преданиях. И я, когда выбрался из ущелья, оказался почему-то на этой тропе…

Итак, почтенные мои, кое-что обо мне вы уже знаете и потому я с удовольствием готов вернуться к тому, с чего мы и начали молоть наше зерно. Я, кажется, поклялся куском хлеба, что не люблю подслушивать чужой разговор, но не все зависит от нас самих. Они сидели на камнях у тропы, проходящей через опушку леса, на открытом месте. Я хотел выбраться на тропу, но, заметив их, юркнул в малинник и притаился. Ведь в наших горах все еще редко можно увидеть парня и девушку в уединении. Я не хотел своим появлением тревожить их. По себе знаю, как это бывает некстати для молодых. Быть может, первый раз в своей жизни им удалось встретиться на тропе любви. Они и так, бедняги, все время настороженно оглядывались и долго, ничего не говоря, глядели друг на друга.

— Рамсуррив (устала)? — спросил он.

— Агенра (нет). — В просвете зарослей я видел опущенную голову девушки. Это была она, Асият, которую мы уже видели под водопадом, первая ученица десятого класса. Они говорили на родном языке о чем-то отвлеченном, и видно было, как им трудно начать разговор о своем, сокровенном… И вот постепенно они перешли на русский язык.

— Как ты здесь оказался? Ты, по-моему, не ходил раньше по этой тропе? — вдруг замечает девушка.

— Ты права, я совсем недавно избрал эту тропу.

— И что тебя заставило это сделать?

— Что? Понимаешь, я нашел на ней следы одной девушки.

— И красивая она?

— Красиво не то, что красиво, а то, что по душе.

— Интересно. А не будет вам обоим тесно на такой узкой тропе? — глядит исподлобья на него Асият.

— Я готов нести ее на руках.

— Ой, что ты говоришь, и тебе не стыдно… — зарделась и встрепенулась девушка, как будто парень собрался сейчас же подхватить ее на руки.

— Скажи, Асият, сколько раз мы встречаемся на этой тропе? — как бы про себя спрашивает Усман. Да, это был он, наш коновал, наш ветврач, молодой джигит, сын Сирхана.

— Четыре, — тихо проговорила девушка.

— И ты помнишь? — довольный воскликнул он.

— Вот и сегодня я шла с подругами, я их отогнала от себя, они ворчливо ушли, я знала, что встречу тебя.

— Ты знала?

— Да.

— И ты не пошла по другой тропе?

— Видишь, не пошла, раз я здесь.

— Спасибо.

— Ты же ищешь не мои следы… — Асият смущенно перебирает на груди тугие, толстые, пышные косы…

— Можно потрогать? — робко спрашивает парень.

— Нет, нет, что ты, зачем? Знаешь, как они мне мешают. Все боюсь, что скотина какая на ферме намотает их на рог и потащит меня… — говорит она, смешно трубочкой сложив губы.

— Асият… — еле слышно произносит он.

— Что?

— Если я скажу…

— Что?

— Откуда я знаю, что, — порывисто вскакивает Усман, отпустив кончик ее косы, — хочу сказать, а смелости не хватает…

— Ты такой робкий?

— Асият, я знаю, что эта тропа твоя, я хотел бы, чтоб она стала и моей, — решился-таки Усман сказать.

— Что ты, как ты смеешь… — отворачивается она, опустив голову.

От этой близости им, видно, было хорошо, немного стыдно и сладко. Светлее стало у нее на душе от признания джигита, но вместо того, чтобы выразить эту радость, она притворилась обиженной.

— Асият…

— Не говори, не говори ничего… Сумасшедший, сумасшедший! — бросила она, обернувшись, взметнула тугими косами и побежала по тропе вверх в сторону двух скальных столбов.

— Я люблю тебя! Люблю!..

«Люблю!» — несло это, оно звучало в скалах, в ущельях, отскакивало от стволов деревьев, — затрепетало на листьях, зашуршало в зарослях. Усман не побежал за ней, остался стоять и смотрел ей вслед и вдруг сорвался с места и побежал вниз по тропе и закричал, оглянувшись: «Люблю!» И мне показалось, что слово это впервые слышат ущелье Подозерное, эти скалы, эти деревья, эти заросли и трава, эти птицы, и эта красноголовая синичка, которая все поет: «Гу-на-ва-чи-чив». И эта трель, если прислушаться, по схожести звуков словно говорила: «Какие славные, какие милые и она и он».

Есть ли, нет ли, не знаю, но предки наши говорили, а раз они говорили, разве же я, их потомок, могу подвергнуть сомнению их слова. Рос и поныне растет этот удивительный цветок — Дигай-Вава. Цветет он не где-нибудь у дороги или на опушке леса, а на неприступных кручах, где воздух чист и прозрачен, как стекло, и ни одной пылинки, где не бывает тени и над этими кручами молнии не сверкают и гром не грохочет. И если другие цветы распускаются днем и при солнце, то Дигай-Вава только при лунном свете и в полночь распускает свои радужные лепестки. У этого цветка бирюзовые листья и серебристый стебелек. И не случайно этот цветок называется цветком любви. Но самое ценное у этого цветка не стебелек и не лепестки, а корень. У цветка любви корень — это счастье.

И вот почему в горах так и слышишь от девушек молодых, в которых влюбляются джигиты: «Достань корень счастья от цветка любви, и я твоя!» Кто только ни пускался в путь по этой опасной тропе. Говорят, лишь одному из тысячи удается достать этот корень счастья.

Я выбрался из малинника на тропу. И почему-то нос мой зачесался, наверное, боль от утреннего удара стала проходить. А нос у меня, скажу, почтенные, незаурядный. «Не нос, а медный паяльник, к которому еще не коснулась полуда» — так назвала соседка — ведьма Загидат мой нос, и для этого у нее был, несомненно, веский повод. Как-то по совместительству я стал и сельским охотником: семья большая, лишний рубль не мешает. В первый же день в сумерках на опушке леса в ущелье Мельника я, думая, что это выползает медведь из зарослей смородины, выстрелил из обоих стволов, и надо же было такому случиться… Подхожу, смотрю: бычок, и чей бы вы думали? Нашей соседки. Бесхвостый бычок, тот самый, который дважды жестоко забодал моего младшего Хасанчика. Ой, что сделалось с моей соседкой Загидат! Она взбесилась, так раскричалась! «Я-то знаю, только людям не говорю, что он нарочно убил моего бычка, потому что он забодал, коснулся, видите ли, своими рогами его сына! Я-то знаю, только людям не говорю!..» Это она-то не говорит. Она вопит об этом так, что все родственники ее верхнего и среднего аула отозвались и прибежали, и стали показывать на свои папахи…

Вот колорадский жук, да, да, так, кажется, в сердцах обозвал я эту крикливую соседку. Почему колорадский? Да потому, что теперь в горах об этом жуке только и разговору. Добрался-таки этот оранжевый дьявол и до нас. Надо же, напасть какая.

Колорадский жук. Вы только прислушайтесь, какое все-таки звучное и меткое слово, даже если не назывался бы этот жук так, то обязательно надо было бы выдумать это слово «колорадский». Козявка несчастная, а беды от нее жди такой, какую ни пожар и ни наводнение не натворят. И, главное, бороться с ним невозможно, ничто его не берет, как и мою соседку. Говорят, только три года не сажай картошку, и жук исчезнет. Но как не сажать картошку, когда весь мир знает, какую мы выращиваем картошку и на чем разбогател наш колхоз — ныне совхоз, — и за что двое из сельчан получили ордена. Но нет! Усатый Ражбадин не допустит, чтоб славу об ауле Уя-Дуя вместе с картофельной листвой сожрал этот ненасытный колорадский дьявол. Усатый что-нибудь да придумает, если уж не придумал… Это такой человек, что из камня воду выжмет, и людям добро делает и себя не обижает. На новом месте, где строится поселок, он такой особняк, говорят, отгрохал, что любой из бывших правителей Дагестана мог бы позавидовать.

И, если честно сказать, достоин он такого дома, ибо живет он в самых несносных условиях, в старой полуразвалившейся, намного хуже той, в какой живу я, сакле. Обитает он со своей Анай и двумя славными детьми — дочерью-умницей и сыном. Анай — женщина болезненно впечатлительная и раздражительная. Люди с ней мало говорят, зная ее неразговорчивость и необщительность. Улыбающейся ее за последние годы никто не видел, ходит всегда сосредоточенная и угрюмая. А разве мы вправе упрекать ее или винить в чем-то? Кто не знает, каким тяжелым, невыносимо печальным было ее детство? Выросла сиротой, испытала на себе людскую жалость, черствость, грубость, жестокость — может быть, тогда скривилась эта цветущая ветка. Ей бы радоваться и гордиться жизнью, семьей, мужем, который все делает для того, чтобы осветить ее жизнь, развеять ее тоску и обиды. А мало ли людей, которые в те годы испытали всякое? Но, однако, нашли в себе силы встряхнуться, не поддаться изъедающим душу горьким воспоминаниям. Живут же они, радуясь всему и всем. Только Анай не такая. Ропщут женщины, которые с ней работают на ферме, мол, в ней навсегда уснула женщина, мать… Анай работает дояркой и неплохо исполняет свои обязанности, и в хозяйстве расторопна, Но есть странности, от которых муж не может ее отучить, — она прячет хлеб, сколько бы его ни было в доме, она не может равнодушно смотреть на детей, когда они едят хлеб, и потому, когда они обедают, выходит, и сама ест хлеб с такой же жадностью, держа ломтик обеими руками, будто кто собирается: у нее отнять. И, зная о себе, терзается, плачет. Может быть, когда переберется эта семья в новый дом, там станет ее характер другим, добрым, приветливым, ведь перемена места много значит. Некоторые из сельчан выражают недовольство, мол, под видом образцового дома директор строит этот особняк себе за счет совхоза. Эх, люди, люди, как порой они опрометчиво судят и ошибаются. Разве же Усатый Ражбадин не заслуживает этого? Призадумайтесь хорошенько.

— Хи-хи-хи, братцы, что ни говори, жизнь стала такой — лучше и не надо! — может любой воскликнуть, оставшись сам с собой и ощущая в себе великое удовольствие, потирая руки.

Казалось бы, так. Но глаз человека ненасытный — чем больше есть, тем больше хочется. Вот так-то, почтенные, согрелись мы, сыты, приободрились, о хлебе завтрашнем не тревожимся, одеты, обуты, начитанны, а к жизни все обращаемся: «Ты нам о чем-то еще намекала, жизнь, о чем это было?»

У КАЖДОГО СВОЙ КЛЮЧ К ПОНИМАНИЮ ЖИЗНИ

Нелегко учительствовать, почтенные, ой, как нелегко! И все же я люблю свою школу и представить не могу свою жизнь без голосистых, шумливых, драчливых ребят, без педсовета, без классов, где эти современные акселераты и вундеркинды вытворяют черт знает что. А мы разве не вытворяли? Да, и у нас было беззаботное время, было, но прошло. Сегодня школа наша по-праздничному нарядна и люди, собравшиеся на торжество, одеты ярко и светло. И главное, все возбуждены. Ничего дурного в ауле не случилось. Никто не умер в сельской больнице на двенадцать коек. И на дорогах наших не случилось беды — аварии, что стали частыми, как начали приобретать сирагинцы эти «Жигули». Машину эту у нас называют «легкомысленной итальянкой», а ведь правда, легкая, удобная, податливая и обманчивая эта машина в неумелых руках. С ней надо обращаться очень нежно, чересчур ласково и осторожно, хорошо ее надо знать, чувствовать. Тогда она и служит человеку по-доброму, хорошо. Ехал как-то я по нашей трассе, что вьется стальной лентой вдоль золотистого морского берега. Грузовая машина везла, привязав к кузову за передние колеса, легковую машину, потерпевшую где-то аварию. И представьте себе, почтенные, мне эта вышедшая из строя машина показалась живым, вызывающим к себе сочувствие существом. Было это зимой, и на пострадавшей машине лежал снег, тогда как на мчавшихся мимо машинах снега не было. И вот на красный свет остановились машины, и вдруг я явственно почувствовал, что эта машина как-то встряхнулась, словно хотела мне сказать: «Я еще живая, немного помялась, вот вылечат меня, и я буду бегать, как и эти сестрицы, что сегодня проезжают мимо и не сочувствуют мне». Еще раз встряхнулась машина, вздрогнула и сбросила с себя снег.

— Не больно ли тебе? — мысленно спросил я ее, и в ответ словно услышал:

— Конечно, больно! Еще бы, так удариться, да и теперь тянут меня, неудобно мне и даже стыдно. Прощай, добрый человек.

— Прощай, а может быть, до свиданья, — подумал я. Может быть, встретимся еще и хозяин твой услужливо откроет передо мной дверцы. А может быть, ты станешь на колеса и зазнаешься, промчишься пулей мимо и снова нарвешься на неприятности?

— Прости. Это зависит не от меня, а от того, кто будет за рулем. До свиданья.

И на прощание я, кажется, даже помахал ей рукой. Да, век техники. И не странно, что мы даже металл порой видим одушевленным предметом. Отвлекся я немного… Давайте вернемся, как говорят сирагинцы, к нашей чечевице.

Всех желающих присутствовать на выпускном вечере нельзя было уместить в учительской, хотя она и просторная. Обе двери в коридор были раскрыты, и многие стояли в коридоре.

На почетном месте, в президиуме, сидят уважаемые люди аула. Председатель сельсовета Паранг, с войны он вернулся без левой ноги. А вот рядом с ним парторг совхоза Джабраил, он оставил правую ногу на Карпатах, надо же случиться такому совпадению, что и Джабраил и Паранг носят обувь одного размера и каждый раз они покупают сапоги вместе, одну пару на двоих. А эта вот маленькая в очках женщина с совершенно белыми волосами на голове и с благородными добрыми чертами лица — это наша любимая учительница, заслуженная учительница республики Галина Ивановна Изотова. Восемнадцать лет ей было, когда она приехала в каш аул. О, как давно это было. Теперь она завуч школы, жена нашего парторга Джабраила. А не заметить нашего директора совхоза Усатого Ражбадина невозможно: крупный человек, не толстый, нет, а именно крупный, широкоплечий, с угловатым лицом, будто наспех тесали его, шрам на его скуле, как клеймо мужества. Здесь же и директор нашей школы Теймураз из Кумуха, лакец, женат на дочери Галбеца из рода Ливиндхал, и учительница английского языка Вера Васильевна, внучка первого учителя русского языка в нашем ауле Ковалева, которого кулаки подкараулили и убили в Большом ореховом лесу, а инвентарь для школы, который он вез, сожгли. Царские «благородные» офицеры устроили костер из учебников, тетрадей и глобусов, даже стеклянные чернильницы растаяли в этом огне. Вера Васильевна — жена нашего врача Михайла. Когда о Михайле спрашивают, кто он, то говорят: «Ты что, не знаешь его? Это же муж нашей Веры Васильевны». А Михайла, который сидит рядом со мной, в годы войны еще мальчишкой вместе с матерью и дедом был эвакуирован в наш аул. Да, много было тогда в горах беженцев с Украины — женщины, старики, дети. Даже власти наши, говорят, беспокоились и тревожились, примут ли их горцы, не проявится ли у некоторой части населения былая неприязнь к иноверцам. Но напрасными оказались эти тревоги, — без каких-либо наставлений и инструкций сверху народ наш приютил их. Им дали работу, помогли во всем, не только помогли, но и согрели вниманием. Откуда это явилось у горцев, это великодушие и сочувствие, это чувство уважения к другому народу? Нет, не остались бесследными годы Советской власти, которая побратала людей на земле. Зерно посеял — колос, добро посеял — дружба, добро ветвями к солнцу тянется. После войны многие украинские семьи вернулись к себе, а многие и остались в наших аулах, породнились. А когда в послевоенные годы в горах наших случилась засуха, неурожай, то украинцы поделились своим хлебом.

Дед его умер здесь, похоронен на нашем кладбище, а сам Михайла, ровесник наш, вырос с нами, учился с нами, мать его работает в нашей бухгалтерии. И он хорошо знает наш язык, так же как и Вера Васильевна.

Директор школы и директор совхоза уже выступили, они сердечно поздравили двадцатый выпуск, правда, директор школы пожелал выпускникам больших успехов в дальнейшей учебе в вузах, а директор совхоза Ражбадин призвал их работать на стройке. «Учиться никогда не поздно, — сказал он, — а пока вы молодые и сильные, надо бы поработать, помочь совхозу стать на промышленную основу…» Конечно, каждый отметил парадокс: если раньше из большинства девушек в классе десятилетку кончали пять или шесть, то нынешний выпуск отличается тем, что из выпускников преобладающее большинство — девушки. Да еще какие девушки: смелые и лукавые, общительные и любознательные. Куда девались робость и покорность, стеснительность и замкнутость. Я даже не могу вам сказать, что лучше… и в робости были свои обворожительные качества. Век такой.

— Женихов мало стало! Такие красавицы страдают. Эх, где мои двадцать лет! — это, конечно, говорит Кужак, который примостился поодаль от президиума на радиаторе отопления. Во всех торжествах он принимает живое участие — и как красный партизан, и как заслуженный колхозник. А теперь он сторож на стройке комплекса, тоже ответственная работа. «Хоть и один у меня глаз, но дурного человека я вижу лучше, чем те, у кого два» — заявил он, поступая на эту работу.

А учительница Вера Васильевна выглядит сегодня красивой и настолько взволнованной, словно сама впервые на экзаменах у профессора. Как ей идет это аккуратное, скромное платье с рубиновой брошкой в виде гвоздики, — просто и красиво… Ко всему еще и ее русые волосы, подчеркивающие ее приветливое смуглое лицо. Любой скажет, глядя на нее: «Должно быть, добрая и заботливая душа».

По вызову, а вызывает их по списку Галина Ивановна, каждый выпускник выходит вперед, и Вера Васильевна, классная руководительница этого выпуска, добрым словом приветствует каждого и вручает аттестат зрелости. Все, что было неприятного, хлопотного, все это позабыто. Да, учитель не имеет права быть злопамятным. Так ли давно это было, когда некоторые из этих выпускников доводили до слез свою учительницу, тревожили, не слушались порой на уроке, дерзили, не отвечали… Все позабыто. Сегодня отмечается еще одна победа учителей, победа школы. Девятнадцать юношей и девушек получают путевку в жизнь. Что им предстоит, какова будет их судьба, что ждет в жизни каждого из них? Школа дает знания, учит быть хорошим человеком, добрым и отзывчивым, верным в дружбе и преданным своей стране, Родине… Но жизнь сложна, хотя у каждого тропа своя, а дорога общая. И мне думается, эти же мысли приходят в голову и Вере Васильевне. Она волнуется, думая: во все ли сумела подготовить их к встрече с не всегда легкой жизнью?

И я вспоминаю свою первую встречу с жизнью, когда после школы мать испекла мне на дорогу чурек, положила свежий сыр, продала отцовскую папаху и часы, чтобы дать мне деньги на дорогу. Отец мой погиб на войне, и неизвестно, где его могила. Получил я от матери деньги, набросил на плечи хурджин. Обняла меня мать на перекрестке, слезу проронила и сказала:

— Иди, сынок, иди в люди, да сбережет тебя моя молитва от дурных людей. Постарайся, сынок, везде быть самим собой, совесть не теряй, честью не торгуйся, холуем не будь. Человеком будь, сынок, и меня не забывай.

Как живая она передо мной стоит на окраине села и утирает краем платка слезы. Нелегкие были послевоенные годы, еще многим не хватало хлеба. И вот я теперь один на всем белом свете и передо мной дорога, спускающаяся вниз серпантином. И иду я к полустанку Мамед-Кала, к железной дороге. И неизвестно, что ждет меня впереди…

В школе нас тогда учили всему доброму, особенно верить людям, и я тогда был убежден, что везде и всюду наши советские люди человека в беде не оставят, помогут. Ведь ты не какой-нибудь бездельник-скиталец, а выпускник советской школы, комсомолец. И я шел навстречу будущему. Пугала ли меня дорога в неизвестность? Скажу, да, настораживала, хотя была глубокая вера в то, что люди мне помогут. Доверчив я был тогда, да и сейчас верю людям. Если и страдал я в жизни, то из-за своей излишней доверчивости.

Добрался я к позднему вечеру до полустанка и узнал с первых же минут, как же непривычны для меня эти места. Стало невыносимо от полчищ комаров — об этом в школе ничего не говорили, так же как и о том, что в маленьком зале ожидания вокзала на скамеечке нельзя спать. Ходил толстенный милиционер и будил людей: «Здесь нельзя спать!» Меня сначала удивило это. Почему, думал я, нельзя спать, если здесь людей мало и каждому хватает скамеек. Потом, под утро, я понял, почему. Оказывается, нельзя спать на скамейке в зале ожидания не потому, что это не гостиница, а потому, что у зазевавшегося человека могли украсть вещи. Так и случилось.

Утром один пожилой человек не обнаружил свой саквояж и когда сообщил об этом милиционеру, тот ему и сказал: «Не спал бы, — не украли бы». Об этом нам ничего не говорили в школе, и я думал: как это может быть, чтоб среди советских людей были воры. Кое-как, отбиваясь от комаров, я провел свою первую ночь на чужбине и утром вышел на перрон. Смотрю: стоит товарный поезд, а пассажирского ждать еще пять часов. И я не мог ни о чем больше думать. Желание поскорее покинуть это непонятное для меня место подтолкнуло меня, и я сел в этот товарняк. Сел на ступеньку, свесив ноги, положив на колени свои хурджины. Паровоз загудел, запыхтел, и в это время ко мне подсел мужчина средних лет в темно-синем пиджаке и в фуражке.

— Едешь, значит? — спросил он, исподлобья взглянув на меня.

— Еду, — ответил я и улыбнулся ему, желая вызвать его расположение. Как мне показалось, добрый он был человек, и глаза у него добрые, и лицо открытое, хотя и бледное, нездоровое. Поезд тронулся, и мы поехали. Мне даже приятно было присутствие этого незнакомца, ведь как-никак, а вдвоем лучше, чем одному. С тревогой и надеждой вглядывался я в лицо этого человека, и дурное в мыслях отбрасывал. Человек как человек, я его раньше не видел, он меня не видел, ничего предосудительного между нами не произошло.

Отъехав несколько полустанков, я почувствовал, что голоден. Ну как я мог один открыть узелок, достать хлеб, сыр и есть, когда рядом был еще человек? Как я мог не предложить ему? Неудобно как-то было. А поделиться с ним не хотелось, потому что мой хлеб был рассчитан на два дня. И в конце концов решился, подумал: «Не беда, если я и поделюсь с добрым человеком».

— А ты есть хочешь? — спросил я, как будто мог оказаться в то время человек, который отказался бы от еды.

— А что у тебя? — вопросом на вопрос ответил мой сосед.

— Хлеб и сыр, дядя.

И я развязал узелок. Как ни жаль было мне, но половину моего чурека с удовольствием поел дядя. И я хотел поговорить с ним, разговориться, посоветоваться.

— Я окончил школу. У меня аттестат есть, — говорю я, желая, чтоб он похвалил меня, сказал доброе напутствие.

— Да?! — промолвил он, но в этом я не уловил ни доброго, ни дурного.

— Еду в Двигательстрой… — Тогда горцы так называли нынешний Каспийск. — Хочу подыскать работу…

— Да?! — сказал он тем же безразличным тоном.

— Как вы думаете, найдется мне подходящая работа?

— А что ты умеешь делать? — вдруг заинтересовался он, и у меня на душе отлегло, стало светлее.

— У меня аттестат есть.

— Такой работы там нет. С аттестатом дома сидеть надо.

— Если подучиться, я кое-что смог бы…

— Да?!

— Да!

Вот и весь разговор. Так мы доехали до Махачкалы. Поезд замедлил ход, я хотел спрыгнуть, не доезжая до вокзала, но меня удержал этот человек:

— Ты что, голову хочешь разбить?

В этих словах я почувствовал заботу обо мне, благодарно взглянул на него и подумал: «Все-таки он добрый человек, обо мне беспокоится». А когда сошли на вокзале, он меня повел с собой и сдал, куда бы вы думали? — в железнодорожную милицию… Да, я был неискушен и опрометчив, не знал я людей да и не мог их знать, ибо с жизнью повстречался впервые.

— Товарищ начальник, этот вот гражданин ехал в товарном, — доложил он сидящему за столом человеку в форме и, довольный исполненным долгом, повернулся и вышел из кабинета. А товарищ начальник потребовал у меня документы и показал объявление на стене, где говорилось, что за проезд в товарном поезде — три года без суда и следствия.

— Этот приказ военных лет, — холодно сказал мне начальник, не возвращая мои документы, — еще, между прочим, не отменен.

Да, все потемнело в моих глазах. Мне стало впервые в жизни страшно. Сижу я на скамейке, втянув голову в плечи, будто съежился от холода, сижу обреченный и покорный судьбе. На душе тяжело.

Меня пронзила страшная болезненная мысль, точно укол осы в нерв. А вдруг все то, что со мной было до этого, только сон, только то, чего в жизни не было, не бывает, а сама жизнь, вот она какая предстала предо мной, во всей мрачности и жестокости. Я будто лбом стукнулся об ее непреодолимую твердыню. Вспомнив сразу родную мать, упрекнул себя, что не остался с ней в ауле. Может быть, там и мне нашлась бы какая-нибудь работа. Как все нелепо и глупо получилось… Я почувствовал себя жалким, чуждым и посторонним в этой жизни.

Начальник — грозный и угрюмый человек, и ждать от него снисхождения — тщетная надежда. От него веяло только холодом и равнодушием. И перед ним мой аттестат. Я был из первого выпуска единственной тогда в районе средней школы. Вдруг вталкивают в кабинет начальника еще одного правонарушителя. Это был босой, плохо одетый паренек с взлохмаченными белобрысыми волосами. Нетрудно было догадаться, что этот голубоглазый — русский парень. Милиционер, приведший его, наклонился к начальнику и что-то шепнул ему в ухо.

— Гм, да… — произнес начальник и недружелюбно глянул на парня, — это, значит, ты?

— Что я? Я ничего… — огрызнулся парень.

— Документы есть?

— Нет.

— Фамилия?

— Образцов.

— Такая фамилия, а ты сам в чем образец показываешь, в воровстве? Цветы крадешь? — хрипит начальник, почесывая кончиком карандаша висок.

— А вам жалко? Я голоден, мне есть хочется…

— Работать надо. Имя?

— Алексей.

— Отец, мать где?

— Погибли на войне.

Зазвонил телефон, — начальника куда-то срочно вызвали. Уходя, он погрозил нам пальцем: «Сидите и смотрите у меня!» и запер за собой дверь. Остались мы с этим парнем одни. Мы с любопытством оглядели друг друга, он улыбнулся и вдруг хлопнул меня по плечу, подтянул штанишки, вытер рукавом нос, подсел ко мне:

— За что?

Я кивком головы показываю на объявление, что висело на стене. Он посмотрел на стену, просвистел и махнул рукой. Жалкое отчаяние охватило меня.

— Русский язык знаешь?

— Знаю, — говорю я, удивляясь его спокойствию.

— Не унывай, ну-ка… — вскакивает он и подходит к небольшому окну с железной решеткой. Сначала открыл окно, а затем потряс решетку и оборачивается ко мне: — Ну-ка, парень, помоги…

— Ты что, хочешь бежать? — спрашиваю я, не допуская даже в мыслях такую возможность.

— А ты хочешь остаться здесь?

— Разве можно бежать, он же сказал, чтоб мы сидели и ждали, — говорю я, испытывая одновременно и страх, и зависть к этому решительному парню.

— Ты что, глупый? Чего сидеть, чего ждать? Это твои документы? — показал он рукой на с гол начальника. — Ты что, бери. И помоги, не видишь, решетка шатается, окно гнилое, еле держится, не дури, парень, — скороговоркой сказал он, удивляясь моей наивности.

Он сунул мне мои документы и поднял меня с места. Я невольно поддался его силе. И мы вдвоем сорвали решетку, выбрались через окно и убежали. Добравшись до базара, что тогда находился около большой церкви на холме, смешались с толпой. Страх мой не проходил, я весь дрожал, в глубине души я понимал, что совершил еще одно преступление, убежав от правосудия.

— Я, кажется, что-то нарушил, совершил ошибку.

— Да, но еще более недопустимую ошибку ты совершил бы, оставшись там. Слушай, как тебя звать?

— Мубарак.

— Трудное имя. Я тебя буду звать Миша, ладно?

— Хорошо.

— А меня зовут Алешей. Вот что, Миша, знай: законы, они даже, может быть, по сути своей справедливые, но вот исполнители, понимаешь, разные… Один, бывает, хочет выслужиться, и ему все равно, по справедливости или не по справедливости. Другой окажется в дурном настроении, с женой поссорился или с другом не поладил. Ты понимаешь меня?.. Эх, ни черта ты не понимаешь…

На самом деле я был потрясен случившимся и глубоко оскорблен. Я никак не мог одолеть дрожь, хотя погода была жаркая. «Ты сиди здесь, я сейчас», — сказал Алеша и исчез. Спустя некоторое время он появился и развернул передо мной кулек из газетной бумаги. В кульке том были пирожки с фасолью и мамалыга. Клянусь, таких вкусных пирожков никогда больше я в жизни не ел. Видимо, я сильно проголодался. После пирожков пришел в себя, дрожь прошла, легче вроде бы стало на душе.

— А теперь вот что… Ты пойдешь со мной или у тебя другая дорога?

— У меня другая дорога, — говорю я ему после некоторого раздумья… И вспомнил мать, ее напутствие, которому тогда не придал особого значения.

— Подумай, у меня бабушка живет в Хасавюрте…

— Спасибо, я должен найти своих, — соврал я ему.

— Ну что же, прощай, Миша.

— Прощай, Алеша.

Пожали мы друг другу руки и распрощались. Вам, почтенные, конечно же, интересно узнать, встречал ли я позже в своей жизни Алексея Образцова? Представьте себе, да. Он кандидат биологических наук, доцент. Не раз бывал и в нашем ауле, и не раз мы с ним вспоминали о своей первой встрече. И каждый раз говорю я ему: «Спасибо».

Вот так-то меня и встретила тогда жизнь. А как я верил ей, как надеялся, что она будет ко мне милостива. Да, жизнь — это особая школа, и каждому она преподает свой, не похожий на другие, урок. И его-то, этот урок, люди называют судьбой. Теперь, конечно, время не такое суровое, каким оно было тогда, и все-таки жизнь по учебникам да по книгам не построишь и не познаешь. Жизнь сама собой не открывается, надо долго и терпеливо искать и находить подходящие, свои ключи, чтоб открыть в ней те или иные двери.

— Тубчиев Хайдар!

— Я здесь, — выходит к столу президиума смущенный парень.

Это лучший ученик в школе, сын сельского портного. С пятого класса стенгазету школьную он оформлял, рисует хорошо. Очень скромный, приветливый юноша. О таких детях говорят: «Вот такого бы сына иметь и я не отказался».

— Поздравляю тебя, сынок, с окончанием школы. Мы тобой всегда были довольны, ты учился прилежно, желаем тебе, чтоб и в дальнейшем весь аул был тобой доволен. Ты награждаешься школьной грамотой и вот этой книгой за отличную учебу, — Вера Васильевна передает в его руки аттестат, грамоту и книгу «Дерсу Узала».

«Наш аул, наша школа, наши дети» — эти слова часто можно услышать от Галины Ивановны Изотовой, от Веры Васильевны, так же как и от Михайлы. Слились они со всем нашим селом. В нашем ауле Уя-Дуя Изотова, Ковалев были первыми из русских, так нее как и украинская семья Иванко, которая эвакуировалась из-под Днепропетровска. Вера и Михайла были моими ровесниками и самыми лучшими друзьями. Такими мы и остались. И скажу, почтенные, все-таки дети военных лет были добрее, щедрее и дружнее. Да и не только дети, и взрослые как бы ближе были друг другу. Не могу вам объяснить, почтенные, отчего это происходит, но какими-то черствыми мы становимся, отдаляемся друг от друга, все меньше чувствуем рядом тепло соседа. В чем дело? Может быть, этому объяснение наша обремененность заботами? Вряд ли: забот и раньше было немало, если не больше. Надо не терять, а хранить, оберегать тепло между людьми.

Многие горцы и горянки, которые обращаются сейчас к врачу Михайле, так и говорят: «Добрый человек, дай бог ему здоровья, по-нашему говорит хорошо, главное, — сердцем понимает…»

— Хари рузикар се изулив? Бах дебали дардлизи, мариркуд, ишарад ара-сахли дурарулхад… — встречает Михайла больную, с заметным украинским акцентом произнося эти даргинские слова: «Садитесь, сестра моя двоюродная, что у вас болит? Не надо так печалиться, отсюда вы уйдете в добром здравии».

И что я стал замечать: русские, которые жили и живут долго в наших горах, говорят совершенно иначе по-русски, чем те, которые живут в России, как-то по-восточному, образно, немного витиевато и совершенно не умеют браниться.

Окончили они вузы в Махачкале, и, конечно, сельчане думали, что они не вернутся в аул, будут жить и работать в городе. Но как же были обрадованы, когда они вернулись в аул. Сначала Вера, — я до сих пор думаю, как это наши джигиты упустили ее, — затем и Михайла. И сыграли им в ауле настоящую горскую свадьбу с барабаном и зурной.

АСИЯТ — СЕСТРА СЕМИ БРАТЬЕВ

— Мисриева Асият! — называет имя выпускницы Галина Ивановна. И выходит вперед одна из двенадцати горянок, окончивших в этом году школу.

Гордая, самостоятельная девушка, самая большая затейница в школе, но не зловредная. На лице ее ни тени смущения или неловкости. Хороша она в облегающем тело новом коротком платье апельсинового цвета, с комсомольским значком на груди.

Нельзя сказать, что она красивее всех остальных, но природа не поскупилась, вылепив ее такой ладной и стройной. А из всех качеств самое прекрасное в ней, конечно же, молодость. Здоровьем и чистотой дышит ее открытое, ясное лицо. «Спелая, как персик на макушке», говорят у нас о таких. Это ее я видел купающейся под водопадом. Пухленькие, пунцовые губы, большие, похожие на бездонные ключи, глаза, тонкие брови и родинка-чечевица на шее. Никто не знает, что я ее видел нагой, да, да, это моя тайна. Вы только послушайте меня, почтенные, о чем это я говорю, отец пятерых детей! И тайна ли теперь это, если я вам рассказываю? А зубы какие, зубы! — жемчужины первой свежести, и улыбка обворожительная. И ко всему этому, аккуратный пробор в темных волосах и тугие косы, толщиной с запястья. Все может выйти из моды, но не косы… Их многие не носят, не потому, что из моды вышли, а потому что их у многих нет. О таких косах, как у Асият, и говорят, что они страсть подхлестывают, как кнут коня.

Асият, Асият… Вы только вглядитесь хорошенько, как смотрят на нее сидящие в президиуме! А у Кужака заколотилось старое сердце, глядя на эти исполненные совершенства черты юной горянки. И Асият понимает, что ею любуются, еще неопытным чутьем знает себе цену, и улыбка ее будто озарена волшебным лучом. Да и вся она словно светится изнутри.

— Раньше таких не было… клянусь, царица! — шепчет председатель сельсовета и сам же смущенно отводит взгляд, — ведь не подобает почтенному горцу точить свой взгляд о девичьи прелести. Всему ведь, к сожалению, свое время. А моя бабушка воскликнула бы: «А для чего даны глаза человеку, если досыта не полюбоваться красотой!»

Да, теперь я понимаю, почему ее отец, чабан совхоза Али-Булат как-то на гудекане сказал:

— Что вы, братцы, чтоб я свою дочь послал учиться в город? Нет. Лучше пусть она целыми днями навоз месить будет — да в ауле. Там, в городе, такое творится!

— Ничего там не творится, ты просто преувеличиваешь… — заметил тогда присутствующий на гудекане председатель сельсовета Паранг. — Вот его дочь вчера показывали… — Паранг оглянулся на Хаттайла Абакара, — по телевизору среди ребят стройотряда, который отправился куда-то на Север, вспомнил, кажется, в Архангельск. Так один парень даже руку на ее плечо положил…

— Ты врешь… — морщится Хаттайла Абакар.

— Ты гордиться должен, что у тебя есть такая дочь… — говорит Паранг, хлопнув Хаттайла Абакара по плечу.

Да, Асият — любимая дочь у Али-Булата и сестра семи братьев и потому самостоятельная. Когда он, Али-Булат, будучи на зимовье в Ногайских степях, получил весть о ее рождении, отвязал серебряный кинжал с поясом, подарил его доброму вестнику и сказал: «Молодец моя жена, моя Хадижа! Я же знал, что она родит мне дочь. У семерых братьев должна быть своя сестра, как это в сказке бывает». Хорошо знаю Асият. С детства независимая была, гордая и драчливая с мальчишками. Можно сказать, на нее жаловались и роптали сельчане и учителя больше, чем на всех сыновей, вместе взятых. Из вчерашней озорной девчушки выросла такая красавица, прямо душа радуется. Время сгладило в ней угловатость, несоразмерность, неловкость, и кожа обрела бархатистость. «Счастья тебе и радостей светлых в жизни!» — хочется воскликнуть.

— Ну, что нам скажет наша Асият? — обращается к ней Вера Васильевна, ей эта девушка больше, чем кто-либо, доставляла хлопот и огорчений. Она подошла к ней, по-матерински погладила своей нежной рукой ее голову. — Что думаешь делать дальше, доченька?

— Я, дорогая Вера Васильевна, каждое лето во время каникул, вы знаете, работала на ферме, маме помогала… Полюбилось мне это дело, нравятся мне коровы и телята.

Друзья и подруги недоуменно переглядывались: мол, при чем здесь эти коровы и телята с грустными глазами и какие-то ласки, что она хочет этим сказать? И в учительской наступила такая тишина, что слышно было, как легкий летний ветерок треплет ветки деревьев за окном.

— Одним словом… — теперь только немного смутилась Асият и стала нервно перебирать толстую косу, что легла на грудь… — получить высшее образование и устроиться, конечно, это хорошо…

— Короче говоря, ты хочешь поступить в сельскохозяйственный институт… — не выдержал директор школы.

— Нет, Теймураз Ильясович. Я хочу остаться здесь и работать на ферме. Только не подумайте, что эта мысль пришла ко мне сейчас, и не подумайте, что это громкие слова и я очень хочу произвести впечатление. Нет, это просто мое желание, и я очень хочу, чтоб промышленный комплекс закончили поскорее… Потому что я вижу: люди хорошо и красиво живут там, где колхозные и совхозные дела идут в гору, а это зависит ведь и от самих людей…

— Вот это по-нашему, молодец! — воскликнул парторг Джабраил и как-то даже приподнялся, выпрямил плечи.

— Правильно, доченька, очень правильно! — довольный, взмахнул рукой Усатый Ражбадин. — От нас самих все зависит, а что будет, если молодежь будет покидать аулы? Ты очень правильно понимаешь сегодняшнюю политику, очень правильно, доченька!

— Я хочу, чтоб красиво жилось в нашем ауле. А учеба, я думаю, от меня не убежит. Вы не одобряете это, дорогая Вера Васильевна?

— Нет-нет, это просто я от неожиданности, — прижимает она к себе Асият.

— Приветствую в молодых такое желание, время требует, — радуется парторг.

— А я думаю, уважаемые, что у нашей Асият благородный порыв… — говорит после некоторой неловкой паузы Галина Ивановна, — хотя внутренний голос во мне и протестует, чтоб одна из лучших учениц осталась в ауле… но рассудком я ее понимаю и приветствую.

— Спасибо, Галина Ивановна.

— Вот тебе и телячьи глаза, — хихикнула Айша, сидевшая в окружении подруг.

— Ловко же она, а… хочет обратить на себя внимание. Выскочка! — ворчит кто-то из парней.

— Да врет она, ни одного дня не останется, завтра же уедет!

«Никуда она не уедет, — подумалось, — она влюбилась, замуж выйти спешит. Говорят же: кто рано женится или выходит замуж и кто рано утром встает, не пожалеет».

Усатый Ражбадин вскакивает с места и машет руками, пытаясь установить тишину, нарушенную недовольными, даже возмущенными голосами.

— Что за шум, товарищи, не будем спорить! Я рад, что эта девушка душой осознала важность работы именно теперь в нашем совхозе, нам нужны будут молодые энтузиасты, очень нужны. Здесь присутствуют не только школьники, но и их родители, поэтому хочу сказать, друзья мои, все, что у нас было и есть в казне совхоза, за что наш совхоз называют миллионером… все уйдет на строительство комплекса… И чем скорее пустим его, тем легче будет нам накапливать дальше…

— Я сделаю то, что мне подсказывает сердце, — говорит Асият, гордо вскинув голову. — И не думайте, что я отступлю! — это было сказано твердо и убежденно.

— Поздравляю, доченька, спасибо тебе, — крепко пожимает ей руку Ражбадин. — И если кто изъявит еще такое желание, буду очень рад и клянусь перед вами, что сделаю все, чтоб каждый из вас без отрыва от работы получил со временем и диплом об окончании любого института. В этом деле мы окажем вам всяческое содействие. Спасибо, доченька!

Асият берет свой аттестат зрелости и под одобрительные взгляды одних и шумное осуждение других садится на место.

Глава третья