Опасная тропа — страница 7 из 30

ТРОПЫ РАЗНЫЕ, ЗАТО ДОРОГА ОБЩАЯ

«Иметь семью, иметь работу, от которой бы каждый день насыщались и радовались руки, что еще нужно человеку?» — говорят горцы. И когда человек увлечен работой, когда его согревает сознание, что его труд полезен другим, то он не сетует на время. Время течет быстро. Хотя за эти несколько недель произошло столько событий, мне все кажется, что я вот только вчера соприкоснулся со стройкой, а глядь — уже где-то два месяца. Я испытываю глубокое душевное удовлетворение еще и от того, что за это время далеко продвинулась стройка нашего комплекса и поселка. Студенческий отряд спешит завершить все работы по строительству детсада, времени осталось в обрез, — считанные дни. Сосед мой Мангул пересел на самосвал, чтобы спешно подвезти керамзит к стройке. Настоящий боец, ничего не скажешь, на все руки мастер.

— Ты слышишь, о чем просят студенты? — помахал мне рукой Усатый Ражбадин, подзывая к себе, Я спустился к нему. Он был не один, его сопровождали командир багратионцев Минатулла и Труд-Хажи, который теперь, можно сказать, полновластный хозяин нашей стройки.

— Что случилось? — спрашиваю я, здороваясь за руку.

— Понимаешь, Мубарак, если, конечно, ты не станешь возражать, дело это добровольное…

— В чем дело?

— В эти последние оставшиеся дни им нужен дополнительный бетон, они хотят работать в две смены. А что? Дни длинные, ночи короткие, по-моему, дельное предложение.

— Две смены, так две смены. Для таких ребят все три! — восклицаю я, готовый исполнить любое желание этого беспокойного, живого и трудолюбивого коллектива. Язык мой говорит то, что подсказывает сердце.

— Мы точно рассчитали, дядя Мубарак, — говорит Минатулла, раскрыв свою тетрадь, — за эти дни, если, конечно, будет дополнительный бетон, мы завершим.

— А зачем по этому вопросу надо было беспокоить директора, обратились бы ко мне… — говорю я.

— Я не могу оставить склад цемента открытым, — все ворчит Труд-Хажи, — растащат. И так уже на моих плечах сто одиннадцать мешков цемента, которые неизвестно куда дел этот покойный, тьфу!..

— Давай покойного оставим в покое, — хлопает директор по плечу первого строителя в наших горах Труд-Хажи. — Отдай ключи Мубараку.

— Если только у него там все в порядке, — улыбаюсь я, — а то он может потом свалить грехи на меня, мол, там этот такой-сякой Мубарак…

— Ты что, ты что, ты за кого меня принимаешь? — взъерошился Труд-Хажи. — Да как ты смеешь?! Друг еще называется! Ты хоть раз слышал, чтоб я на кого-то поклеп наводил?

— Не слышал… но понял, что в жизни всякое случается. А цемент твой будет в целости… Давай ключи и можешь спать спокойно.

— Тогда все в порядке, — смеется воспрянувший духом Ражбадин. — А вот рубероид и смола чтоб завтра же к обеду были доставлены! Ты понял, прораб? — самым серьезным тоном добавляет директор. — Кровь из носу, но чтоб было!

— Легко сказать! — ворчит Труд-Хажи.

— Слушай, хороший ты человек, ты можешь хоть раз, хоть какое-нибудь дело сделать без ропота и возражений? Я же знаю, что ты все равно сделаешь!

— Прости, директор, привычка, — улыбается Труд-Хажи.

— Такая же, видимо, дурная привычка, как и курить эти свои «Ту-134». Ты что, все сигареты из магазина сам выкупил?

— Да, чтоб другие не отравляли себя.

— Желаю вам успеха, вот подъехала машина, там парторг ждет, нас вызывают в райком… — И Ражбадин поспешил к машине.

На следующий день стало известно о том, что на бюро райкома обсудили вопрос о деятельности «Межколхозстроя» и подвергли строгой критике недостатки и ошибки руководства этой организации. Хафизу объявили строгий выговор с занесением. И он, как это бывает, вынужден был уйти с занимаемой должности по собственному желанию. «Не тот хорош, который построил мечеть, а тот, кто увенчал ее минаретом», — любит говорить Ражбадин, и я все больше убеждаюсь в том, что для него нет мелочей, до всего у него доходят руки, умные руки, как и голова.

В том, как незаметно и быстро промелькнули мои дни на стройке, я убедился, когда получил приглашение на учительскую конференцию в райцентр, которую у нас обычно проводят в конце августа. Совсем уже близко то время, когда зазвенит в школьных коридорах первый звонок нового учебного года, и зайду я в класс и, обращаясь к хорошо отдохнувшей, набравшей немало впечатлений за это время детворе, скажу: «Здравствуйте, дети!» и в ответ услышу их радостный возглас. Я ловлю себя на мысли, что все-таки, как бы я ни был увлечен работой на стройке, я все же соскучился по своему делу, по шумному, беспокойному классу и по любознательным, внимательным глазам учащихся. И испытываю чувство огромного удовлетворения, для меня эти дни и недели останутся памятными надолго.

Одним из обсуждаемых вопросов на конференции является вопрос о дальнейшем совершенствовании преподавания русского языка в сельских школах. Конечно же, попросят выступить и меня. Я не ахти какой оратор, но люблю выражать свои мысли сам, без бумажки, хотя, может быть, коряво и с акцентом, порой делая ударение не на том слоге, путая звуки «и», «й», «ы» — это беда не только моя, но и многих горцев. Кроме того, мы в разговоре иногда путаем родовые особенности слов.

Вы, почтенные, наверное, помните о том незадачливом горце, который растерялся у ларька, где продавали газированную воду, не зная, как сказать «Дайте два стакана» или «Дайте две стакана». Видимо, был жаркий день и ему очень хотелось пить. И он тихо, стараясь быть вежливым, обратился:

— Дайте, пожалуйста, две стакана воды!

— Не две стакана, а два, гражданин, — грубо поправила продавщица.

Горцу стало так обидно, так неловко, хоть провались сквозь землю. Взял он свои деньги и почти что выкрикнул:

— Я у вас не грамматику покупаю, а воду!

И, конечно же, после такого урока человек не забудет как в этом случае произносить то или иное слово. Нередко и сама жизнь учит человека правильному обращению, произношению. Это особенно наглядно в нашей республике. В обществе, где соберутся трое, присутствуют представители не менее двух национальностей.

Слово «дружба» у горских народов чаще выражается словом «братство» — столетиями ждали горцы торжества этого слова. «Братство» — это богатство, братство — это сила, братство — это великая надежда, братство — лучшая песня наших дней. Все струны звучат сегодня в лад, и струится, как весенний ручей, мелодия наших чувств и нашей гордости. Поет ашуг Индерги, играя на своем неразлучном четырехструнном чугуре, на котором две струны — стальные — для мужества, а две струны — золотистые — для любви.

Во всем, чего народы моего края добились, немалая заслуга русского языка, нашего второго родного языка. Сколько порой невидимых мостов перебросил этот язык от народа к народу! Сколько, казалось, обреченных на вымирание языков малых народов поднял этот великий и щедрый, богатый и тонкий, мужественный и благородный язык! Кто бы знал о наших мыслях, о наших чувствах, о нашей жизни без переводов произведений на русский язык.

На наш язык, конечно же, переводятся и печатаются все значительные решения партии и правительства, правовые и научные трактаты. Но, почтенные, вы сами прекрасно знаете и для других это не секрет, что эти документы горцы главным образом читают на русском языке, чтоб яснее и точнее понять их смысл. Наш язык, не имевший своих традиций пропаганды философских, государственных, правовых и научных знаний, не всегда может передать идентично суть того или иного документа и поэтому благо, что русский язык, как второй родной язык, помогает нам в осмыслении действительности. Поклон тебе и наша сыновняя признательность, источник наших надежд и стремлений, опора и вера наша, русский язык! С тобой мы во сто крат стали богаче душою, ближе к земле, к человеку. Глубины твои и высоты сравнимы лишь с космической далью, в них наше настоящее и будущее.

— Бетон, бетон давай! — спешат студенты за оставшиеся дни заделать перекрытия здания детского сада, покрыть и засмолить.

Смотрите, за каких-нибудь неполных два месяца там, где был пустырь, выросло это светлое, большое, красивое здание из пиленого белого камня, и это построили багратионцы — молодцы! Здесь будут находиться дети рабочих совхоза, доярок. Новое дело, неведомое до этого горцам, и люди обретут здесь новые специальности. Вчерашние колхозники станут настоящими рабочими. Слышу громкий голос Мангула — он подкатил самосвал под бункер и вышел из кабины.

— Эй, Мубарак, давай-давай бетон!

— Ты что, глотаешь его, что ли?

— Не я, а эти дьяволы спешат, осталось три дня!

— Спешить не надо. Ты знаешь — быстрая вода?..

— Знаю, знаю, давай-давай бетон! Постой, погоди… — Выскакивает из кабины Мангул, увидев идущую в нашу сторону Асият. Он подбегает к ней, лучась от радости. — Здравствуй, Асият!

— Здравствуй, Мангул, — пожимает Асият его руку и глядит на него снисходительно и даже дружелюбно. Мангул уже несколько дней учит ее водить самосвал. Теперь понятно, почему он перешел на грузовик. Это дает ему возможность видеться с ней, а мне он объяснил, мол, водителей не хватает. Может быть, и так… Жаль мне его, тщетную питает он надежду, если хочет получить взаимность у невесты при живом женихе. Хотя чем черт не шутит, может, у жениха и невесты размолвка окончательная и обжалованию не подлежит.

— Я рад видеть тебя. Чем могу служить? Сядешь в кабину? — студент готов во всем услужить ей, даже если она пожелает покататься на нем самом, пожалуйста, он тут же станет перед ней на четвереньки. Эх, Усман, Усман, пропащая душа.

— Ты что, все-таки решилась водителем быть?

— А что, разве это страшно, дядя Мубарак?

— Ничего страшного, Асият. Говорят же, если бы все машины водили женщины, то люди были бы избавлены от несчастных случаев на дороге.

— И то правда, дядя Мубарак.

— Ты, Асият, не отрывай его от работы, вон, ребята шумят, лопатками на крыше размахивают, и будь, пожалуйста, умницей, — предостерегающе наставляю я ее.

— Это в каком смысле?

— Я имею в виду, как бы Усман не обиделся.

— Странно, что вы все Усман да Усман, что я, клятву, что ли, перед ним давала, или… — не договорила Асият, сошла, обошла горку песка и гравия, села в кабину самосвала Мангула, оставив меня в смятении. На самом деле, что же это между ними происходит? Неужели серьезная у них размолвка? Все в ауле ждут свадьбы, говорят, мать Усмана немецкий спальный гарнитур купила, а когда ее спросили, почему немецкий, говорят, сказала: «У них матрацы жесткие бывают». И откуда Меседу знает о таких подробностях? Поистине мир людей сомкнулся, стал близким…

— Эй, Мангул, кому они угрожают? — спрашиваю я, показывая на расшумевшихся ребят.

— Не беспокойся, не нам с тобой. Керамзит им надо подвозить, а Труд-Хажи пропал, машин нет… Я пошел, мой конь ждет у ворот и бьет копытами! — пропел Мангул и чуть не ударился о железную перемычку между бункерами.

— Голову побереги, Мангул! — кричу я.

— Я уже потерял ее, Мубарак! — Мангул взволнован, возбужден, рад, что в кабине у него такая девушка.

Сначала вдруг встретились, обменялись пристальными взглядами и так несколько раз, затем слово… второе, затем желание увидеться и одновременно стеснение и стыд, думы: вот при следующей встрече я ей то скажу, это скажу, а когда встретились, сказать нечего, все вроде бы ясно. Глаза теплеют при взгляде друг на друга, светится ласка, и вот, глядишь, сама любовь во всей своей чарующей красоте, ибо нет в мире для человека краше того, в кого он влюблен и кого он обожает и обожествляет. Так, кажется, началось у Усмана с Асият, потом встречи участились, на поле любви появились какие-то сорняки, пробежала тень, настороженность, недомолвки, недоговорки и раздражение, слезы… а после слез, глядь, вновь солнце светит, общими усилиями пропололи поле любви, очистили от сорняков, и вдруг темная туча, град… им обоим больно, оба плачут… разлука, тоска, ждут не дождутся встречи и жадно желают ее и побаиваются, а вдруг… Вот так, мне кажется, сейчас у Асият и Усмана. Нет-нет, они все-таки любят друг друга, слишком близко они подошли к пламени любви и оба обожглись, перестарались немного. Пройдет. И у любви есть свои капризы.

— Эй, Асият! — кричу я из окошка.

— Что, дядя Мубарак? — высунулась она из кабины.

— А тебе не жаль парня?

— Какого?

— Да этого, который рядом с тобой крутит баранку.

— А что?

— Твои братья его уже приметили…

— Тогда он был нахальным, — говорит Асият.

— Здравствуйте, дядя Мубарак! — кричит она и машет мне рукой.

Она в брючном костюме, что очень ей идет. Поднимается ко мне, а за ней, как привязанный к арбе бычок, и Мангул.

— Как тебе мой наряд? — улыбается она мне, веселая, довольная собой. — В такой одежде легко работать. Ведь когда построят этот завод, — да-да, она так и сказала — не коровник, а завод — и гордо она произнесла эти слова, оглядев стройку, — все будут в такой вот одежде и в халатах.

— А что ты, работать пришла?

— Да, и директор одобрил.

— Прекрасно.

— Прошу, — говорит Мангул, открывая перед девушкой железную дверцу соседней бетономешалки. — Если вождение грузовика надоело, могу помочь освоить эту машину.

— Нет, милый Мангул, я не имею привычки бросать начатое дело.

Смотрите, как она с ним, а, и слово-то какое для случая подобрала — «милый». Смешно. Вроде и не скажешь, что девчонка глупая, разве поймешь, что мелет девичья капризная душа. В старину девушка безропотно шла к человеку, которого укажут родители, и жила, не ведая любви, смирившись, будто так и должно быть. А теперь… Пожалуйста, «а может, я полюблю другого».

— Тогда прошу в машину… — И прыгает Мангул с этой высоты в горку песка, заставив девушку вскрикнуть от испуга. Ох, эти трюки любви, как они похожи на брачные танцы птиц и зверей! Как хочется джигиту перед девушкой продемонстрировать все, на что он способен, чтоб завлечь ее.

— А теперь?

— Смирился со своей несчастной судьбой! — смеется она.

А какой у нее смех — словно хрустальные колокольчики звенят, серебристый звон в смехе, а зубы какие ровные, и как все ладное, аккуратное делает человека красивым. И вся она, кажется, светится изнутри, как пальцы рук, подставленные к свече в темной комнате. Что может быть прекрасней молодости, этого цветения чувства?! Улыбка ее очаровательна, когда смеется, на щеках ямочки, и глаза ее большие, чистые, смеющиеся, искристые. И своим существованием она украшает мир людей, дарит людям лучи радости.

Вернулась машина, вышел из кабины Мангул, помог сойти ей, и Асият подала ему руку, не отказалась от его помощи, он открыл капот и стал показывать мотор и что-то рассказывать, они близко склонили головы друг к другу. Как все стало просто, обыкновенно, а ведь давно ли было, когда запрещалось горцу подходить ближе чем на три шага к девушке? А теперь, пожалуйста, держась за руки, идут парень и девушка, и не где-нибудь там, на берегу Каспия, а здесь, у подножья Мугринского хребта. Хорошо это или плохо? По-моему, хорошо, потому что в этом проявляется уверенность человека в самом себе и вера в то, что никто не смеет посягнуть на его права, вера в то, что законы наши строго охраняют эти права.

ПРЕВРАТНОСТИ СУДЬБЫ

В молочном цехе отделочные работы были в разгаре. Оставалось оштукатурить последние метры. Разве думала Анай, что ей когда-нибудь доведется иметь дело со штукатуркой? С трудом ей это давалось вначале, но женщины в бригаде оказались людьми отзывчивыми и доброжелательными, они-то и поддержали, подбодрили ее. Научилась она покрывать стены ровным слоем известкового раствора с песком. Такие работы неведомы были уядуйинцам — ведь стены в старых саклях мазали саманной глиной и без инструментов, ровняя ладонями. Разве срав- [пропущена строка в исходном тексте] такой же проворной, как и эти опытные штукатуры. Их всех торопили специалисты, прибывшие устанавливать оборудование.

Недовольно ворчал инженер, размашисто и небрежно отмечая на кирпичной, вчера только оштукатуренной перегородке места, где следовало продолбить отверстия, чтобы пропустить всевозможные трубы. И настанет день, когда по стеклянным трубам потечет сюда молоко из доильного блока.

— А нельзя было их заранее предусмотреть? — возмутилась женщина, которая работала рядом с Анай. — Три дня мы возились с этой горбатой стеной, а теперь все насмарку…

— Вас, любезная, не спрашивают, — не оглянувшись, бросает инженер.

— Ах, не спрашивают… — топнула ногой жена Хаттайла Абакара — и она работала здесь. — Выходит, мы не в счет? Что, нас уже и прав всяких лишили?..

— Мы-то при чем здесь… — заговорил уже помягче инженер.

— Куда смотрел ваш прораб?

— Туда же, видно, куда и вы. Двойная же получается работа.

— Да, двойная, когда строители не заглядывают, не читают чертеж. В проекте все это учтено. А мы вот из-за этого два дня лишних проторчим здесь.

— Прорабу некогда, начальника участка пока что нет…

— Вот по этим местам и надо продолбить отверстия… — не слушая женщин, объяснил инженер.

— Это мы-то должны?.. — захохотала женщина, что рядом с Анай.

— Нет, не вы, милые женщины, я к вам претензий не имею, — сдался инженер и даже улыбнулся им.

— Рачительный хозяин, конечно, так бы не строил. Что ты все меня толкаешь, Анай, разве я не права? — оборачивается к Анай развеселившаяся Ашура.

— Права, права, — улыбается Анай, почувствовав себя неловко. «Разве можно так разговаривать с чужими людьми?» — Анай положила на дощечку с ручкой раствор, взяла мастерок и стала аккуратно выравнивать стенку. Новые люди, новая обстановка всецело увлекли ее. И я этому радовался. И ловлю себя на мысли, что раньше как-то мало приглядывался к людям, не пытался подвергнуть мысленному анализу их поступки и действия, не искал в них то или иное проявление души, не сравнивал и не противопоставлял. Не знаю, чем это было вызвано, может быть, моей беспечностью, равнодушием? Сейчас иное дело, я всем и всеми интересуюсь, радуюсь, огорчаюсь со всеми.

Когда мы с директором спускались по косогору на обед, подъехал груженный кирпичом трайлер, и из кабины выбрался с портфелем, кто бы вы думали, сам Хафиз. Привыкший разъезжать на персональной машине, Хафиз неловко, смущаясь, выбрался из кабины трайлера.

— Вот и наш новый начальник участка, — произнес, обернувшись, Ражбадин.

— Кто, Хафиз? — удивился я.

— Да, он самый.

Я знал, что на место Акраба к нам назначен новый начальник стройучастка, но никак не мог предположить, что им окажется хорошо нам знакомый толстяк. Превратности судьбы.

— Пойдем, Мубарак, встретим его достойно, ибо такие люди глубоко переживают подобное «ущемление», — погладил Ражбадин свои усы.

И мы подошли к нему. Увидев нас, он заволновался, растерянно затоптался на месте.

— С приездом, дорогой Хафиз, — Ражбадин обеими руками пожимает руку сдержанно улыбающегося толстяка.

— Раньше вы меня называли «уважаемый», — замечает Хафиз, неловко переминаясь с ноги на ногу, видимо, непривычно ему было ездить в кабине грузовика.

— А мы теперь с тобой на равных, начальник, поэтому и «дорогой». — Я понял по тону, каким говорил директор, что он старается немного подбодрить гостя. — Мы ждали тебя.

— Допустим, не меня… — процедил Хафиз, не зная, куда деть портфель.

— Почему же? Меня, например, спросили, не буду ли я возражать, если тебя направят к нам, как видишь, я не возражал… — Да, козыри в этой игре были в руках Ражбадина.

— Спасибо, Ражбадин. А я было долго не соглашался.

— Что так?

— Вы меня каждым разом удивляете, директор, неужели вам не ведомо чувство досады и обиды?

— Еще как… Особенно, когда я прав и меня не хотят понять… — И тут же директор решил переменить разговор. — Хафиз, ты как-то раз упрекнул меня, что я тебя в дом не пригласил, пойдем сегодня ко мне.

— Кто старое помянет, тому… что, говорят? — хихикнул Хафиз, но смешок получился неестественным, не до смеха, видно, ему. Опутана душа его непроницаемой паутиной жгучей обиды. Ведь, по его собственному мнению, с ним поступили очень несправедливо.

— Вот именно… — хлопнул Ражбадин по-дружески Хафиза по плечу.

Как, оказывается, быстро может измениться человек. Говорят же, хочешь узнать человека, дай ему власть. И следа в нем уже нет от того самодовольства и циничной откровенности, хотя еще пытается хорохориться, сохранить хорошую мину при плохой игре… В нем, в этом человеке, который стоял сейчас перед Усатым Ражбадином, виновато пряча глаза, как я заметил, уже проступали черты будущего «Акраба» с его угодливой начинкой. Да, надо садиться в седло тому, кто и сойти на землю может с достоинством. Как-то раз эмиром Дербента, говорят, стал человек из низшего сословия и народ на ворота дворца повесил его старые чарыки и написал: «Не возгордись!» Да и того блеска уже нет в одежде Хафиза, видно, три дня носит он свою белоснежную сорочку, воротник загрязнен и костюм помятый, в пыли.

— Ну что, пойдешь ко мне на обед?

— А почему бы не пойти… — приободрился Хафиз, — только вот портфель, может быть, оставлю здесь.

— Бери с собой. Мой дом, дорогой, теперь вся эта стройка, и обедать будем здесь. Семья моя вся здесь, — многозначительно объясняет Ражбадин.

— А я-то думал… хи-хи-хи, — рассмеялся Хафиз, по-моему, он освободился от тягостного положения, от неловкости. И произошло это потому, что Ражбадин вел себя благодушно и постарался разрядить атмосферу, развеял напряженность.

— Ничего, Хафиз, не переживай, успеется, будем и у меня! Люди не бывают хорошие и плохие, надо понимать их такими, какие они есть, с присущими им достоинствами и недостатками.

Да, в жизни нам со многим приходится расставаться, как-то надо стараться приладиться ко всему, что нас окружает. Я знаю, мне будет очень жаль расставаться со стройкой, тем более, с этими понравившимися мне студентами. Понимая все это, я в душе заранее переживал. Они уже готовятся к отъезду, через два-три дня подъедут два больших автобуса и увезут их в город. А пока они совместно с молодежью села в свободное от работы время готовятся к прощальному концерту самодеятельности. Многие из них так крепко подружились между собой, что иногда студенты остаются даже ночевать в саклях друзей.

Я на обед присоединился к бойцам. Дети мои, которых дома приходилось уговаривать есть, здесь ели с удовольствием и за это время даже стали крепче. Но сегодня с моими детьми сидят еще и дети Ражбадина — Ниночка и Искендер.

— Очень хочется, чтобы Ражбадин был спокоен, — говорю я жене.

— Не лезьте вы в наши дела, все уладится, — радостно проговорила Патимат.

Патимат с помощью Ашуры и Анай приготовила сегодня фруктовый суп. Странное дело, оказывается, если приложить выдумку, очень даже легко можно разнообразить еду. Раньше вот такое называлось компотом из сушеных абрикосов, а вот добавили туда немного риса — и компот стал супом. Мою Патимат теперь на стройке называют не иначе как шеф-повар, а шеф-повар — это, говорят, такой человек, который для одних котлет может придумать двадцать названий.

Если раньше уядуйинцы вообще не употребляли овощей, то теперь хозяйки прибавили забот работникам нашего райпо и завмагам, требуя привозить овощи: редьку, морковь, кабачки, баклажаны, капусту, петрушку, и те, как ни странно, доставляют. Вот такой получается баклажан, как говорит наш директор. Появились на прилавках магазина и всевозможные супы в пакетах, из которых можно быстро приготовить обед, и дети довольны, и хозяйкам удобно.

На второе Анай подала всем жаркое по-домашнему с молодой горской картошкой.

— Ой, простите, не знаю, получилась ли… — все смущается жена директора.

— Очень вкусно, пальчики оближешь! — восклицает Хафиз, — да у каждой из вас здесь врожденный талант!

Ражбадин, довольный, улыбнулся жене.

— Картошка свежая, ешьте на здоровье!

Славится повсюду наша, так называемая акушинская картошка. Она, во-первых, рассыпчатая, во-вторых отсутствует в ней горьковатый привкус. Земля наша каменистая, жесткая и пока что неизбалована химическими удобрениями.

За обедом моя жена радостно шепнула, что за этот месяц ей выпишут больше денег, чем в прошлый раз. И я бы получил больше, если бы не тот случай, когда я провалялся на больничной койке. «Даже если двести получишь, муж мой, хватит. Всем детям обновки купим». Как прекрасно, когда человек доволен своим делом, и, кажется, не может жена моя пока что объяснить, что это за радость в нее вселилась. Не из-за денег, клянусь, нет. Она довольна каким-то разнообразием, проникшим в ее жизнь. И я верю, что дальше она не сможет жить, как жила раньше, ей будет не хватать всего этого. Говорят же, не в деньгах счастье! Но откровенно скажу вам, почтенные: и деньги пока что много значат в жизни. Иметь их лучше, чем не иметь. Деньги приносят истинную радость и удовлетворение от сознания, что за это ты поработал добросовестно, помог людям и обществу своим трудом.

После сытного обеда студенты разбредаются по лугу. Одни ложатся на траву, раскинув руки и ноги — плашмя, другие сидят, третьи собирают цветы. Альпийский луг — сорви любой пучок — и готовый букет, в нем найдешь тюльпаны и первоцвет, нежную фиалку и колокольчик, голубой василек и клевер.

— Не рви!

— Тебе что?

— Зачем рвешь, чтоб выбросить?

— Девушкам нашим подарю!

— Вот из-за таких и оскудевает наша земля. Все рвут, не разбираясь, что и где… ведь на них вырастают семена, — возмущается студент, к которому Труд-Хажи обращался, бывало, «Эй, бородатый!».

И на следующий день кинорепортеры снимали меня в кабине бетономешалки, студентов — за работой на крыше, где они дружно выравнивали керамзитовые насыпи, девушек-стряпух вместе с моей женой, — где они стряпали, а детей директора и моих — в будущем детском саду, в светлых просторных комнатах и даже взяли у них интервью. Репортер с микрофоном обратился к моему Хасанчику:

— А тебе нравится здесь?

— Да. Мы же всей семьей помогаем строить.

— А чем ты помогаешь?

— Я лопаты таскал студентам.

— Молодец! А кем ты хочешь быть?

— Строителем. Я хочу папе и маме такой вот светлый дом построить.

— А у вас разве нет дома?

— Есть, но он старый, там таких белых стен нету. И окна разбитые.

— А кто разбил?

— Одно окно дети, а другое — папа, он так сильно рассердился…

— На кого?

— На этот самый футбол, он так ударил… — И Хасанчик, попятившись назад, разбегается и бьет ногой воображаемый мяч. — Вот так!

Все заулыбались. А я покраснел, надо же такое запомнить? Жена была права: ничего нельзя при нем делать и говорить, обязательно всем расскажет.

ЗАЧЕМ ЖЕНЩИНЫ СЕДЛАЮТ КОНЕЙ

Я умывался дома на веранде, когда в соседнем дворе женщины седлали коня. Это были мать и дочь, Хадижа и Асият. Раз Хадижа седлает коня, значит она собралась не на ферму свою, а по какому-нибудь важному случаю — или в район, или на пастбище к мужу.

— А ты куда это собралась, мама? — спрашивает Асият, поправляя на седле коврик.

— Разве говорят «куда», где твой «В добрый час»? — Хадижа, мягкая и добрая горянка, сегодня выглядит помолодевшей, будто, собравшись в дорогу, она скинула лет двадцать. И главная черта ее характера — это спокойствие, никогда не теряет она самообладания. Никому еще в ауле не удавалось вывести ее из себя. И на все она смотрит с легким сердцем, невозмутимо. И вот почему она не стареет, ни одной еще седой волосинки, а ведь она мать восьмерых взрослых детей — семерых сыновей и одной вот этой своенравной дочери.

— В добрый час, мама! — улыбаясь, говорит Асият.

— К папе, на пастбище.

— Соскучилась!

— А ты как думала, ну-ка, не говори глупости. — Усмешка скользнула по ее лицу. — Неси хурджины.

— А как же твои коровы?

— Ты пойдешь сегодня на ферму.

— Я? Я не могу.

— Ты пойдешь, я сказала там, что ты заменишь меня. Не забудь согреть воду и вымыть, протереть вымя корове прежде чем подоить, они это очень любят…

— Я же учусь водить машину…

— Ты смотри у меня, у тебя есть жених. Клянусь, и я сшила бы себе брюки, пусть бы все лопнули…

— Конечно, мама, ездить верхом удобнее в брюках, — замечает Асият: — А ты сшей, всем назло.

— А зад свой куда я дену? — хохочет Хадижа.

— Мама, может, обойдутся на ферме без меня? — просит Асият.

— Не говори глупости. Спеши. Я уже слышу мычание моих коров. Хоть бы поскорее завершили этот комплекс. Тяжелый у нас труд, за день руки немеют… Смотри, чтоб коровник блестел.

— А чтоб комплекс был скорее, ты бы лучше отпустила меня на стройку.

— Ты сегодня пойдешь на ферму! — настояла Хадижа. И, конечно же, я догадался, что ее заботили не только коровы, но и то, что Усман на ферме — частый гость, и поэтому желала, чтоб они там встретились и рассеяли до свадьбы свои душевные сомнения.

Хадижа вышла из ворот, ведя за собой лошадь, держа ее за уздечку, и бросила, обернувшись:

— Ты поняла меня, Асият?

— Хорошо, мама, хорошо.

— Ты же умница.

И они расстались. Догадаться не трудно, что Хадижа везет мужу добрую еду и кувшин сухого вина «Мусти», самодельное, по-дедовскому рецепту изготовленное, вино из кипяченого виноградного сока. И, конечно, горские пельмени, чтоб мог Али-Булат угостить и друзей в куше.

Хадижа — высокая, полная, пышногрудая женщина, здоровый румянец на белом лице ее так и играет. А в глазах ее больших — блеск тоски и ожидания, губы, будто неутоленные, всегда в движении. И я представляю ее: вот она поднимается к лесной опушке, где находится палатка ее мужа. И как только Хадижа приготовит обед, Али-Булат позовет к себе тех из чабанов, кто поблизости. Такой уж обычай — одному в горло и кусок не полезет.

Веселый и беззаботный этот народ — чабаны. Да, так всегда кажется, хотя забот у них больше, чем у кого-либо. Не говоря уже о том, что надо пасти овец, следить, чтоб равномерно было использовано пастбище, водить на водопой, сколько им труда и волнений стоит проведение искусственного осеменения и стрижка. И чтобы не было потерь по пути к летним пастбищам, стригут они овец до начала перекочевки, еще на зимовье. Учитывается даже то, что овцы по пути, проходя через заросли и кусты, теряют шерсть. Вы сами, почтенные, наверняка наблюдали: после того, как пройдет отара, сколько клочьев шерсти остается на колючках? Чабаны — народ практичный, веселый и добродушный. И в личной жизни толк знают, и в мирских делах разбираются. Древняя эта профессия на землей стара, как сама земля, но и важна, как дело того, кто выращивает хлеб. «Коротка героя жизнь, но еще короче у чабана!» — пелось в старой песне. Эти слова уже опровергнуты нашей действительностью. Чем не герой Сирхан — отец Усмана, заслуженный животновод республики. Это он с каждой овцы в среднем по три с половиной килограмма шерсти настриг и сдал на откорм баранчиков раннего ягнения два килограмма каждый. Или возьмите Али-Булата, четыре ордена он имеет.

Если вы повстречаетесь с ним или на зимовье, или на летних пастбищах, когда он за отарой, вглядитесь хорошенько в него, сколько восторга и радости в нем! И слышен его знакомый окрик: «Но-но, чтоб вы насытились, но-но, чтоб болезни вас не коснулись, барашки-ребятушки, но-но, не туда, не туда… чтоб умножились вы, рожая тройняшек!». И сядет Али-Булат на бугорок, затянет с удовольствием сигарету, пустит сизый дымок, потреплет рукой траву и призадумается о чем-то о своем. Ни тревог тебе ежечасных, ни забот, и некому здесь портить настроение. Даже если объявится волк — и то не беда, пусть утащит слабую больную овцу, это его доля, а безобразничать волку он не даст. Странное дело: овцеводство у нас кочевое, и вместе с отарами кочуют и волки, да-да, весной с отарами в горы, на летние пастбища, а осенью на зимние в Ногайской степи. Раньше у каждой крупной отары было свое семейство волков, теперь этого не стало, потому что большинство овец перевозят по железной дороге на так называемых поездах-вертушках, а разве в загоны-вертушки с овцами погрузишь волка? Вот так, на станциях, где погружают в вагоны овец, воют-плачут волки, сетуют, что их с собой не берут. Ищи теперь своих овец… И находят они, да-да, в этом убедился Али-Булат. Он в горах поймал волка и отрезал ему одно ухо. Представьте себе, зимой в Ногайской степи он встретился с одноухим и даже обрадовался так, словно встретился со старым знакомым, мяса ему положил.

Ели-пили чабаны и хвалили, благодарили щедрые руки Хадижи. А сама она все смотрела на мужа: где надо, пришила пуговицы, где было порвано, зашила.

Я пешком возвращался из райцентра, где принимал участие в учительской конференции. Пешком я шел не потому, что не было попутных машин, я просто люблю ходить эти двенадцать километров, которые я не раз прошел в детстве, тем более, что не так уж много двенадцать километров! То там то здесь на лугах стояли уже стога сена, трава второго укоса пахнет сильнее, пьяняще. Сочная трава, альпийская… И воздух вдоль тропы чистый. В этом аромате легко растворяются все запахи последнего месяца лета. И на том самом месте, где мы в прошлый раз вслед за Усманом свернули к чабанам, я столкнулся с Хадижой, которая спускалась с тропы к дороге.

— А где лошадь? — спросил я ее.

— Оставила на пастбище… — с приветливой улыбкой сказала она. Живая и подвижная, она была радостно возбуждена. — Какой прекрасный сегодня день, сосед.

— Да, Хадижа, славные дни…

— У мужа была, поесть ему носила, — как бы оправдываясь, проговорила она.

— Как они там?

— Живут… — засмеялась она, сорвав веточку с орешника. — Кыш, сорока-воровка! — вдруг схватила она камешек и кинула в сторону ивового куста, на который опустилась сорока. — Всю дорогу от самой палатки летит она вслед за мной.

Да и на самом деле этот черно-белый комочек застрекотал, будто желая подразнить: «Я все видел, я все слышал!». Мы поднимались не по дороге, а по тропе, по которой ходили и наши предки. И вдруг слева с пригорка слышим голос Сирхана.

— Эй, Хадижа!

— Что тебе? — оглядывается она.

— Скажи моей жене, моей Меседу, если она завтра в это время не будет здесь, то…

— То что? — смеется Хадижа.

— То… то я буду ждать ее послезавтра, — смеется Сирхан.

— Скажу, что соскучился.

— Скажи, ты же знаешь, что сказать…

— Жди ее завтра!

Шла Хадижа, на ходу срывая с веток лесные орешки, что растут здесь в изобилии. Дошли мы до родника. Я с любопытством наблюдал за ней: она вся сияла… Она глянула на себя в зеркало воды — чувство удовлетворения охватило ее. Присела на камни и стала ломать орешки. Вот спросите ее сейчас: «Что бы ты хотела?», и она просто скажет: «Ничего, у меня все есть!»

— «А что ты вот скажешь о жизни?»

— «О жизни? Она прекрасна!»

— «Неужели нет у тебя никакого желания?»

— «Почему же, есть. Я хочу, чтоб моей дочери достался настоящий жених из достойного рода, щедрый и богатый душой».

— Когда будет свадьба? — спрашиваю я.

— Осенью, осенью, вот только бы Усман немного проявил себя… — выговорила она.

И вдруг эхом разнесся по горам топот бешено скачущего коня. Конь подлетает к роднику, где сидела Хадижа. Еле сдерживая встающего на дыбы коня, спрыгнул всадник, распластался на камнях, с жадностью попил воды. Это был уже знакомый нам, почтенные, учитель начальных классов, Исабек. Отдохнул по путевке в Кисловодске и вот вернулся, излечив то, что у него не болело.

— Коня пожалей, черный вестник!

— Это ты, тетя Хадижа? Здравствуй, Мубарак, — кивнул он небрежно и в мою сторону. — Беда!

— С кем беда? — встревожилась Хадижа. — Ты всегда мастер преувеличивать!

— Ты Сирхана не видела?

— Что случилось?

— Усмана оскорбили и опозорили. Такое он не снесет, я вот и скакал к отцу его, чтоб хоть он посодействовал. Может случиться несчастье.

— На охоте что, или на стройке авария, что ли?

— Да нет, он еще не успел даже сесть на свою новую машину.

— Что же тогда случилось? Чего ты морочишь голову…

— Ваша дочь…

— Что? Что с моей дочерью? — побледнела Хадижа, схватила за плечи Исабека и стала трясти. — Говори, что с ней, говори…

— Да вы не беспокойтесь, тетя Хадижа, с ней-то именно ничего, а вот Асият оскорбила и опозорила Усмана.

— Как?

— Нет-нет, такого Усман не снесет, что ты, он такой гордый, он закрылся дома и никому не показывается, даже меня к себе не пустил, меня, понимаешь, своего близкого друга…

— Ну и педагоги пошли… прежде чем дойти до сути, они будут вертеть час вокруг да около… Не прячь иголку в вату, говори, что моя дочь с ним сделала?

Всем известно, что этот самый Исабек любит сгущать краски, упиваться неудачей и несчастьем других. По его виду, на самом деле, известие не предвещало ничего хорошего.

— Ой, тетя Хадижа, что будет, что будет! Понимаешь, Усман несколько дней был сам не свой, я же знал почему, это при мне они поссорились с Асият. Усман сильно переживал и раскаялся, что так грубо обошелся с ней…

— И правильно, нечего грубить моей дочери, она у меня одна, а у нее семеро братьев, которые защитят ее… — гордо сказала Хадижа.

— Так вот, Усман решил встретиться с ней и попросить прощения.

— Правильно, это мужской поступок.

— Так вот, не вышло это.

— Что не вышло?

— Асият была на стройке, когда туда подъехал Усман.

— Что ты мелешь… Асият я отослала на ферму, — перебивает его Хадижа.

— Она была на стройке и назло Усману, она, знаете, что сделала?

— Что?

— Стыдно, ой, как стыдно… Я-то сам не видел, но люди говорят: как только она увидела Усмана, села в кабину к этому парню, обняла его и уехала с ним…

— Что? Моя дочь уехала с другим?

— Да, Хадижа, укатила она с ним в неизвестном направлении. А каково Усману, а? Он стал чернее тучи, злее зверя, угрюмее, чем замшелая скала… — чуть ли не с пеной у рта говорил Исабек, лицо его было перекошено.

Такое может поразить только вот таких лопухов, как этот Исабек, с которым я бываю краток, в разговоре. Сейчас возникло во мне желание спросить его о Хафизе, мол, привязывает ли он и теперь коня к его воротам, но не стал. Хадижа приходит в себя, бледность исчезает с лица.

— Да чтоб твой род в корне высох, проклятый… — замахала она кулаками перед носом Исабека. — Что ты говоришь? Не могла она этого сделать!

— Что?

— Ты говоришь, она обняла его, этого парня?

— Да, так говорили. Я не видел. И укатила с ним.

В душу мою вкралась тревожная мысль, неужели этот добрый, веселый парень натворил что-нибудь предосудительное при людях. Нет, этого быть не может. Никак я не могу в это поверить.

Удрученный Исабек опускается на камень, кладет шапку на колени. Лошадь в мыльной пене тычет мордой о его голову, в плечо, будто хочет сказать: «Чего уселся, позабыл, зачем скакал и куда, ты же хотел кого-то рассорить, между кем-то внести раздор».

— Жаль Усмана, такого парня обидеть!

— Не ной, ничего страшного не случилось… И Усман хорош, если он позволил такое… — говорит, раздумывая о чем-то, Хадижа. Страх исчез, но вот какой-то осадок огорчения от случившегося и тревога отразились в ее глазах. Смешно-то смешно, но на самом деле, если подумать, черт знает что это такое. Поскачет этот черный вестник к Сирхану, отцу Усмана. Не поймет ничего Сирхан и бросится к Али-Булату. От этой мысли Хадижа пришла в замешательство. Что делать? Надо отвратить возможную неприятность. — Я тебе говорю, — стала тормошить она Исабека, — ничего страшного, ты же всего этого не видел своими глазами.

— Эх, Хадижа, Хадижа, ты не знаешь характера Усмана, да он просто не вынесет этого…

— Ну вот что, нечего по пустякам тревожить почтенных людей, занятых делом.

— Как? Разве это пустяк?

— А ты думаешь, мир перевернется, землетрясение будет? Давай-давай, скачи обратно. Не срывай неспелые плоды, поспеют — сами упадут.

— Я обязан, мой долг сообщить отцу Усмана. Сирхан должен знать…

— Ничего он не должен знать. Вертайся.

— Тетя Хадижа!..

— Кому говорят, да я тебе как вторая мать… Когда у твоей мамы соски повысыпали, я тебя выходила, неблагодарный, ты знаешь об этом или позабыл? Вертайся! Ну-ка, дорогой Мубарак, помоги мне посадить его на коня, а то, я вижу, он прилип к камню…

— Я сам, я сам…

Огорченный и растерянный, Исабек садится на коня, поворачивает его обратно и скачет восвояси.

— Вот взбалмошная девчонка, — недовольно качает головой Хадижа, — что наделала, а? Надо же такое? Все у нее не так, как у людей. Обязательно весь аул должен знать о ее проделках… Надо поскорее уладить это дело и ударить в барабаны… — Под словами «ударить в барабаны» у нас подразумевается сыграть свадьбу. — Ты понимаешь, учитель, — вдруг с серьезным видом обратилась она ко мне, — с ней, с моей дочерью, что-то странное происходит, она, я уже чувствую, грезит во сне, нервное возбуждение охватывает ее… Понять, конечно, нетрудно, она созрела уже, она как спелый плод, который не в силах удержать на ветке плодоножка, и готов сорваться, только прикоснись к нему, отсюда, по-моему, и эти ее проказы. Как это не понимает Усман, что он тянет, почему не настаивает на свадьбе? Я боюсь за дочь. А что если вдруг этот Мангул… ой-ой-ой, нет-нет… Очень прошу тебя, представится случай, поговори с мужем моим, с отцом Усмана. Пожалуйста.

— При случае обязательно, — обещаю я ей.

Не в аул она направилась, а свернула на ферму, и меня попросила пойти с ней на всякий случай. Странное дело, то ли люди просто пользуются моим мягким и податливым характером, то ли на самом деле верят, что при случае можно на меня положиться, они вот так зовут меня с собой. Так было, когда наш директор совхоза взял меня с собой в город; а здесь — тащит меня с собой и Хадижа. Что оставалось мне делать? Я последовал за ней. Старая ферма наша расположена неподалеку от водопада Чах-Чах, и не в ущелье, а на ровной площадке, окруженной со всех сторон горами. Здесь свой микроклимат, — не бывает ветров и снег не задерживается долго. Одним словом, оазис в горах. По дороге в лощине встретилось нам стадо породистых коров. В предгорье и в горах у нас распространена эта порода и называют ее «бурой кавказской». «Бурая» создана при помощи скрещивания со швицкой породой и разведением помесей. Крупные животные с небольшими рогами, выставленными вперед, и с длинным хвостом с большой кистью на конце и с крупным выменем. Эти коровы почти вдвое крупнее, чем наши местные, и кажутся даже более степенными и благодушными.

Да, такие породистые животные и должны получить подобный автоматизированный, механизированный комплекс с огороженными выгулами под навесом.

И вот наша старая, построенная еще в тридцатых годах, покосившаяся ферма, приземистая и длинная — в два блока, слепленная из простой глины, темная. Вокруг непролазная грязь, жижа, горки навоза, не вывезенного в свое время на поля — лучшее удобрение. Только узкие проходы немного очищены и посыпаны соломой. Какая, скажу, убогость по сравнению с тем, что строится на плато Дирка! Разница огромная. Небо и земля.

Поодаль от фермы среди стройных тополей белеет маленький домик, где отдыхают работницы фермы, среди которых есть и такие, которые постоянно живут здесь, а многие вечером уходят домой, в аул.

Нам сказали, что Асият в коровнике, расчищает свой участок. Мы ее увидели еще издали в грязном мешковатом платье, она выносила из коровника в плетеной корзине навоз и выбрасывала его туда, где стоял трактор с прицепом. Сама на себя непохожа, как изуродовало ее это одеяние. Нет, не для Асият эта работа, ей это совсем не к лицу, ей бы быть в белом халате и у кнопочного пульта кормораздачи или же в доильном блоке быть оператором. Увидев Асият, Хадижа неслыханно обрадовалась, но виду не подала.

— Что ты наделала, как ты посмела, дрянь?! — сразу накинулась на нее Хадижа, потом обернулась ко мне: — Ты слышал, Мубарак, укатила в неизвестном направлении… а?

— Разве Исабеку можно верить, — говорю я, — он мастер из мухи делать слона.

— И никуда я не укатила, — тихо сказала Асият.

Асият показалась мне испуганной, стояла она перед матерью с плетеной большой корзиной в руке и с виноватым видом опустив голову, словно вот-вот заплачет.

— А что, пусть не обзывается, — тихо проговорила она, защищая себя, — чего он… «У тебя губы утиные, глаза телячьи, нос — печеная картошка», а что, мне не обидно, что ли. — По-детски наивным был вид у Асият.

— Он же это любя…

— Ничего не любя…

— Ты при нем с другим парнем?

— Если ты хочешь знать, мама, он бежал за мной и грозился избить, — исподлобья взглянула она на мать своими озорными глазами.

— Ударил?

— Да? Так я и далась ему, я убежала.

— Вот что, собирайся-ка, идем!

— Куда?

— Как куда? К нему, ты сейчас же извинишься перед ним. Сразу, пока корни обиды не углубились и злые языки не раздули пламя, потом будет труднее…

— Я не пойду, — не глядя на мать, говорит Асият. — Он побьет меня.

— До свадьбы они, как волки и собаки, а что будет после?.. Нет, доченька, пойдешь.

— Мне стыдно.

— Вот-вот, пусть это будет тебе уроком, чтоб была благоразумнее.

А Усман между тем закрылся у себя в комнате, как нам сказали люди, сам не выходит и к себе никого не пускает. А мать его, Меседу, не на шутку была обеспокоена случившимся и говорила: «Слабыми стали эти мужчины, обидчивыми, капризными». И любопытные со всех сторон глазели. Я побежал к сакле Сирхана.

— Ну что вы собрались, нечего вам делать, что ли? — возмущалась Меседу, хорошо сохранившаяся полнотелая и складная женщина средних лет. — Идите, идите, займитесь полезным делом.

— Что случилось, Меседу? — спрашиваю я, еле переводя дыхание и жадно глотая воздух. И в самом деле собравшаяся у сакли взволнованная толпа перепугала меня.

— Мубарак, Мубарак, ахерси-дорогой нушала учитель, белики — может быть, он тебя послушает, лехиркур, он не открывает дверь, экили сай — заперся, не выходит, посмотри, что он там делает? — кинулась ко мне Меседу, по своему обыкновению смешивая и русские, и наши слова.

— Откуда, как посмотреть? — спрашиваю я.

— Возьми лестницу, подставь с той стороны под окно и посмотри, что там с ним, что-то сердце щемит.

Ее волнения и тревоги передались и мне. Схватил лестницу, поставил под окно, быстро вскарабкался вверх и увидел Усмана. Он сидел за письменным столом и что-то сосредоточенно писал. Увидев меня, он одним глазом подморгнул, мол, как дела…

— Живой, живой! — воскликнул я от радости и хотел было громко похлопать в ладоши, но в это время лестница подо мной сдвинулась и я полетел в кучу камней, ударился головой.

Глупо и смешно! — подумал я, падая с лестницы: — Опять стал посмешищем для зубоскалов. Зачем мне, дураку такому, взрослому человеку, которому скоро сорок лет, лезть, как безусому юнцу, на шаткую лестницу? А когда ударился головой о камни, услышал смех. Конечно же, первым прыснул со смеху этот Исабек, чтоб ему лопнуть. Ударился, видно, я не на шутку, померк белый свет, сознание отступило, удалилось от меня. Но я тут же пришел в себя под встревоженные крики людей: «Врача, врача скорее, ему плохо, он умирает!». На самом деле мне стало дурно!

— Эй, люди, спасите человека!

— Умирает!

Все засуетились, позвали медсестру. А Хадижа, бегущая с дочерью к сакле Сирхана, встретив медсестру, совсем уж перепугалась и, показывая дочери пальцем на медсестру, широко открыв рот, застыла, будто потеряла дар речи. Потом перевела дух и, растолкав ротозеев-женщин, спрашивает:

— Что здесь медсестра делает?

— Говорят, умирает… — пролепетала беззубая, глухая старушка.

— Ой-ой-ой, неужели Усман такой слабый человек, неужели он на себя руки наложил?

— Ну что ты, мама, — вскрикнула Асият, — что ты говоришь? Не может этого быть! Ой, мама, что же это я наделала? — и потянула за руку мать. — Скорей же, мама! — Ей вдруг стало страшно, никогда в своей жизни она не испытывала такого испуга и страха, она ведь не со зла решила расстроить любимого человека, ведь и он при дружках своих и при подругах оскорбил и унизил ее.

— Доченька, что же ты натворила? Такого парня потерять, такого джигита, — причитала Хадижа.

— Правда же мама, он самый лучший, правда же, только бы не умер. Аги, аги, аги! Ой, мама, что же будет?!

С плачем они ворвались во двор сакли. А к этому времени сестра перевязала мне рану на голове и дала бинт, чтоб придерживал я свой неудачный нос. Бледные и взволнованные, Хадижа и Асият поднялись на веранду, где у двери в комнату сына на табурете сидела озадаченная Меседу.

— Где он? — садится на последнюю ступеньку лестницы Хадижа.

— У дочери своей спроси! — бросает Меседу и отворачивается.

Обе эти женщины под стать друг другу, с таких вот, наверное, и лепят скульптуру статуи матери-родины, почему-то подумалось мне.

— Аги, аги, аги! Усман, милый, прости, Усман, дорогой, прости! Я же не думала, не думала, что так получится…

От этих слов лицо Меседу стало меняться, посветлело, подобрело. Она, довольная, утешая невестку, гладила ее и подмигивает Хадиже.

— Что с ним? — тихо спрашивает Хадижа, — что с ним, серьезно, что ли, умирает?

— Чего еще придумали, станет он из-за этого умирать, — улыбается Меседу Хадиже через плечо Асият и добавляет: — А может быть, белики, хела рурсилис — твоя дочь хочет его смерти?..

— Нет-нет, тетя Меседу, я не хочу, чтоб он умирал, я люблю Усмана.

— Марисуд, марисуд, дила рурси, успокойся, успокойся. — Меседу вытирает ее слезы. И от признания девушки у нее настроение совсем как у солнышка, выглянувшего из-за туч.

Меседу вначале решила, что Асият нарочно позволила себе поиздеваться и надсмеяться над ее сыном и была очень и очень огорчена. Но после того, как услышала неожиданное признание этой взволнованной и плачущей девушки, переменилась и стала ласковой, даже радость какая-то вдруг вселилась от мысли, что это между ними просто играет любовь.

А люди, все еще торчащие во дворе, услышав причитания Асият, искренне посочувствовали ей, а некоторые даже смахнули слезу. Если минуты за две до этого люди осуждали ее и винили за поступок, то теперь они жалели ее, простили ей все и желали ей счастья. Меседу вытерла краем платка щеки Асият, обняла, чувствуя ее крепкое и гладкое тело.

— Ты любишь Усмана, доченька?

— Да, тетя Меседу, очень люблю, только бы он не умер.

— Тогда поплачь, рисен, дила рурси, погромче, поплачь, доченька. Он услышит и не умрет. — Меседу стелет ковер и бросает подушки Хадиже. — Присядь, отдохни, запыхалась ты.

— Еще бы, от самой фермы сюда — на одном дыхании. Ноги, ой, как не свои, как ватные.

В это время приоткрывается дверь и оттуда показывается маска в очках, с толстым носом и с седыми усами. Асият отпрянула. Этого человека она не знала.

— Кто это?

— Это я! — говорит Усман, отодвинув немного с лица маску.

— С тобой ничего не случилось, ты не умираешь?

— Зачем пугать людей и притворяться? — вскакивает Хадижа, хватает метлу, но Усман скрывается и запирает дверь.

— А что же здесь медсестра делала?

— Это нашего Мубарака перевязывали…

— А что с ним?

— С лестницы сорвался, непутевый он какой-то, все шишки ему достаются, — хихикает Меседу.

— Видишь, из-за тебя все люди страдают. Уходи отсюда, дурья твоя голова, — бранит Хадижа дочь и показывает на лестницу. — Перепугали, черти, до сих пор страх не проходит, всполошили тут всех.

Асият, пришедшая в себя после волнений, послушно сходит с лестницы, и тут же ее окружают охваченные любопытством улыбчивые подруги. Меседу, довольная тем, что все так кончилось, налила из самовара чай и с инжирным вареньем подала Хадиже.

— И я испугалась… прибежал злой, сердитый, ничего не стал есть и закрылся. Это любовью они дразнятся, раз любовь, все прощается, милая Хадижа, — приговаривает Меседу, подсаживаясь к ней. — Жагали кадираге, сядем, бужеге попьем чай, дуцруб — варенье, чакар канпет… каса, бери, уруз-макуд — не стесняйся…

— А ты что это мужа позабыла? — вдруг спрашивает Хадижа, с удовольствием отпивая ароматный чай.

— Кто тебе сказал? — сладко облизывает Меседу губы.

— Муж твой, скучает он там… — улыбается Хадижа, рассматривая полненькую, пухленькую Меседу.

Красивые женщины в ауле Уя-Дуя, глаза у них жадны на мир, и ресницы будто подсурьмили, выпрямили. Пусть никто не думает, что и прежде в нашем ауле горянки пренебрегали своей внешностью, нет. Кто знает наш местный фольклор, тот не раз встречал в них образы и ощипанных бровей, и покрашенных сурьмой глаз, и припудренных пыльцой от цветков щек.

— Да, есть о чем соскучиться, — ткнула Хадижа пальцем ее в бок, — хороша чертовка, и платье это тебе идет…

— Правда, хорошее? — встает Меседу и демонстрирует платье. — Слава богу, дом-то мы закончили, теперь можно будет и о себе подумать… И дочери купила такое. А когда ты была на пастбище?

— Сегодня. Пусть, говорит, приходит.

— Скучает, значит, мой Сирхан?

— Мама, идем! — зовет Асият со двора.

— А ты, доченька, не думай, что твои капризы тебе даром обойдутся, — грозит пальцем Меседу и обращается к ротозеям. — Ну, что вы уставились, эй, люди, или идите с нами чай пить, или расходитесь. Театр, как видите, окончен. Да и мне на пастбище пора, вон, говорят, муж мой соскучился, зовет. Может быть, и туда вы пойдете? Ха-ха-ха! Ну, разбежались!

Да, разошлись люди. И я, почтенные, ушел домой пить чай, все придерживая свой кровоточащий нос. Я же говорил вам, не везет мне с моим носом.

АРШИНОМ СТАРЫМ НАС НЕ МЕРЬТЕ

Сегодня у нашего директора совхоза свежий вид: гладко лежат на лице усы и брови, выражая душевный покой и удовлетворение. А когда они взъерошены, в этом и мне пришлось убедиться, не ждите от него ничего доброго. Сложный он человек в хорошем смысле этого слова. А сегодня он, кажется, стал даже выше ростом, выпрямил плечи, гордо держит голову, да, он доволен. И, расхаживая по коридорам, светлым залам и палатам построенного багратионцами здания, так называемого детского комбината, наш Ражбадин повторяет: «А вы говорили, что от них одна морока, а толку никакого. Нет, ничего подобного, братцы, молодцы наши студенты-строители! С них надо бы брать пример многим рабочим из «Межколхозстроя»…». И слова эти, конечно же, главным образом обращены к Хафизу и к прорабу Труд-Хажи.

— Что плохо, вот щели большие на полу.

— Доски сырыми прибивали…

— Сухих, конечно, вы не могли найти, — проворчал директор, глянув на Труд-Хажи. — Так нельзя оставить, надо покрыть хотя бы линолеумом.

— Мы об этом подумали тоже, но детям это, по-моему, не желательно.

— А щели желательны? — грубо бросает Хафиз, поддерживая справедливое замечание Ражбадина.

— Заделаем как-нибудь.

— Ты смотри у меня, «как-нибудь», я не желаю «как-нибудь», я хочу, чтоб все делалось по совести, как наши отцы делали… без расточительства, экономно и красиво, с душой, понимаешь?

Здание в основном было готово, хотя полы кое-где застелены с дефектами. Крыша покрыта рубероидом и засмолена, только подходы к зданию и территория вокруг еще не были расчищены от строительного мусора. И этим благоустройством были заняты сегодня студенты.

— Ну как, директор? — пожимает руку Ражбадина, когда мы выбрались на улицу, командир багратионцев Минатулла.

— Молодцы, ребята, молодцы! Спасибо вам, вы не дали некоторым скептикам опровергнуть мое мнение о вас, — дружелюбно сказал Ражбадин, — толково потрудились, толково, только жаль…

— Что жаль?..

— Расставаться, ребята, с вами жаль. Не знаю, как мы вам, но вы нам глубоко симпатичны, черти вы этакие! И клянусь, вы растормошили людей, дали им толчок, и теперь дело пойдет смелее…

— И нам здесь было хорошо.

— Не все было гладко, что поделаешь? Как сказал один мудрец: «Наше достоинство не в том, что мы в своем движении создаем сами себе препятствия, а в том, что преодолеваем их». Мудрено, но понять можно. Погляди, Минатулла, право же есть чему порадоваться… — И Ражбадин, живо жестикулируя, показал на завершающийся комплекс, на строящийся поселок… — Уже верится: будет здесь все, что необходимо человеку для удовлетворения всех его жизненных потребностей, и люди не будут убегать от меня, наоборот, многие вернутся…

Да, в добром настроении был Ражбадин, так и играла под мирными усами улыбка радости. И я и жена моя в глубине души сожалели, что вскоре нам придется расстаться со всем этим: уедут студенты, жена вернется к своим домашним заботам, дети пойдут в школу, и мне пора распрощаться с этой шумной машиной — бетономешалкой, к которой я так привык, что теперь боюсь, мне будет не хватать ее в жизни. Как это моя Патимат на обеде сказала сегодня:

— Вот и все, муж мой, завтра последний день, тоска какая-то на душе.

— А мы приедем и в следующем году, — бросила Джавхарат, услышав слова моей жены.

— Целый год, это так много! Я теперь не такая, какой была недавно, и боюсь, не справлюсь с хозяйством. Ведь до этого я думала, все это привычно, вся жизнь так и пройдет, и смирилась, а теперь, когда я узнала, что можно жить куда интереснее, во мне растет протест.

— Вот этого мне еще не хватало.

— Нет, не смогу, никак не смогу я быть прежней, — всхлипнула она.

— Что ты? Неудобно, — шепчу я ей, нагнувшись, и она, чтоб не обратить на себя внимания, отошла к детям, которые вели разговор о том, когда же покажут их по телевизору, и сами с собой рассуждали, мол, может быть, нас обманули просто и не покажут…

Последний бетон первой смены с грохотом полетел из бункеров в кузов самосвала. Подняв резиновый шланг, помыл я всю эту полезную машину, вытер тряпкой ручки и лестничные перила. Завтра еще одна смена — и все… прощай. Побрел один по дороге в сторону аула, где на берегу Верхнего озера стоит белое, отремонтированное к новому учебному году здание школы, окруженное со всех сторон вонзившимися в небо пирамидальными тополями. У родника я догнал свою семью. Каждый во что-то набирал воду, чтоб взять с собою в аул, в руках одного — кувшин, у второго — канистра, у третьего — пластмассовый белый бочонок и, конечно, за самый тяжелый схватился Хасанчик, чтобы помочь маме.

Вот если бы в человеке на всю жизнь оставалось это желание — услужить маме, помочь ей нести непосильную ношу! Не ущемляя желания сына, я попросил его, чтоб он позволил мне помочь, и он согласился, а через несколько шагов позабыл и отпустил ручку кувшина. С детства природа вложила в человека этот порыв, но, к сожалению, часто мы об этом забываем. И вот, почтенные мои, стоило мне расстаться с увлекшим меня делом, как я вновь углубился в размышления о жизни. Жена моя была права… И я уже не смогу быть таким, каким я был… Нет, невозможно. Жить надо по-иному, творить, быть полезным… А разве дело учителя не полезное? Нет, полезное, необходимое, но когда плюс к этому есть еще что-то, дающее истинное удовлетворение, — это хорошо. Сам себя пытаюсь успокоить, но не получается. Иной раз кажется, что, может быть, и не следовало мне хватать жизнь за «гриву»? Жил себе спокойно, не ведая ни о какой стройке и стройотрядах, и жизнь шла своим ходом, своим чередом, и мы все были довольны. А чаще думается: как это можно было провести столько лет своей жизни в прозябании, в таком унизительном состоянии? Сорок лет, черт возьми, все-таки не четыре и не четырнадцать лет, а целая вечность… И люди кажутся мне уже не теми, какими я их представлял всего два месяца тому назад… Нет, что-то такое всех коснулось, все будто возбуждены и ждут чего-то. А мне чего ждать? Я получил свои четыреста с лишним рублей, — то, что я хотел, а дальше? Это уже меня не радует, а печалит…

Когда мы на пути к нашей сакле преодолевали шаткие каменные ступеньки на крутом спуске, дорогу нам уступили Хадижа и Меседу. Их все чаще стали видеть вместе, это значило, что близится время, когда бой барабанов выбьет стремительную дробь лезгинки, когда пустятся в пляс лихие джигиты, заломив папахи, когда перед ними лебединой походкой поплывут девушки в серебряном звоне украшений. Они жены чабанов, в долгие зимние месяцы остаются одни без мужей, как страдающие вдовы. Но зато встречи весной бывают желанными, как говорят уядуйинцы: «Эй, люди, закройте глаза и не смотрите на нас, мы не виделись четыре долгих месяца, отвернитесь, имейте совесть».

И каждый раз при встрече со мной обе эти женщины просили меня, чтоб я поговорил с Али-Булатом и с Сирханом о молодых. Мне было лестно, что они доверяют мне и считают меня серьезным человеком. Так, кажется, Меседу сказала: «Ты в ауле уважаемый человек, тебя почитают, у тебя все-таки авторитет…». И я обещал и той и этой, но никак не удавалось мне встретиться с чабанами.

И вот однажды выпала такая удача. Оба они, Али-Булат и Сирхан, явились на стройку посмотреть, как идут дела, как рабочие устанавливают оборудование. Я обрадовался такому случаю и поспешил к ним, но встреча с ними, прямо скажу, оказалась не из приятных.

— Работы еще непочатый край. И привести все это в движение, научить людей новым специальностям, нужно для этого немалое время, — заметил Сирхан.

— Да, об этом знает Усатый, — объясняю я им, — он уже послал одиннадцать человек в Хасавюртовский коплекс на стажировку…

— Да, привел-таки в движение массу, Усатый Дьявол! Вы только поглядите, какие создаются условия! Удивление, и только. Надо же, и такое свершается в наших горах, — дивился Али-Булат. — Я хотя и был с первых же дней за эту идею, но не думал, что такое возможно при нашей жизни.

— Что ни говори, Ражбадин человек толковый, — доволен увиденным и Сирхан. И вдруг он поворачивается ко мне. — Ты еще не начал строиться на новом месте?! Начинай, мы поможем.

— А когда вы переберетесь, дорогой Сирхан? Настало ведь время свадеб, уважаемые.

— Как вспомню, обида душит меня, уважаемый Али-Булат. Как она на такое решилась? Ты плохо следишь за дочерью.

— А ты не учи меня, ты шел на учебу, когда я с учебы возвращался, — отрезал Али-Булат. — И заруби это себе на носу!

— Ну что вы, почтенные, мне даже неловко. Не устраивайте из-за пустяка ссору, — говорю я. — Асият любит Усмана.

— Ей, по-моему, нравится совсем другой… — мрачнея, говорит Сирхан.

— Не смей, не смей, я тебе говорю, дурно думать о моей дочери! — закричал Али-Булат. — Ты сошел с ума, Сирхан, говорят же, когда бог хочет покарать человека, то он его лишает разума. Эй, дорогой, не теряй голову из-за глупостей, все равно святым тебя никто не назовет! — возмущался Али-Булат.

— Ничего не понимаю, о чем вы…

— Ты скажи, Мубарак, что происходит здесь?.. Кто этот студент и что с ним общего у Асият?

— Ах, вы имеете в виду Мангула?..

— Не произносите при мне это имя! — закричал Али-Булат.

— А что случилось? Он же из соседнего аула Урцеки. Там у него, по-моему, невеста… — придумал я, чтоб развеять в них недобрые, как говорят горцы, сучковатые мысли.

Кажется, этим я немного успокоил в этих людях возмущенных чертей.

— Вот видишь! — воскликнул Али-Булат, обернувшись к Сирхану. — Я же говорил тебе, прежде чем подозревать человека, надо разобраться, пораскинуть, что к чему… — замахал палкой Али-Булат, будто хотел проткнуть Сирхана. — Ты пойми, дружище, и мне она изрядно надоела, надоели ее проделки, думаешь, мне легко выслушивать эти насмешки от людей, не дочь, а порванный мешок проса. И меня, старого отца, не жалеет…

— Ты, Али-Булат, меня знаешь, в смысле нравственности я придерживаюсь старых взглядов, да, и я это не скрываю. Но мне больно, когда говорят, что твоя дочь ведет себя излишне свободно… — спокойно и убедительно говорил Сирхан.

— Она сестра семи братьев, потому и ведет себя свободно. Ей нечего и некого бояться, никто не посмеет ее обидеть.

— Ты подумай, подумай, друг мой, не надо же так демонстрировать эту свою независимость. Она с ним в одной кабине проводит дни… Черт знает что это такое… Это неслыханно.

— Чего ты там плетешь? — возмущается Али-Булат. — Вах, Мубарак, ты посмотри на этого человека, он, по-моему, из друга хочет сделать врага…

— Что вы, что вы, уважаемые отцы, прошу вас, будьте благоразумны… — забеспокоился я не на шутку.

— Вот скажи мне, ты в городе был?

— Давно был.

— Побудь теперь, посмотри: если подозревать всех тех, кто ездит рядом в автобусах, в троллейбусах, тогда жить не стоит, — раздраженно тычет палкой в землю под ногами Али-Булат, — Ты меня притащил сюда, и я думал, что-нибудь такое стряслось. Ты видел Асият, она одна в кабине, видел, что она научилась водить машину, очень хорошо…

— Ты вот, Мубарак, скажи нам прямо и откровенно — вот как на духу: он за ней ухаживал? — не может успокоиться Сирхан.

— Слушай, прекрати ты себя терзать, — подойдя вплотную, машет рукой Али-Булат перед самым носом Сирхана. — Ты уверен, что Усман любит мою дочь?

— А ты как будто не знаешь?

— Тогда пусть покажет он себя, чего он ждет, пусть хоть умыкнет в конце концов. Джигит он или не джигит?! Хоть этим он избавит меня от нее.

— Умыкнуть? — удивляется Сирхан. — Кого?

— Не парня, конечно, этого, чтоб шайтан его забодал, мою дочь. Хватит, пусть договариваются, как хотят, пусть похищает, пусть… скорее заберет он ее. А потом пусть сам разбирается в ее капризах и проделках, пусть сам тянет это ярмо, если ему угодно.

— А вдруг она его не любит? Тогда что? Моего сына — под суд?

— Слушай, что ты от меня хочешь? Оставь меня в покое. Любит — не любит, пускай сами решают. При чем тут мы?

Люди в наше время по-разному относятся к проблеме брака между молодыми. Одни думают, что это дело самих молодых, что не надо им мешать, полюбят — сами скажут, а родные должны ждать этого дня, не вмешиваясь в личную жизнь молодых. Это пережиток, когда родители женили детей, которые даже не видели друг друга в глаза. Другие считают, что родителям необходимо вмешаться, ибо любовь часто слепа, и молодые в этом деле могут просчитаться, и утверждают, что браки, совершенные родительской волей, прочнее и долговечнее, чем по любви самих молодых, потому что родители, имеющие жизненный опыт, знают больше и понимают, с кем лучше породниться, чья кровь чище, чья наследственность здоровее, богаче, крепче духом. Да, с этим не считаться нельзя. Самое лучшее, конечно, золотая середина, когда и молодые находят себя сами, и родители довольны.

— Давай не будем сердиться друг на друга, порассудим хорошенько…

— Нечего, дорогой, мне тут с тобой рассуждать. Просто сил нет такое выслушивать и терпеть. Меня там на пастбище смена ждет, — махнул рукой Али-Булат и отошел к лошадям, что были поодаль привязаны к телефонному столбу. Он отвязал свою лошадь и медленно отъехал. Сирхан покачал головой, сел со мной рядом и, как бы про себя, промолвил:

— Вот такие-то дела. — Призадумался он, пристально посмотрел в мою сторону, похлопал меня по колену и сказал: — Раньше, ну, скажем, еще до войны, этой проблемы в горах не было, все решалось просто и ясно. Девушка покорно исполняла волю родителей. Не было этого: любит — не любит?!.

— А как же без любви? — спрашиваю я его.

— Надо спешить! — вздохнул глубоко Сирхан, встал, пожал мне руку, отвязал свою лошадь и поехал не в сторону пастбища, а в сторону аула. И я понял, что на днях что-то решится.

Горянка. Сколько о ней горького и сладкого, печального и радостного сказано, сколько еще слов и строк ей будет посвящено?! И я готов поклясться куском хлеба, что сколько бы доброго и светлого ни писали и ни говорили о ней, она этого достойна. Особенно, если говорить об этой Асият. В глубине души я желаю, чтоб она досталась Усману. Как бы я ни был расположен к этому умному, расторопному, живому парню по имени Мангул, но душа противится тому, чтобы одна из красивых девушек была увезена из аула.

Я вдруг вспомнил о детях и огляделся вокруг, где они. Очень беспокоюсь за них, здесь на стройке столько техники, соблазна для детей, столько лазов и укрытий для игры в прятки, что боюсь, они могут сорваться и изувечить себя, могут задеть оголенный электропровод. Вижу, вижу, вон они где, все вместе с детьми директора играют на опушке леса. Там можно, там не страшно — на душе стало спокойно. Поднимаюсь к водовозу, что стоит у барака, захотелось воды напиться. Вижу Анай в окружении возбужденных девушек-студенток.

Постепенно заметными становятся в Анай изменения, возьмите хотя бы ее внешний вид. Патимат говорила мне, что девушки пристыдили ее, мол, как можно жене такого человека, жене директора одеваться во что попало, нет, не годится. Следует быть нарядной. Вот они и сделали ей прическу, платье подшили, укоротили.

— Пойдем, пойдем, тетя Анай, нам это для концерта очень нужно. Ты не беспокойся, все будет в целости и сохранности.

— Я и не беспокоюсь, — каким-то уже изменившимся голосом улыбчиво говорит Анай.

— Анай, куда это они тебя тянут? — спрашиваю я, считая своим долгом быть к ней внимательным.

— Добрый день, Мубарак. Да вот случайно выскочило у меня, что в сундуке моем есть старинные наряды, так они и пристали, просят для концерта.

— Раз просят, надо одолжить, все равно они от тебя не отстанут, — весело говорю я.

— А мы быстро, туда и обратно. А если есть какая машина, то подкинет нас до аула.

— Хорошо-хорошо, пойдем.

— Ура, — заголосили девушки. — Какая ты у нас красивая сегодня, тетя Анай! — восклицают они.

— Что вы, девчоночки, какая там красота? — смущается Анай. — Иди, скажи Патимат, что мы скоро вернемся.

— Богатые, наверное, у тебя наряды…

— Богатые, не богатые, но не хуже, чем у других, — гордо говорит Анай, направляясь в аул в сопровождении веселых девушек. Смотрю ей вслед и вижу: ходит она не так, как раньше — словно бабка, идущая на базар с мешками, а спокойнее, без напряжения.

Проработав еще одну смену на стройке, удовлетворив просьбу стройотряда, я вернулся в аул. И заметил для себя, какие все-таки стоят долгие дни. Солнце, словно перекатываясь по гребням далеких гор, медленно, еле заметно, скользит по Сирагинскому хребту. В ущельях постепенно сгущаются голубые сумерки. На гудекане было оживленно и шумно, и много было сегодня людей. Многие вернулись с летних поездок и, видимо, набрались впечатлений, и есть много о чем интересном поведать, рассказать.

— Вот здорово! — потирает руки Кужак, снимает папаху и бросает оземь от радости. Обнаженная блестящая лысина его, как надутый овечий пузырь, засветилась под последними лучами уходящего солнца.

— И ты уверен, что я тебя приглашу?

— В наше время после такой информации кто ждет приглашения, дорогой Хаттайла Абакар? — говорит Кужак, нахлобучив папаху. — Кто со мной? Богатый бывает у Ашуры хинкал. Вот спроси, спроси меня, почему я так говорю? Потому что она в три раза больше мяса кладет, чем другие…

— Хвали, не перехваливай, все равно не приглашу.

— Не пригласишь? Давай поспорим.

— На что? — усмехнулся Хаттайла Абакар.

— Вот спроси меня о чем угодно, — положив на колено папаху, заявляет Кужак, — если я не сумею ответить, то я тебе дам по рублю за каждый вопрос, оставшийся без ответа.

— А ты мне задай вопрос, если я не смогу ответить, я тебе десять рублей… — гордо заявляет Хаттайла Абакар, желая показать перед присутствующими и свое превосходство.

— Твои десять рублей мне не нужны, ты пригласи меня на хинкал, и все… Идет?

— Хорошо, давай.

— Начни ты.

— Нет, прошу, начинай. Какой же я мужчина, если даже этого не смогу уступить младшему?

— Нет-нет, ты старший, ты и начинай.

— Нет, ты…

— Хорошо. Скажи, Кужак, кто старший в доме, где нет старших?

Думал-думал Кужак, ничего не придумал и молча протягивает рубль Хаттайла Абакару и дает знать, что он готов слушать и второй вопрос.

— Скажи, Кужак, кто в доме моложе всех, где нет младших?

Кужак и на этот вопрос не сумел найти ответа и молча протягивает еще рубль.

— А теперь отвечай, Хаттайла Абакар, на мой вопрос.

— Говори. Думаешь, я такой глупый, что на твой вопрос не сумею ответить? — хвастливо заявляет Хаттайла Абакар.

— Скажи мне, уважаемый, что такое в два на двух, а в три на трех?

Долго ломал голову Хаттайла Абакар над этим вопросом и вынужден был признаться торжествующему Кужаку, что он приглашает его на хинкал, но глубоко заинтересованный этим странным вопросом, муж Ашуры спрашивает:

— Скажи, Кужак, на самом деле, что это такое?

И в ответ под общее одобрение и веселые возгласы присутствующих Кужак молча протягивает ему рубль. Разразился смех.

Аул Уя-Дуя знаменит тем, что здесь не помнят, чтоб люди разводились. И если бывали одинокие, то только жены не вернувшихся с войны, ушедших от болезней или погибших от несчастных случаев. В ауле Уя-Дуя в послевоенные годы не помнят ни одной кражи, если не считать горскую сушеную колбасу «бицари», вывешенную Меседу на балке под потолком, которую утащила соседская собака, а как она это сумела — уму непостижимо.

— Вот мудрецы, — усмехается Хаттайла Абакар. — Не мудрецы, вы, а потухшие угольки!

— Ты нам голову не морочь, ты иди, Ашура ждет не дождется с готовым хинкалом, даже запах чеснока слышу, — толкает его Кужак.

— И правда, пора, пошли, Кужак, — встает Хаттайла Абакар, а я ждал и думал, вот-вот вцепится он в рукав моего пиджака и скажет: «Пойдем!» Я очень хотел этого, но, как я заметил, в моей жизни сильные желания не сбываются.

— И больше никого не приглашаешь?

— Вот если пойдет и Мубарак…

— Пошли, Мубарак, пошли!

— Идите, я не могу, — говорю я ради приличия.

— Пошли, — хватает меня Кужак, — неужели ты допустишь, чтоб я из-за тебя лишился доброго хинкала? Ты же знаешь, у меня некому готовить. Прошу тебя. Гляди, он удаляется, пошли…

— Неудобно, — не очень-то протестую я.

— Что? На хинкал неудобно? Это ты зря, уважь старика, сынок.

Что делать? Пришлось встать. А то Кужак так цепко ухватился за мой рукав, что мог оторвать его. Тем более, на мне как раз оказался мой старый пиджак. А у Кужака нет жены, чтоб я мог попросить ее пришить рукав, в случае если он окажется оторванным.

Полная луна на синем небе была насмешливо обнажена и похожа на только что извлеченный из кари-печи чурек. Не молочно-белая луна, как обычно, а румяная. Разгулялась она на синем куполе, усыпанном звездами, как пастушка на лугу, пасущая козлят. А звезды, казалось, перемигивались между собой, будто строили глазки, исподлобья поглядывали на хозяйку и вели немую беседу, а может быть, и не немую, только мы еще не слышим их и не можем разгадать их таинственную речь. Четкие длинные тени легли от всего в ауле. На узких улочках было темно, мы шли, чутьем угадывая в темноте тропу и шаткие каменные ступеньки. Эти кривые спуски и проходы с детства нам знакомы, и потому мы можем преодолевать их и с закрытыми глазами. Разбухающая в ущелье Мельника белая пелена тумана медленно поднималась вверх, к аулу, и отдавала приятной прохладой.

НЕ ДЕЛАЙ ТО, ЧТО ТЕБЕ НЕ ПРИСУЩЕ

У жителей аула Уя-Дуя есть одна характерная и даже похвальная черта — участие к человеку, способность всегда хранить в душе желание быть полезным другому, если, конечно, не брать в счет нашего завмага. Доброте и участию учат не в школе, а дома, от старших к младшим передается это; можно сказать, с молоком матери люди впитывают в себя. У людей эта черта словно растворена в крови и отдается с каждым ударом сердца. Разве не об этом свидетельствовал разговор с Сирханом и Али-Булатом, когда они высказывали желание помочь мне всем миром, если я решусь начать строить себе новый дом в новом поселке? Не бывает так, утверждают они, чтоб человек был рад сам по себе, такая радость — это все равно, что незасеянное поле. А на таком поле ничего путного не вырастет. Радость становится поистине радостью человека тогда, когда он ею поделится с другими. И когда лучи этого тепла вернутся к человеку и осветят его душу, согреют — вот тогда эта радость по-настоящему оборачивается человеческой радостью. Ты когда-нибудь осушал поцелуями чьи-либо глаза, глаза любимой, жены, родной матери, ты помог соседу в трудное время, поделился с ним добром?.. Ты сделай это, и ты почувствуешь себя человеком, испытаешь ни с чем не сравнимое удовлетворение, и на душе у тебя станет так легко, так светло от одного сознания, что ты оказался полезным.

И зло, говорят уядуйинцы, — тоже бумеранг, оно обязательно вернется и коснется того, кто его творит. Как в том случае, о котором рассказывают на гудекане.

Чтоб насолить соседу своему, Али-Хужа ночью выбрался из сакли, поднялся на крышу сакли Хужа-Али и накрыл дымоход тяжелым камнем. Хужа-Али подумал: наверное, подул сильный ветер и поэтому печь стала дымить. Вышел в лунную ночь — никакого ветра. По шаткой лестнице поднялся на крышу и видит на железной трубе тяжелый камень. И, конечно, тут же догадался, чьих рук это дело. Он спустился на веранду с этим камнем, завернул его в платок и через перегородку на веранде позвал жену соседа:

— Прости, соседка, что беспокою в поздний час, — сказал он ей, — но совесть не дает мне покоя. Я давно должен был отдать долг твоему мужу. Возьми, пожалуйста, и непременно скажи ему: «Большое спасибо!». Только осторожно, вещь тяжелая.

Обрадованная соседка берет с трудом узелок и поспешно уходит, лелея в душе надежду обнаружить в узелке что-то дорогое.

— Смотри… — говорит она мужу.

— Что это? — полюбопытствовал Али-Хужа.

— Сосед долг вернул.

Муж схватил из рук жены узелок, но не учел, что он такой тяжелый, выронил на собственную ногу, раздробил большой палец. Вскрикнув и схватив больную ногу, стал подпрыгивать на здоровой ноге и приговаривать:

— Проклятье! Какой тяжелый долг!

День сегодня выдался пасмурный, туман заползает за пазуху. Ветер играет с туманом, разрывая его на лоскутки. Вот налетел ветер и зашумел в макушках деревьев, пронесся по дороге, закружив пыль, побежал по цветущему лугу, волнисто засвистел в траве. Над белой пеленой лежащего в углублении тумана поднимаются серые султаны, и их срывает ветер, гонит прочь перед собой, и уносятся они, резвясь и играя.

Я спустился в тумане по тропе, чтоб сократить дорогу, и выбрался на другом склоне, на том самом месте, где Сирхан построил для сына дом. Здесь тумана уже не было. В такую рань перед этим домом возился со своей новой машиной Усман, чистил ее от грязи. Машину словно окунали в вязкое болото — она вся была в грязи. Но постепенно под тряпкой, что в руке Усмана, она обретала первоначальный блеск.

— Доброе утро! — говорю я, поравнявшись с Усманом.

— О, это ты, Мубарак, доброе утро, — даже встрепенулся он. — Так рано?

— Да, надо цемент подвезти, песок, гравий к бетономешалке… Сегодня у меня последний день на стройке.

Красивая была машина, оранжевая, отливающая перламутром. Я бы ни за что не смог водить в горах машину, на равнине еще кое-как, а здесь столько поворотов, крутых подъемов, и всю дорогу приходится манипулировать руками и ногами. Смотрю на Усмана — узнаю и не узнаю его: без усов он совсем как наивный мальчишка. И надо же такое… усы, оказывается, могут совершенно изменить внешность человека.

— Ты что, уже ночуешь здесь, в новом доме? — спрашиваю я у него, показывая на огромный, добротно построенный дом, с ажурными дымовиками и такими же украшенными верхами водосточных труб. Дом хороший, но не такой, как этот приметный, своеобразный, так называемый образцовый, типовой. Стены, правда, гладкие, камни клали, прежде выровняв их напильником, даже раствора не видно, так гладко подогнаны они друг к другу. То там то здесь в стену вделаны резные узорчатые камни, на которых рельефно изображены то газель, то барс, а то и танцующая пара. Этот обычай у горцев сохранился еще, видимо, со времен культуры сасанидов. Я и не заметил, как в это время рядом оказалась Меседу с узелком в руке.

— Усман, дила — урши — сын мой, я тебе завтрак — беркеси принесла. Здравствуй — салам, Мубарак. Садитесь, поешьте, хватит вам обоим, — проговорила она, положив узелок и поправляя на голове белую накидку.

— Спасибо, я дома поел, — отказываюсь я.

— А он голодный, иди, Усман, пока не остыло, мне на ферму надо, Хадижа и сегодня не пошла, на Асият надеется, а вот свою дочь, свою Зизи, я так и не смогла приучить к коровам.

— Я, мама, ничего не хочу.

— Ты мне свои капризы дила урши — сын мой, не показывай. Если ты ее не можешь укротить, мы-то здесь при чем?

— Мама, я тебя просил, не вмешивайся в наши дела, — выговорил Усман, накладывая на диски колес блестящие ажурные никелированные колпаки.

— Вмешивайся, не вмешивайся, толку никакого. Помяни мое слово, умыкнет ее этот… — проворчала Меседу.

— Кто, мама? — улыбаясь, спрашивает Усман.

— Этот, говорят, студент какой-то волочится за ней. Хотя бы ты помог, что ли, ему, учитель, хела жан дат, — просит меня Меседу, развязывая узелок.

— Я с удовольствием, — говорю я, беру горячую картофелину, от которой шел пар, и подбрасываю ее в руке.

— Эх, не те джигиты пошли! И это мой сын, моя кровь, моя гордость…

— Ну и придумаешь ты, мама…

— Ты какой-то не такой, на себя погляди, осунулся, похудел, горишь весь… Решимости в тебе нет, даже Зизи заметила.

— На что? — подмигивая мне, спрашивает Усман.

— Где она вчера ночью была? Она же дома не ночевала, — проговорила она и тут же пожалела. — Али-Булат на пастбище, а Хадижа сама мне сказала, что Асият вернулась утром. Где она могла быть, как вы думаете?

— Наверное, у подруг, где же ей быть, — говорю я, желая рассеять тревогу.

— Вот-вот, и она матери своей сказала, что у подруг. А спросила я подруг — они и знать не знают. И этому можно поверить? Как вы думаете? А что, если она врет?

— Не врет она, успокойся, мама, — улыбается Усман.

— А ты откуда знаешь? Ты ей веришь?

— Верю!

— А если она была с этим… нет, такого позора мне не снести.

Меня удивляло при этом спокойствие Усмана, как будто он знал, где она была ночью и с кем.

— Ты, пожалуйста, учитель, никому о нашем разговоре, — проговорила Меседу, — это я выболтала потому, что ты наш человек и не сплетник, как другие, — взмахнула она руками в сторону сына. — Ты посмотри на него, он ушами хлопает и такое его не волнует, а? Скрути ее один раз в бараний рог, как твой отец меня когда-то. Ой, что я говорю? — Ей почему-то стало смешно: — хи-хи-хи, хотя я отца его, Мубарак, сама скрутила…

— Вот видишь, мама, — смеется Усман.

— Ты что зубы скалишь? Ты хочешь, чтоб она тебя? Нет, нет, нет, — повела пальцем по воздуху Меседу, и в белой накидке сейчас она очень походила на стрекочущую сороку. — Ешь, ешь, сын мой. От дома совсем отбился, и не ведаем, где ты бываешь, что ты ешь?..

— Где я бываю, всем известно, на пастбище, скотном дворе…

— Вот я тебя при Мубараке спрашиваю, зачем ты вот купил машину? Отец не хотел, я его уговорила, и Ражбадин, спасибо ему, помог. Зачем?

— Чтоб лошадей в табуне сберечь… и ездить.

— Только-то?

— А для чего покупают машину? — пожимает плечами недоумевающий Усман. Он подошел к трапезе, отломил чурек, взял ложку и стал есть пити в горшочке. Меседу славная хозяйка, готовить умеет вкусно.

— А я-то думала, у тебя на уме она, и машину купил ты только, чтоб ее катать и похитить. Сейчас, говорят, это модно, правда же, Мубарак?

— Что? — не понял я.

— Раньше девушек умыкали на лошадях, это очень трудно, хлопотливо и неудобно, а на машине…

— Ха-ха-ха, конечно же, очень даже удобно, а то лука седла вонзится в беднягу, и будет он орать на всю округу. — И мне становится смешно. — И участковый наш проснется от спячки.

— Очень удобно, мама, — хохочет Усман, заливаясь.

— Ему смешно, посмотрите на него! Просто удивляет меня нынешняя молодежь. Тебе не кажется, учитель, что они какие-то беспечные, невозмутимые, будто с рождения они знают, что с ними будет…

— О чем нам беспокоиться, мама? Как говорили в старину: что предначертано судьбой, то и сбудется, — все хохочет Усман, краснея до ушей.

— Что вы в судьбе понимаете? Жизнь вас еще не брала в тиски… Да что с вами говорить! Я пошла на ферму, ты будешь сегодня у нас?

— Буду, мама.

— До обеда будь здесь, завмаг обещал мебель привезти.

— Хорошо, мама.

И Меседу уходит. Обжигаясь горячим пити, Усман все еще смеется. Таким его я ни разу не видел и потому даже подумал: «Неужели я в нем ошибался, неужели этот парень, такой равнодушный ко всему, и называющий себя женихом, мог так спокойно вынести сообщение о том, что его невеста (да-да, в ауле уже иначе и не говорят об Асият и о нем, как жених и невеста) не ночевала дома?»

— Ты знаешь, где была ночью Асият? — серьезно спрашиваю я его.

— Знаю… — ткнул он меня пальцем в грудь и захохотал. Хохотал он до слез, хватая воздух ртом, как рыба.

— Она была с тобой?

— Угу… — говорит он с полным ртом.

Тогда у меня отлегло от души, и я с ним хохотал, не ведая еще о том, что между ними произошло. Смеялись до спазмы в животе. И он поведал мне о случившемся. Рассказывал он, держа в руке алюминиевую ложку и облизывая ее, как это делал мой Хасанчик.

— Понимаешь, Мубарак, я решил ее похитить, да-да, мама угадывала мои мысли, когда я покупал машину… — Он больше смеялся, чем рассказывал, поэтому, почтенные, о том, что случилось вчера, я поведаю лучше сам.

После того как Асият с плачем бросилась к двери комнаты, где он прятался от людей, и говорила, что она очень любит его, только бы он не умирал, Усман не раз пытался поговорить с ней, но ни разу настоящего разговора не получилось. Асият держалась вызывающе. Но переменчива Асият, как погода ранней весной, то засияет, будто близкий огонек для усталого путника, то нахмурится, взъерошится, как дикий зверек. Вот почему, говорят, девушка, достигшая возраста любви, бьет горшки, чтоб обратили на нее внимание. И неизвестно, сколько горшков она дома превратила в черепки.

Хороша бывала она в национальном наряде. Да, оказывается, если хорошенько порыться, то в горских сундуках еще можно много чего уникального найти. Нашла же, например, Анай для девушки вот эти броские, звонкие старинные наряды. В наш век бурного увлечения туризмом и возрастающего интереса к старине многое уже увезено из наших аулов. Только сожалеть об этом приходится. Теперь удивляюсь, как я жил до сих пор, не ведая и не интересуясь тем, что происходит вокруг. Нет, нельзя так, нельзя жить равнодушно и беспечно, надо обладать чувством ответственности, разбираться в происходящем и защищать интересы хозяйства и коллектива.

Вначале для Асият был непривычен этот тяжелый декоративный наряд, еще бы — на нем одних серебряных украшений почти пуд. Но зато танец в этом наряде исполняется неторопливо, медленно, плавно, под аккомпанемент больших луженых медных подносов. Звонко прикасаются к подносам пальцы студенток-девушек, украшенные богатыми перстнями. Браслеты на запястье каждой руки цепочками соединены с перстнями на каждом пальце. И звонкая мелодия этого танца называется «Хила-лила-лилайла». Богат и своеобразен этот танец, и стройные джигиты берут его не быстротой и лихостью, а ярко подчеркнутой сдержанностью, гордой осанкой, каждым отчеканенным движением. Прекрасна в этом наряде Асият и очень похожа на царевну Аль-Пери с миниатюры Накра-Нача. На лбу украшения из серебра с перегородчатой эмалью, длинные до самых плеч серьги-подвески, на шее ожерелье из ливанских камней, на груди медальон с оранжевым сердоликом и много-много старинных монет, которым позавидовал бы любой нумизмат. Эх, жаль, что нет рядом оператора, чтоб заснять все это! Просто и великолепно. Вы только поглядите на нее, на движения ног, рук, на мимику!.. Слышите, как в такт музыке играют и звенят на ней эти украшения, дополняя мелодию?

— Вот чертовка, будто рождена, чтоб очаровывать людей, — говорил Кужак, радуясь, как ребенок, ерзая на месте, почесывая затылок, толкая соседей, и кричал, обернувшись к Хадижат: — Твоя кровь в ней кипит, Хадижа!

— А чья же еще? — лучась от радости, говорила Хадижа. — Эй, Кужак, не думай, что и она твоя дочь, она родилась совсем недавно…

— Все равно, душа радуется. Молодец, как будто в сказку меня окунула. Богатый у тебя сундук, Хадижа.

— Не только сундук… Ха-ха-ха!

— Усман, где ты, я бы на твоем месте… Эх, где мои двадцать лет?! — трет руки Кужак и не забывает добавить: — Вот он, вот наш джигит Усман, можете полюбоваться, стоит и в ус не дует!

Усман стоял в стороне, когда Асият с группой девушек-студенток кружилась в танце, подсказывая на ходу подругам то или иное движение. Последнее время многих забавляло ее поведение. Виртуозно танцевал и Мангул, его присутствие рядом с Асият все же задевало Усмана, но, глядя на Асият, он радовался и гордился. И все мысли в конце концов сходились к одному: «Все равно она будет моей, это она просто хочет подразнить меня, вывести из себя. Нет, я не дам помутнеть рассудку…» Как бы он не твердил себе это, но каждый ласковый взгляд Мангула в сторону Асият как острие кинжала задевали его. Нет, не стерпел он.

— Все, хватит, нет у меня больше терпения, надо кончать раз и навсегда! Она отбила у меня всякую охоту оставаться благоразумным! — крикнул он, схватив за плечи рядом стоящего Исабека, глаза его загорелись, выражая беспокойство и решимость.

— Что ты решил?

— Жениться. Я сегодня похищаю ее. Пошли!

— Куда?

— Ты друг мне?

— Допустим.

— Тогда не спрашивай, куда и зачем. К моей машине! — решительно говорит Усман.

— Ты же не умеешь водить… — о чем-то еще говорил перетрусивший Исабек, но Усман вытащил его на улицу. Дошел до оврага…

— Она возвращается домой обычно здесь, и мы ее здесь и сцапаем вечером.

— Знаешь что, давай меня в это дело не вмешивай, — просит Исабек.

— Ты мне друг? — настаивает Усман. — Этим все сказано!

А вечером пошел дождь, как из сита, мелкий-мелкий, о таком говорят: «насмешливый дождь». Сумерки только сгустились, когда Асият оказалась на заднем сиденье. Усман и Исабек были в масках, точь-в-точь такие в нашем ауле надевают на свадьбах, на торжествах, в самодеятельном концерте — войлочные маски с хвостами на макушке и с татуировкой. Когда они подкараулили у речки и схватили ее в мокром тумане, она сначала перепугалась, стала сопротивляться и сорвала маску. Узнав Усмана, она успокоилась. Усман хотел ее связать.

— Не надо, я же не собираюсь бежать, — сказала она.

— Кричать не будешь?

— Нет.

Усман заворачивает ее в бурку и вталкивает на заднее сиденье машины.

— А я все думала, когда же ты покатаешь меня на машине? А что вы надели эти страшные маски? — обратилась она к Усману.

— Так надо, по обычаю. Хватит, поиздевалась…

— А что теперь будет? — спросила она.

— Как что? Ты что, не догадываешься, мы же тебя похитили, понимаешь, похитили?!

— Ах, похитили… ну так бы и сказал, теперь понятно, — прыснула со смеху Асият, — это даже интересно.

— Тебе не смеяться надо, а плакать. — Усман гонит машину, цепко держась за руль, резко переключает скорость на поворотах, на подъемах, машина подпрыгивает на ухабах. После дождя на дороге стояла непролазная грязь.

— А зачем плакать?

— Как зачем? Вах, тебя умыкнули, на тебе пятно похищенной, тебя никто замуж не возьмет, если, если…

— Я и не собираюсь выходить замуж. А кто из вас меня похитил — ты или Усман?

— Я, я… — Сам не свой Усман отпустил руль и обеими руками стал бить себя в грудь, а машина свернула в кювет и мотор заглох.

— Что ты делаешь?! — орет Исабек.

— Все, хватит с меня! — крикнул Усман и ударился головой о потолок машины.

— Так бы давно и сказал. А при чем здесь Исабек?

— Он необходим как свидетель, — заявляет Усман, почесывая голову.

— Свидетель чего, преступления? — смеется, приставив ладонь ко рту, Асият.

— Учтите, — заявляет Исабек самым серьезным тоном, бросая маску, — я тут не при чем, я ничего не видел, ничего не слышал, ничего не знаю — это ваше дело, разбирайтесь сами! — И выскакивает из машины, хлопнув дверцей.

— Трус несчастный! — крикнул Усман в тщетной попытке завести машину. — Чем иметь таких друзей, лучше остаться одиноким. Убирайся, ты теперь нам не нужен!

Асият еле сдерживает смех. Усман не может завести машину и зовет Исабека на помощь. Открыли они капот, поковырялись в моторе. Дождь все еще моросил. Исабек недовольно ворчал. Попытались завести и ключом и без ключа, все тщетно. Оба они были растеряны, испачканы в грязи, как черти. Теперь их к без масок нельзя было узнать. Асият, сидя в машине, догадывалась, в чем дело, бензин не поступал, что-то случилось в карбюраторе.

— Ну что с ней? Машина же новая… — недоумевал Усман. Он пока в машине знал то, что на виду, а в моторе не разбирался, не смыслил ничего. Колдовали, размышляли, садились в машину, опять вылезали. Наконец, когда все уже, по их мнению, было испробовано, Исабек вспоминает о том, что Асият училась водить машину и обращается к ней. Туман рассеялся, уже развиднелось. Скинула Асият бурку, вышла, открыла капот, сняла колпак, проверила карбюратор, и в бачке нашла маленькую гаечку, ввинтила ее на свое место. Им же об этом она ничего не сказала, а для виду стала еще что-то проверять, аккумулятор, провод, свечи…

— Помогите вытолкнуть ее из ямы… — сказала она.

Они оба поднатужились, почти по колено увязнув в грязи, и вытолкнули машину на дорогу. Асият сидела за рулем, и, высунувшись из окошка, крикнула им:

— Ну-ка, еще чуть-чуть подтолкните, так, так, может быть, заведется, еще, еще…

Ничего не подозревающие уставшие, мокрые джигиты послушно исполняли то, что она велела, а Асият вдруг завела машину, включила скорость, задние колеса немного забуксовали, обдали их грязью, машина тронулась и умчалась, оставив их, этих незадачливых, растерянных «похитителей». Они бросились за ней. «Эй, эй, постой, Асият! Асият! Что ты делаешь?». Сначала было обидно и стыдно, даже зло взяло, кепкой вытер Усман свое мокрое, испачканное грязью лицо, сел на мокрую землю, удрученный и обескураженный. Вот почему горцы говорят: «Не делай того, что тебе не присуще, если не хочешь, чтоб с тобой случилось то, что никогда не случалось». Посмотрел на своего друга, на его жалкий, мокрый, грязный вид и смех его взял; показывая пальцем на Исабека, вдруг захохотал Усман. Смеялся и Исабек, показывая в свою очередь пальцем на Усмана. Оба, схватившись за животы, не в силах были унять смех, закрутились, оглашая округу хохотом.

Вот почему Усман все улыбался и был так равнодушен к разговору матери.

Асият благополучно доехала вот сюда, к этому новому дому, немного озябла, изнервничалась. Зашла внутрь, разожгла печь в одной комнате, бросила в духовку картошки и, сидя у печи, задремала. В таком положении ее и застал Усман. Он, конечно, никак не ожидал найти ее здесь, а когда увидел ее, свернувшуюся, как котенок, на подушках, неслыханно обрадовался, вытолкнул быстро Исабека, приговаривал: «Кыш, кыш, не мешай, ты больше мне не нужен, уходи!» — И выставил его в ночь.

— Поздравляю! — говорю я и обеими руками пожимаю руку Усмана. — Надеюсь, на свадьбу пригласишь?

— Самым почетным гостем будешь, Мубарак, — сиял Усман и, смеясь, добавил: — Может быть, она еще чего выкинет, а? Пускай делает что ее душе угодно, такой она мне больше нравится! Ха-ха-ха!

Глава восьмая