Мы возлежали по диагонали на оттоманке, которая стояла посередине большой комнаты. Лежа на локтях, Ульрика руками подпирала подбородок. Она закусила нижнюю губу и не сводила глаз с шахматной доски. Она думала над очередным ходом. На ней был мой халат, а под халатом — одна из моих пижам. Халат был распахнут и открывал грудь. Это была изумительная, несравненная грудь. Своей красотой она могла соперничать со всем, что только есть прекрасного на свете. С великой неохотой я оторвал взгляд от этой роскошной груди и перевел его на доску.
— Твой ход, — напомнил я Ульрике.
— Знаю, — ответила она раздраженно.
Каждый проигрыш она принимала очень близко к сердцу. И порой приходила в ярость, и тогда ее синие глаза метали молнии. Для нее это был вопрос чести. И ради этого она могла даже сжульничать: только бы выиграть. Однако жульничала она не слишком искусно. И поймать ее ничего не стоило. Иногда я изобличал ее, а чаще делал вид, что ничего не замечаю. Но она ничуть не смущалась, когда я ловил ее на месте преступления, словно считала это неотъемлемой частью шахматного мастерства. Она жульничала в каждой партии без исключения. За шахматной доской она как будто превращалась в совершенно другого человека. Вообще-то она была довольно честная девушка.
На этот раз мы играли еще более невнимательно и рассеянно, чем обычно. Ульрика была явно не в форме, играла страшно небрежно и жертвовала одну пешку за другой, не получая взамен ровно никакого преимущества. А у меня с головой опять творилось что-то неладное. Ни лыжи, ни вино, по-видимому, не помогли.
— Налей мне, пожалуйста, — попросила Ульрика.
На полу возле оттоманки стояла бутылка портвейна. Я перекатился на другой бок и поднял бутылку. В ней оставалось совсем немного жидкости; впрочем, пользы от нее было еще меньше. Я наполнил наши стаканы, которые мы поставили на доску. В случае надобности мы передвигали их так, чтобы они нам не мешали. Потом я снова перекатился на бок, поставил бутылку на пол, вытряхнул из пачки сигарету и зажег ее. Но когда я взглянул на доску, вдруг оказалось, что у Ульрики опять два слона. Совсем недавно у нее оставался только один. Другого я съел. Столь неожиданно воскресший слон теперь угрожал моей ладье.
— Твой ход, — с надеждой сказала Ульрика и отхлебнула из стакана.
— Откуда взялся этот слон? — спросил я.
— Какой именно?
— Ты прекрасно знаешь, какой.
— Нет, ты скажи, какой? — настаивала Ульрика.
Просто удивительно, до чего невинный был у нее вид. Я пристально посмотрел на Ульрику. На носу у нее выступило несколько веснушек, она привезла их из. Ворсэтра.
Я вдруг почувствовал, что все это мне до смерти надоело.
— Тот самый, что угрожает моей ладье, — сказал я.
— Ну что ж, — ответила она. — Пусть будет по-твоему.
И убрала слона с доски. Но что-то уж очень легко она сдалась. Это меня насторожило. Я посмотрел на доску. И обнаружил, что Ульрика не только воскресила слона, но и сделала два хода сразу. Она пошла конем, а потом переставила пешку на более удобную позицию. И вообще, пока я возился с бутылкой, она успела существенно изменить дислокацию своих фигур. Впрочем, теперь это уже не имело значения. И я решил во что бы то ни стало доказать ей, что этой партии ей не спасти.
Я сделал вид, что больше ничего не заметил. Это не очень педагогично: нельзя поощрять людей, которые ведут нечестную игру. Жульничество легко может войти в привычку. Но у нее это уже вошло в привычку, и перевоспитывать её было поздно.
И сделал ход. Настроение у нее заметно улучшилось. Она снова сумела сосредоточиться и некоторое время играла просто великолепно. Но игра была уже проиграна. Ей удалось продержаться еще несколько ходов. Я гонял ее бедного короля по всей доске. Мы даже убрали стаканы, и я заставлял ее жертвовать пешки одну за другой. Потом я предложил ей ничью, но она холодно поблагодарила и отказалась. Настроение у нее упало до точки замерзания. Она чуть не плакала. Через несколько ходов я вынудил ее сдаться. Вечер был испорчен. Весь день был испорчен. И во всем виновата Мэрта Хофстедтер.
Портвейн мы наконец добили. Я пошел на кухню и принес бутылку вермута. Она была последняя. Мы пили вермут, почти не говоря друг другу ни слова. Ульрика немного опьянела, но ее настроение нисколько не улучшилось. И мое тоже. В голове по-прежнему жужжало. Этакое монотонное унылое жужжание.
Порой оно чем-то напоминало мне музыку Моцарта. Я чувствовал, что становлюсь сентиментальным и меланхоличным. Я все лежал и ждал, когда же прекратится это жужжание. Но оно не прекращалось. Чтобы как-то отвлечься от невеселых мыслей, я сунул руку под халат и погладил Ульрику по мягкому заду. Казалось, она не заметила этого. Моей руке под халатом было совсем неплохо, но жужжание в голове от этого не прекратилось. Нужно было что-то предпринять, чтобы не сойти с ума. Нужно было заглушить это проклятое жужжание. Я встал, поставил пластинку старого Фрэнка Синатра и предложил Ульрике потанцевать. Она не ответила.
Я снова лег на оттоманку. И вытянулся во всю длину. Это была старая заигранная пластинка, пробуждавшая множество воспоминаний о тех временах, когда мне жилось гораздо легче и веселее. Я понял, что становлюсь по-настоящему сентиментальным.
Я просто начинаю стареть. Мне уже двадцать два года, скоро будет двадцать три, и с этим ничего не поделаешь. Через каких-нибудь семь лет мне исполнится тридцать, и тогда все будет позади. Я потянулся за бутылкой вермута, наполнил свой стакан и сделал основательный глоток. Вермут был сладковат на вкус и напоминал сироп. Я грустил о том, что моя юность проходит не в сороковые годы. Я слишком поздно родился, чтобы быть молодым в сороковые годы. В сороковые годы я был еще ребенком. Годы с сорок пятого по сорок восьмой всегда казались мне самыми заманчивыми. Я смотрел все фильмы, снятые тогда. Смотрел и не мог насмотреться. А музыка, а машины, а женщины! А какие платья и прически! Густо накрашенные губы и разочарованные глаза! Таких женщин больше нет и никогда не будет.
— По-моему, он очень милый, — пробормотала Ульрика.
— Кто милый? — спросил я, снова возвращаясь в шестидесятые годы.
— Эрик Берггрен, — сказала Ульрика. — Правда, он немного застенчив. Но от этого он еще милее.
Эрик Берггрен был молод в сороковые годы. И Мэрта с Германом тоже были молоды в сороковые годы. Вдруг Мэрта появилась под умывальником и улыбнулась мне, но я тотчас же прогнал ее из комнаты. Какой она была очаровательной маленькой женщиной, настоящей женщиной сороковых годов. Эрнст Бруберг, Хильдинг Улин и Вероника Лейн тоже были молоды в сороковые годы. Их немало. И я вдруг почувствовал, как во мне рождается черная зависть.
— Ты так думаешь? — спросил я. — А по-моему, он весьма ординарная личность.
— В нем что-то есть, — возразила Ульрика.
— Вполне возможно, — сказал я.
Она встала и подошла к окну. Походка у нее, пожалуй, стала немного нетвердой. Она открыла дверь на балкон и вернулась обратно.
— Здесь так накурено, — сказала она. — Дым щиплет глаза.
Она стояла у оттоманки. А я лежал и смотрел на нее. У нее были удивительно красивые ноги. И вся она была красивая, статная и цветущая. Но мне все-таки чего-то не хватало. Все-таки она не была женщиной сороковых годов.
— Ложись ко мне, — сказал я Ульрике.
Она послушно легла рядом со мной. Я взял сигарету, вставил ей в рот и зажег.
— А теперь попытайся вспомнить, с кем и при каких обстоятельствах ты видела Мэрту Хофстедтер, — сказал я. — Меня главным образом интересует то, что имеет отношение к ее встречам с Германом, Хильдингом, Эриком Берггреном, Ёстой Петерсоном, Эрнстом Брубергом и, возможно, также со стариком Юханом-Якубом.
И Ульрика предалась воспоминаниям. Этот вечер воспоминаний тянулся довольно долго. Оказалось, что о Мэрте Хофстедтер в этой связи можно было порассказать немало. Наконец речь зашла о белой машине.
— Что это за белая машина? — спросил я.
— Это было на второй или третий день после Нового года, — ответила Ульрика. — Я увидела ее в белой машине. Машина стояла между автобусной остановкой на площади Фюристорг и баром «Гилле».
— Она была одна в машине?
— Не знаю. Этого я не видела.
— Каким образом ты ее заметила?
— Когда я проходила мимо машины, она как раз зажигала сигарету. И ее лицо было освещено.
— Какой марки была эта машина? Ты сказала только, что она белая.
— Не знаю. Ты же сам понимаешь: я и машины…
— Понимаю.
Я встал, прошел в другую комнату и принес иллюстрированные календари с изображением машин.
— Давай посмотрим вместе, — предложил я. — Если это одна из последних моделей, то она наверняка есть в этом календаре.
— У нее был очень современный вид, — сказала Ульрика. — Роскошная машина.
Я зажег сигарету и подошел к окну. Потом вышел на балкон и посмотрел на небо. Оно было затянуто облаками. Ни одной звездочки. Завтра тоже будет пасмурно. Пасмурно, скучно и уныло.
— Ну как, нашла что-нибудь? — спросил я.
— Не надо волноваться, — ответила Ульрика.
Я сел, докурил сигарету и зажег новую. Она лихорадочно листала один календарь за другим. Вдруг она негромко вскрикнула.
— Вот она!
Я подошел и заглянул в календарь. Это была «альфа ромео Джульетта спринт».
— Ты уверена? — спросил я Ульрику.
— Почти.
— Конечно, это не совсем обычная машина, но в данном случае она мало что дает нам. Ни у Германа, ни у Эрнста Бруберга машины нет. У Хильдинга — черный «мерседес-220». У Ёсты Петерсона — «сааб спорт», а красный «порше», который мы видели в Ворсэтра, очевидно, принадлежит Эрику Берггрену. На чем ездит старик Юхан-Якуб?
— На «амазоне», — ответила Ульрика. — Это одна из немногих моделей, которые я знаю.