— После начала декабря вы больше не встречались? — спросил я.
— Всего несколько раз, — ответил Хильдинг.
— А где вы обычно встречались? — настойчиво допытывался я.
— Сначала у меня дома. Всю весну и начало осени. Потом на моей даче — в октябре и в начале ноября. Потом там стало слишком холодно. Несколько раз мы находили себе пристанище на филологическом факультете — в экспедиции или в библиотеке. Потом Герман вдруг раздобыл где-то ключ от факультета и однажды чуть не застал нас врасплох. В другой раз мы нарвались на старика Карландера. Он сидит там по ночам как филин.
— Да, жизнь, полная опасностей и приключений, — заметил я.
— Еще бы! — отозвался Хильдинг.
Мы разделались с цыпленком и допили вино. Теперь можно было попробовать что-нибудь покрепче.
— Ты доволен? — спросил он.
— Вполне, — ответил я. — И давай сделаем маленький перерыв. Тебе надо отдохнуть.
Хильдинг встал.
— Что ты будешь пить? — спросил он. — Виски? Коньяк? К сожалению, у меня нет джина.
— Я буду пить виски.
Он направился к двери.
— Еще один вопрос, прежде чем мы объявим перерыв, — сказал я. — Когда Ёста купил новую машину?
— На рождество, когда ездил домой в Лунд, — ответил Хильдинг. — А что такое?
— Да ничего особенного. Просто мы видели с тобой его новую «Джульетту», и мне захотелось узнать, когда он ее купил.
Хильдинг вышел на кухню и через минуту вернулся с подносом, на котором стояли бутылки и высокие стаканы для грога. Он был превосходный хозяин.
— Летом надо будет всерьез заняться этим домом, — сказал он, словно эта мысль пришла ему в голову, когда он был на кухне. — Обычно я нанимаю работника, который следит за садом. Но этим летом я ездил за границу, сад совершенно зарос. У меня здесь отличный сад.
— А где ты был летом? — спросил я.
— В Италии, — ответил он. — А что?
Он склонился над столом и все внимание сосредоточил на приготовлении грога.
— За то, чтобы тебе здесь понравилось, — сказал он, поднимая мой стакан.
— Спасибо, мне здесь очень нравится, — ответил я.
Хильдинг поставил стакан передо мной. Потом сел, придерживая рукой свой грог. Я молчал. Он исподлобья посмотрел на меня.
— Я думал, что объявлен перерыв, — сказал он.
— Ты встретил Мэрту и Германа в Италии! — вдруг догадался я.
— Да, встретил, — ответил он. — Мы столкнулись в Неаполе.
Он наморщил лоб, но получилось у него это не очень естественно.
— Столкнулись? — повторил я.
— Ну ладно, — вздохнул Хильдинг. — В Риме я узнал, что они отправились в Неаполь. И тогда тоже поехал в Неаполь.
— Пока Герман не увидел тебя, он, наверное, был загорелый и счастливый, — сказал я.
— Загорелым он никогда не был и не будет. И один бог знает, может ли он вообще быть счастливым. Разве что если бы они с Мэртой вдруг оказались на необитаемом острове. И весь сад вокруг дома был бы заминирован. Но и в этом случае он бы шнырял по кустам и вынюхивал соперников.
Он сделал основательный глоток грогу.
— Есть люди, которые никогда не бывают счастливы, — глубокомысленно заметил Хильдинг. — И Герман — один из них. Он вечно чем-то недоволен. Иногда у меня создается впечатление, что он просто упивается своим недовольством. В противном случае он постарался бы изменить свое отношение к жизни.
Я с любопытством наблюдал за Хильдингом, который изо всех сил пытался свалить вину с больной головы на здоровую.
— А точнее? — спросил я.
Он промолчал. Тогда я сделал следующий ход.
— А что сделал ты для того, чтобы он изменил свое отношение к жизни? — спросил я, наблюдая за его реакцией. — Ты не мог оставить его в покое даже в Италии!
Удар попал в цель. И сразил его наповал. Он сидел совершенно неподвижно, покручивая пальцами стакан. Вдруг я почувствовал усталость. И зачем я лезу не в свое дело? Хильдинг пригласил меня к себе на стакан грогу, хотел, чтобы мы посидели и поболтали, был радушным и гостеприимным хозяином. И у меня нет никакого права обижать его. Быть может, он любил ее не меньше, чем Герман. Даже поехал за ней в Неаполь. Да и Герман — человек сложный и со странностями. Я думал о всей той боли, которую может причинить людям такая женщина, как Мэрта. Думал о не менее соблазнительных существах, с которыми сталкивала меня судьба и которые тоже причиняли боль, думал о парнях, которые кружились вокруг них, как мухи вокруг меда. И ведь иногда дело принимало очень серьезный оборот.
Он поднял голову и посмотрел на меня горьким пронизывающим взглядом из-под нахмуренных бровей.
— Теперь хватит, — сказал он. — Мне это надоело. Поговорим о чем-нибудь другом.
Он отставил стакан и достал из кармана портсигар. Потом вытащил из него толстую сигару и совершил обычный ритуал. Это смахивало на психотерапию.
Когда он снова взглянул на меня, это был уже другой человек. Он улыбнулся, продемонстрировав идеально ровный ряд безупречных белых зубов.
— А теперь послушаем несколько пластинок, — сказал он.
Хильдинг собрал огромное количество старых пластинок, выпущенных еще в тридцатые годы. В основном это были свинги. Он ставил одну пластинку за другой, и мы слушали. Здесь были и Бенни Гудман, и Каунт Бейси, и Дьюк Эллингтон, и Флетчер Гендерсон, и Рой Элдридж и многие другие старики — короли джаза. Они исполняли: «One O'Clock Jump», «King Porter stomp» и «So Far, So Good». «One O'Clock Jump» мы слушали несчетное число раз. Старые часы с маятником уже пробили час ночи, а потом и два. И все это время мы пили весьма прилежно. Впрочем, Хильдинг пил больше, чем я. Я был немного осторожнее. Он спросил, как мне нравятся Тедди Уилсон, Лайонел Хэмптон и Гершел Эванс. Я сказал, что ничего против них не имею. Он сказал, что очень любит Тедди Уилсона, и мы слушали его «Body and Soul» раз десять-пятнадцать подряд. И каждый раз Хильдинг приходил в неземной восторг, и на лице его появлялось дурацкое выражение. Пластинка была старая, вся в царапинах и звучала очень неважно. Возможно, Тедди Уилсон вызывал у него какие-то ассоциации с Мэртой Хофстедтер. Потом он поставил эту пластинку еще раз. Он был весь в тридцатых годах. И даже горько пожалел, что его юность пришлась не на тридцатые годы. Я сказал, что ему не следует принимать это так близко к сердцу. Ведь как-никак он был молод в сороковые годы.
— А каково мне? — горестно спросил я. — Моя юность — это уже пятидесятые годы.
Но Хильдинг меня не слушал. Он был слишком поглощен самим собой. Мэрта тоже любила тридцатые годы. И они много раз говорили о своей любви к тридцатым годам. И она тоже любила Тедди Уилсона.
Хильдинг приготовил себе еще одну порцию грога и окончательно расчувствовался. Он снял пиджак и расхаживал по комнате в одной жилетке. Я заметил, что у него уже появился живот. Пока на нем был пиджак, ни о каком животе не могло быть и речи. Но теперь он сразу бросался в глаза. Хильдинг сказал, что ничего не хочет от меня скрывать. Он имел в виду обстоятельства, связанные с Мэртой, а не с животом. Далее он произнес очень много красивых слов на эту тему. Такие люди, как Мэрта, как бы преображают весь окружающий их мир. И для того, кто видел ее хоть один-единственный раз, все остальные женщины сразу блекнут, становятся жалкими и бесцветными. Мэрта была настолько яркой и сверкающей личностью, что затмевала их всех.
— Это была необыкновенно одаренная натура, — продолжал Хильдинг. — Стоило поговорить с ней какие-нибудь пять минут, и уже начинало казаться, что остальные твои собеседники несут унылую чепуху.
Он взмахнул руками и сделал большой глоток грогу.
— В ее присутствии никому и никогда не было скучно!
— Мне только раз довелось побеседовать с ней, — сказал я. — Это было на обеде у Челмана.
— Да, именно там.
Он махнул в мою сторону рукой, сжимавшей стакан.
— Когда я смотрел на вас обоих у Челмана, меня вдруг охватило беспокойство, — сказал он с очень серьезной миной. — Понимаешь, мне показалось, что она увлеклась тобой. О чем вы тогда говорили? Ведь вы довольно долго просидели в углу на диване, и вид у вас обоих был чертовски довольный.
— Она так и не сказала тебе, о чем мы говорили?
— У нее всегда были маленькие тайны. Ей нравилось иметь свои собственные маленькие тайны. И чаще всего каждая такая тайна в конечном счете оказывалась сущей безделицей.
— Мы говорили о французском и итальянском фарсе. Лабиш, Фейдо, Фо и прочие там старики. Я прочитал в свое время немало фарсов, чтобы подготовить пьесу-пародию, которую мы собирались поставить. Мэрта тоже читала их. Вот об этом мы и говорили.
— Знаешь, что я тебе скажу? — начал он, тяжело и доверительно усаживаясь рядом со мной на диван. — В тот самый вечер я впервые в жизни вдруг почувствовал себя старым, по-настоящему старым. Я видел, что вы сидите рядом на диване, все время смеетесь и вам чертовски хорошо. Я видел, что она смотрит на тебя, или мне казалось, что она смотрит на тебя совершенно определенным образом. Я видел в ее взгляде эту странную неуловимую определенность. И подумал, что теперь ее влечет молодость. Моя бедная безумная Мэрта!
Прежде чем встать, он судорожно сжал мое плечо.
— Если бы ты знал, как я ненавидел тебя в тот вечер, — сказал он. — Я ненавидел тебя за то, что тебе всего двадцать лет, а мне — тридцать пять.
— Тридцать пять — это еще не возраст.
Он снова встал и пошел по комнате. На него начал действовать алкоголь. Он уже очень много выпил. Взгляд стал немного осовелым. А лицо покраснело.
— Ну и как же ты меня ненавидел? — спросил я. — Так сильно, что убил бы меня или ее, если бы между нами что-нибудь было?
Он остановился и пристально посмотрел на меня из-под нависших бровей.
— Ведь не убил же я Гренберга, — сказал он.
— Не знаю, — ответил я. — Я не знаю Гренберга. Не знаю, жив он или умер. И для меня это не имеет значения. Его можно было не принимать всерьез. Через каких-нибудь две-три недели она рассталась с ним. Но есть вещи похуже.