Опасное знание — страница 5 из 42

Харальд посмотрел на потолок. Все это время он чистил щеточкой свою старую, прокуренную трубку.

— Тогда, насколько я понимаю, затруднения у него главным образом материального порядка?

— Ну, я бы не сказал, что главным образом… Ведь Герман — человек идеи, но с деньгами у него всегда было туго. Он как-то рассказал мне о себе. Это было в «Стадс-отеле». В этот вечер мы изрядно выпили, но для меня было полной неожиданностью, когда Герман вдруг начал исповедоваться. Ведь он не из тех, кто любит взывать к сочувствию или вообще о чем-нибудь просить. Обычно к нему не подступишься, колючий, как еж. Но после этого вечера я стал думать о нем гораздо лучше, чем раньше.

— Итак?

— Итак, еще в школьные годы он порвал со своим отцом, всеми уважаемым переплетчиком из Гётеборга, но большим самодуром. Герман полностью отказался от родительской помощи. После занятий в школе он выполнял всякую случайную работу, и таким образом ему удавалось кое-как сводить концы с концами. Но когда его отец умер, оказалось, что он был совершенный банкрот. Герман уже в то время стал убежденным приверженцем марксистской идеологии, и можно было предполагать, что он откажется от уплаты долгов, оставив буржуев с носом. Но Герман заявил, что ни он, ни его отец не взяли бы ни гроша у проклятых капиталистов и им будет выплачена вся сумма долга.

Харальд рассмеялся.

— Он говорит, что выплатил все до последнего эре, — продолжал я. — И я верю ему. Очевидно, ему приходилось вести довольно аскетическую жизнь, и единственное, что он мог себе позволить, — это членский билет клуба «Клартэ». Он до сих пор наведывается туда, и его немного побаиваются более респектабельные члены клуба, которые судят о людях по их годовому доходу и, в случае необходимости, умеют не краснеть.

Харальд по-прежнему вертел в руках щеточку для трубки. Она была похожа на тощего, согбенного годами старца. Ему хотелось, чтобы старец стоял. Но тот не хотел стоять и все время падал, ударяясь головой о стол.

— Этот Герман худой, как палка, и у него голодные глаза? — спросил Харальд. — Такие люди обычно бывают опасны.

— Конечно, Герман для тебя самый идеальный объект для всевозможных подозрений, — сказал я. — А ты пока что ищешь как раз такой объект.

— Пока что у меня нет никаких оснований сомневаться в том, что прецептор Лундберг умер естественной смертью, — ответил Харальд. — Сколько раз мне нужно повторять это! Но поскольку ты уже начал просвещать меня на этот счет, расскажи мне немного о прецепторе Петерсоне и доценте Берггрене.

— Пожалуйста, если тебя это интересует.

Я взял со стола пачку сигарет и вытряхнул из нее еще одного «Джона Сильвера».

— Я мало знаю Петерсона, — начал я. — Он приехал сюда из Лунда, чтобы на время заменить профессора Бринкмана. Все мы были так поглощены своими конкурсными работами, что никто не хотел брать на себя такую обузу. А Манфред, заместитель Бринкмана, сам был в это время болен. Ты знаешь — сердце.

— А почему Бринкман совсем забросил кафедру? Меня удивляет, что он даже не участвовал в работе ученого совета, который должен найти ему преемника.

— Осенью Бринкману удаляли камни из желчного пузыря. Вероятно, он съел слишком много вкусных обедов на своем веку. По-моему, старый обжора уже давным-давно поправился, но он постоянно ноет, что ему все еще нездоровится. На самом же деле ему просто неохота возиться ни с лекциями, ни с нашими конкурсными работами.

— По-видимому, Петерсон энергичнее?

— Во всяком случае, энергичнее, чем Бринкман. И это, в общем, нетрудно. Но Петерсон принимает жизнь такой, как она есть, и не хнычет понапрасну. Полагаю, что он любит преподавательскую работу и не считает ее, как Бринкман, наказанием за грехи. По-моему, Ёста — человек милый и добродушный и житейские мелочи никогда не выводят его из равновесия. К тому же, у него отличная деловая хватка, и, за что бы он ни брался, он все делает хорошо.

— Остается Берггрен. Тебя мы уже знаем.

— Берггрен… Право же, не знаю, что можно о нем сказать. Твид, трубка, спорт, только собаки не хватает! У него спортивная машина, по-моему, «порше». Он немного нервный. Иногда мне кажется, что у Эрика нечто вроде мании преследования. И я бы не удивился, если бы так оно и было на самом деле. Его отец — лауреат Нобелевской премии Элиас Берггрен. Перечисление всех его почетных титулов и званий занимает целых полстраницы в академическом каталоге деятелей науки. Очевидно, в семье может возникнуть довольно напряженная ситуация, когда твой отец — всемирно известный врач, а тебе самому делается дурно от одного вида крови. Однажды я встретился с Элиасом на званом обеде. Это настоящий аристократ духа, высокомерный и неприступный. Я никогда не видел их вместе. Подозреваю, что старик Элиас считает сына просто неудачником и, наверное, не раз говорил ему об этом. Мать рано умерла. Эрик, несомненно, умный и одаренный человек, но…

Откуда-то издалека донесся звонок телефона. Почти тотчас же на пороге появилась Биргит.

— Тебя к телефону, Харальд. Какой-то доктор Лангхорн.

Харальд встал, поблагодарил и вышел из комнаты, но через несколько секунд снова вернулся. Он не стал садиться в кресло. Заложив руки за спину, он молча подошел к окну и стал смотреть на улицу. Пошел снег. В воздухе кружились маленькие снежинки — предвестники метели.

Помощник прокурора Харальд Бруберг повернулся и посмотрел на меня.

— Это звонил врач Манфреда, — сказал он. — Мне надо охать в больницу. Если хочешь, поедем со мной. Потом нам все равно понадобится твоя помощь.

— Да, конечно, — пробормотал я. — Когда тебе будет угодно, Харальд.

4. Турин

Профессор Филип Бринкман небрежно покачал головой.

— Какая жалость! — сказал он. — И ведь именно Манфред. Уж лучше бы кто-нибудь другой…

У него был скрипучий и какой-то писклявый голос. Мгновение его слова неподвижно висели в воздухе.

За овальным обеденным столом нас было четверо: дядя Филип, тетя Эллен, Ульрика и я. Несколько месяцев назад я познакомился с дочерью профессора Бринкмана, и с тех пор меня время от времени приглашают к Бринкманам на семейные обеды. Ульрика сидела прямо напротив меня.

— А почему вообще кому-то надо умирать? — спросила она, пожав плечами.


Еще вчера я сообщил им горестную весть о скоропостижной смерти Манфреда Лундберга. Эта весть вызвала весьма оживленный обмен мнениями, который продолжался до сих пор. Старик относился ко мне весьма благосклонно. Он очень любил получать своевременную и исчерпывающую информацию обо всем, что происходит в окружающем его мире.

Обед приближался к концу. Мы взялись за десерт — чернослив со сливками. Через несколько минут мы встанем из-за стола и перейдем в библиотеку, где будем пить послеобеденный кофе. Старик непременно предложит мне сигару, как он это делал уже неоднократно, а я с благодарностью возьму сигару и с видом знатока спрошу его, что это за марка.

— На Манфреда всегда можно было положиться, — сказал Бринкман. — Он был человек рассудительный. А все остальные — абсолютно ненадежный народ. Взять хотя бы Германа Хофстедтера. Ведь этот малый — коммунист!

Последние слова старик словно выплюнул вместе с косточкой и тут же сунул в рот еще одну черносливину. Он сладострастно обсасывал ее, а взгляд его между тем скользил вокруг стола: от меня к тете Эллен и затем к Ульрике.

— Извините меня, дядя Филип, но я позволю себе высказать особое мнение по этому вопросу, — произнес я очень витиевато. — Ведь отсюда вовсе не следует, что он плохой юрист.

— Ах, у папы такие старомодные взгляды! — вздохнула Ульрика. — Не обращай на него внимания.

Она посмотрела на меня и улыбнулась. Губы ее слегка раздвинулись, обнажив великолепные белые зубы. Я не замедлил улыбнуться ей в ответ.

— Это лишь означает, что малому не хватает здравого смысла, — заявил старик. — А на людей, которым не хватает здравого смысла, никогда нельзя полагаться. Ни в коем случае!

— Ты рассуждаешь слишком категорично, — коротко заметила тетя Эллен.

— Меня нисколько не удивляет твое мнение, — сухо ответил старик.

Между тем Ульрика все еще ослепляла меня своей белозубой улыбкой. Она снова пожала плечами.

— Вы опять начинаете? — спросила она безразличным тоном.

Засунув в рот очередную черносливину, старик внимательно посмотрел на дочь.

— Будь, пожалуйста, снисходительна к своим старым, дряхлым родителям, — сказал он.

Это была его любимая шутка, но, поскольку он говорил с полным ртом, иронии в его голосе не было слышно. Он сосал свою черносливину и поглядывал на дочь. Когда он наконец проглотил ягоду, его кадык быстро скользнул по горлу, на миг исчез под воротником и снова вернулся на свое место. Старик приоткрыл рот и облизнул губы. Потом опустил свои густые брови, закрыв ими чуть ли не все лицо.

— Господь бог понял, что я имею в виду, — сказал Бринкман.

Снова заглянув в тарелку, он опустил туда ложку, чтобы подцепить еще одну черносливину, но их там уже не было. Старик был явно разочарован; я охотно отдал бы ему пару своих ягод, если бы знал, но теперь было уже поздно. Тетя Эллен, Ульрика и я терпеливо ждали. Старик окончательно расстроился, отложил ложку и вытер рот салфеткой. Мы встали из-за стола.


У дяди Филипа была типично профессорская фигура, похожая на спелую грушу, ибо он слишком много ел и слишком мало ходил. Говорят, что в свое время это был многообещающий молодой ученый, но, став профессором, он быстро покончил с научной работой и впал в чревоугодие. Он вел почти растительный образ жизни и, судя по всему, был вполне доволен судьбой. Отныне его ничто не интересовало, кроме вкусной еды, крепких напитков и университетских сплетен.


Голова у него по форме тоже была похожа на грушу, вернее, стала похожа. В библиотеке висел его юношеский портрет, на котором был запечатлен совершенно другой Филип Бринкман, тот самый Филип Бринкман, которому много лет назад Эллен Бринкман отдала свою руку и сердце. Глядя на портрет, можно было предположить, что с годами голова дяди Филипа претерпевала значительные структурные изменения. Нижняя часть лица расширилась и стала чрезвычайно массивной за счет верхней части головы, которая все уменьшалась и уменьшалась в размерах. Происходило явное смещение центра тяжести. В этом не могло быть никаких сомнений.