– Вот что, Гаврюша, – сказал я. – Незачем нам глядеть на Шиллеровых «Разбойников» в столь диковинном исполнении. Ничего душеполезного в этой пьесе нет. И, пока все заняты «Разбойниками», пойдем-ка мы отсюда прочь. Надо бы все-таки поискать Ваню. Вдруг да удастся его прямо сейчас увести?
– Я сам его сыщу, – пообещал Гаврюша. – Увести его будет трудно – все эти нехристи за него вступятся. А вы не извольте беспокоиться и утром приводите квартального надзирателя, а лучше – частного пристава. Племянничек ваш дружен с Казимиром, где один – там и другой, а Казимир этот – тоже парнишка, и если его полиция прижмет – он все очень подробно доложит. Ступайте, благословясь. А я пособлю вам отсюда выбраться.
Это он правильно придумал, потому что в подковообразном коридоре уже царил совершеннейший мрак и ни капли света не пробивалось сквозь холстину. Мы на ощупь протискивались меж столбов и досок, утешаясь тем, что расстояние, которое нам надобно одолеть, невелико – чуть поболее сажени.
– Хорош я буду, коли двери заперты, – сказал я. – Не пришлось бы и мне тут ночевать.
– Сдается мне, что эти молодцы, которые в манеже дурака валяют, не дверьми сюда пришли, – заметил сообразительный Гаврюша. – Если люди чуть ли не ночью лицедействуют, значит, это лицедейство производится в секрете от кого-то. Их, я думаю, через конюшню провели, а торец конюшни близ садовых ворот. Дойдем-ка мы до них вместе. Они, я чай, притворены, а не заперты, как полагается. А коли заперты – я вашу милость подсажу.
– Давненько я не лазил по вантам… – печально отвечал я.
Мы выбрались в подковообразный коридор, где было ненамного светлее, чем за расписной холстиной. Вверху имелись небольшие окна, так что дорогу разобрать мы могли. И у дверей, ведущих в парадные сени, горел огонек – что-то наподобие лампады.
Я не сентиментален – да и мудрено быть сентиментальным в мои-то годы. Я вижу мир как непостижимое в своем совершенстве произведение механики и счастлив разгадывать загадки этой механики. Для меня учебник геометрии во сто раз притягательнее и Карамзина, и нынешних Пушкина с Боратынским. Но в этом загибающемся коридоре меня вдруг охватило мечтательное настроение.
Здесь горели в огромных люстрах свечи, звучала музыка, наездники показывали чудеса ловкости, царил общий и всеобъемлющий восторг. И вдруг – мрак, тишина, которую не нарушают, а даже усугубляют плохо слышные голоса с манежа. И ощущение того, что надо насладиться кратким мигом передышки, ибо завтра – опять веселый шум, топот копыт, летящие к ногам прекрасных коней цветы, бравурные марши, все то, ради чего стремятся в цирк простые души (вовремя вспомнилось присловье вице-адмирала Шешукова, царствие ему небесное – в январе этого года скончался в почтенном возрасте семидесяти семи лет, из коих служил Отечеству едва ли не шестьдесят).
– А не оставите ли вы мне, ваша милость, свою трость? – вдруг спросил Гаврюша. – Что, коли собаки не привязаны? Тесаком-то я их и покалечить могу. А тростью вразумлю – они ко мне больше не сунутся.
– Смотри, не повреди рукоятку с трубой.
– Как можно!
Мы почти дошли до входа в конюшню, когда услышали торопливые шаги. Кто-то бежал, кто-то преследовал. Мы прильнули к расписной холстине, мимо нас пронеслись двое, тяжеловесный вслед за легконогим, и исчезли.
– Кто-то парнишку гоняет, – сказал Гаврюша. – Уж не вашего ли племянника?
– Или по делу какому-то бегут, – возразил я. – Если бы парнишку гоняли, он бы закричал. Впрочем… впрочем, останемся и подождем немного.
Тут мимо нас пробежал и третий человек. Он никого не звал, бежал молча и очень быстро. Затем с конюшни раздался возмущенный голос Карла.
– Лучиано! Лучиано! – кричал он и далее изругал этого незримого Лучиано в пух и прах на плохом немецком языке с вкраплениями итальянского. Никто ему не отозвался, и Карл заорал что было сил:
– На помощь! Помогите!
– Там что-то стряслось, и нам уж так просто не выбраться, – сказал я Гаврюше. – Надо прятаться. И чем скорее – тем лучше.
– Сейчас, с Божьей помощью, – отвечал он, нашаривая впотьмах край расписной холстины. – Отсидимся, ничего!
Тут-то и началось!
Сперва пронзительно завопила женщина. Ей отозвались мужские голоса.
– Лучиано! Лучиано убили! – пронеслось по всему цирку.
И, наконец, раздалось самое страшное, что только может быть в огромном деревянном здании:
– Спасите, горим!
Глава пятаяРассказывает мисс Бетти
Есть вещи необъяснимые. Казалось бы, когда Лучиано Гверра поцеловал меня в щеку, я едва не сошла с ума от возмущения – как он посмел?! Но когда в условленное время я снова встретилась с ним в церкви и отдала ему портрет, то постаралась изобразить строжайшую неприступность. Поцелуя не было, он лишь горячо поблагодарил меня и поклялся, что я спасла ему жизнь. Так отчего же я шла домой в сквернейшем состоянии духа?
Я понимала, что это приключение в моей жизни – совершенно лишнее. И уж, во всяком случае, совершенно не стоило во второй раз идти в цирк с мальчиками – Кудряшов, которому они поплакались на свою беду, как-то исхитрился и взял половину ложи во втором ярусе, а другую половину заняли его сестра, пожилая девушка, тетка, одетая, как одевались в прошлое царствование, и он сам.
Этот маневр был мне понятен – Кудряшов норовил свести меня со своей родней. Ему казалось почему-то, будто меня можно взять измором. Воображаю его злость, если бы он узнал, отчего я так любезна с ним! Мне хотелось показать всему свету, что я пришла сюда с женихом и воспитанниками, и мне никакого дела нет до красавчиков-итальянцев!
Я даже от души смеялась, глядя на проказы толстячка в зеленом мундире, который путался с метлой у всех в ногах. Наконец ему сделали подножку и он смешно шлепнулся, взбрыкнув в воздухе ногами, но не в опилки, а на тачку, в которой увозили сложенный красный ковер. Так и его увезли с манежа, лежащего толстым брюхом на ковре и болтающего ногами. Мальчики хохотали до слез.
Когда появился Лучиано Гверра, изображающий оборванца, я нарочно повернулась к м-ль Кудряшовой и заговорила с ней о вещах посторонних – о ее веере и о том, не опасно ли быть в цирке: ведь, если он загорится, образуется страшная давка. Кудряшов вмешался и сказал, что он нас выведет из любой давки.
– Вам нетрудно будет проложить дорогу в толпе, – заметила я. Ведь он высок, плотен, а весит не меньше семи пудов, ей-Богу! При этом он всегда коротко острижен – он полагает, что на английский манер, но из него денди, как из нашей кухарки Дарьи – английская королева. Еще он иногда носит очки – крошечные и нелепые на его большой круглой физиономии.
Итальянец выделывал свои прыжки на конской спине под бравурную музыку, а я нарочно даже не глядела в его сторону, лишь громко смеялась, подшучивая над Кудряшовым.
Вася, казалось, совершенно увлеченный затеями и ужимками Гверры, вдруг повернулся ко мне. Он слышал наши рассуждения о пожаре, который однажды неминуемо случится в деревянном здании – ведь артисты господина де Баха, которые проводят тут все время, несомненно, и стряпают на каких-нибудь походных печурках.
Он явно хотел задать вопрос – но удержался. И я даже знала, каков мог быть этот вопрос: что, если злые люди все-таки подожгут цирк и в суматохе украдут лошадей?
А вскоре явились и те драгоценные лошади, о которых толковал итальянец. И я от всей души пожелала, чтобы их увели, всех шестерых, и де Бах стребовал их стоимость с Гверры. И я, зная, что никогда в жизни больше не увижу этого человека, знала бы также, что он никогда в жизни не рассчитается с де Бахом!
Злость на итальянца была совершенно необъяснимой. И с этой злостью я после представления ушла домой с Васей и Николенькой. Кудряшов, м-ль Кудряшова и тетка их проводили нас, им было по пути – они нанимали жилье на Гертрудинской, недалеко от колодца, где берут воду все водовозы.
Я ненавижу лесть! И то, как обращаются со мной девица Кудряшова и ее драгоценная тетушка, бесит меня до невозможности! Они уж отчаялись найти в Риге подходящую невесту для своего сокровища. А уезжать нельзя – ненаглядный Аркашенька успешно делает карьеру в губернаторской канцелярии. Того гляди, к Рождеству пожалуют в столоначальники. И кажется, что этот чин откроет дорогу к моему сердцу – или же привлечет невест, которые никогда ни у кого не были в услужении, молодых и красивых невест, выросших под крылышком заботливых матерей и не забивающих себе голову дурацкими книжками.
Да, нас, получивших образование в институте, зовут монастырками; да, смеются над нашей привычкой вскрикивать от испуга не «ой!», а «ай!»; да, нас считают плохими невестами, чересчур образованными, чтобы составить счастье мужей своих. И пусть. Поступаться идеалами ради сомнительного счастья пойти под венец со столоначальником я не собираюсь. А если кому чужд «Татьяны милый идеал», то я могу только от души пожалеть такого человека!
Следующий день был ничем не примечателен, кроме моей необъяснимой тоски. Я радовалась тому, что вся моя суета вокруг цирка завершилась, что ноги моей больше там не будет. Но это была странная радость – радость назло самой себе. И даже прекрасная погода не веселила душу – ведь предстояло опять идти в Верманский парк с детьми и миссис Кларенс.
В парке мальчики, поиграв в траве с солдатиками, незаметно скрылись. Я нашла их у садовой ограды. Разумеется, они глядели на цирк и о чем-то взволнованно толковали. При моем приближении оба замолчали. Я поняла, в чем дело: дети догадались, что их постоянные разговоры о цирке мне наскучили. Остаток дня они были смирны и кротки, как голуби.
На сон грядущий я взяла почитать «Северные цветы» за двадцать девятый год. В этом альманахе была загадка, не дававшая мне покоя. Не я одна ломала голову, кто такой Тит Космократов, за чьей подписью вышла повесть «Уединенный домик на Васильевском». Ясно же, что человек так называться не может – так кто же укрылся за куриозным прозванием?
Вернее сказать, вопрос все ставили несколько иначе: Пушкин или не Пушкин? И даже об заклад иные бились. Я утверждала, что это никак не может быть Пушкин, но порой меня одолевало сомнение. Пушкин все же иной – я бы сказала, более грациоз