Опасные красавицы. На что способны блондинки — страница 64 из 92

— Мама, а ты купишь мне мотороллер — ну пожалуйста!

До этого Рут никогда не называла ее иначе как по имени.

В один из этих дней явился каменотес, который жаждал продать им отличный кусок мрамора или отполированного гранита, и был раздосадован, поскольку Арлетт не понадобилось ничего, кроме большой глыбы шершавого песчаника.

— «Берег, где растет дикий тимьян». — Рут проштудировала Шекспира.

— Здесь он не растет, — важно сказал резчик.

— Нет, — сказала Арлетт чуточку резко. — А вот мох будет расти.

— А надпись, мадам?

Арлетт и Рут переглянулись. Арлетт не могла подобрать ничего простого и благородного. Лучшим из известной ей эпитафии был нотный знак паузы на надгробье дирижера Эрика Клейбера. А самая краткая и лучшая — это, безусловно, определение счастья в трех словах, которое Стендаль нашел для себя. «Жил, писал, любил». Рут, которая переживала период страстного увлечения литературой, подпитывавшего желание стать актрисой, что вполне соответствовало ее возрасту, предложила несколько пламенных строк, от «Sous le pont Mirabeau coule la Seine»[51] до «Отшумели наши празднества».

Арлетт твердо положила конец этим излияниям несколько недоброжелательной репликой:

— В таком случае можно было и начертать: «Vons lui remettrez son uniforme blanc»[52]. — И добавила: — Напишите имя, поставьте даты рождения и смерти, а внизу оставьте место, на тот случай, если я что-нибудь придумаю. И конечно, место для меня.

— А не начертать ли нам «Mort en service command»?[53] — с надеждой спросил каменотес.

— Нет, — сказала Арлетт.

Воистину, эти женщины начисто лишены чувства подобающего момента.

Прошло много месяцев (уже подоспел Туссэн, первое ноября, день, когда во Франции вспоминают и навещают умерших родных и близких), прежде чем каменотес счел должным изменить свое неблагоприятное мнение.

Арлетт приехала погостить у нас. И тогда я услышал эту историю. Мы сказали, что приедем навестить могилу и вернемся к ней домой пообедать.

— Мох растет, — сказала она с удовлетворением.

Спокойствие ли в ее голосе или что другое побудило меня обратиться к Горацию в поисках поэзии, которая соответствовала бы этому столь тяжело дававшемуся спокойствию. Какие-то полустершиеся воспоминания подсказывали мне, что древний поэт, лучше чем любой другой, знал, что справедливость, которой мы жаждем, в попытках понять которую Ван дер Вальк провел свою жизнь, всецело находится в руках Господних. Но что, смирив себя, мы можем привести себя в состояние гармонии и душевного спокойствия.

Я наткнулся на эти самые сжатые из всех строки, декламируя на подзабытой латыни, неуклюже спотыкаясь на изысканном французском восемнадцатого столетия, на котором изъяснялись месье Дасьер и отец Санадон, последний раз читанные мною в бытность неискушенным маленьким мальчиком, в моем собственном восемнадцатом столетии.

Когда я нашел то, что искал, — один из подарков, что преподносит нам поэзия, — то почувствовал себя в согласии с самим собой.

Quam si clientum longa negotia

Dijudicata lite relinqueret…[54]

— Честное слово, я не уверена… — начала моя жена, но я перебил ее, предложив Горация.

— «Регул, римский полководец, — говорит Гораций, — отправился принять смерть от рук палача с безмятежностью адвоката, который закончил скучное дело, и уезжает, чтобы провести приятный уик-энд в своем загородном доме».

В подборе эпитафий я не смог, конечно, заменить Стендаля, но Арлетт осталась довольна, думаю, более всего ее классической (в античном, средиземноморском смысле) простотой.

— Мне это нравится, — сказала она, — и я это закажу.

Когда эпитафию осилил своим разумом резчик по камню — неспешно, как и надлежало, — он тоже остался доволен.

— Вот это уже на что-то похоже.

Сия фраза могла бы доставить удовольствие Горацию.

В своем загородном доме, завершив скучные дела своих клиентов, Арлетт тоже размышляла над эпитафией. Но не такую, какую хотела бы и могла высечь на камне. Эта эпитафия, походная песня, которая восходит ко времени кампаний Великого Людовика в Голландии, звучала, звенела и пела у нее в голове на протяжении всех этих месяцев.

Да: «Auprès de ma blonde»[55].

Qui chante pour les filles

qui n’ont pas de mari —

Ne chante pas pour elle:

elle en a un joli!..[56]

— Понимаю, — сказал я.

— Он — в Голландии, — сказала Арлетт, не сводя глаз с камня, где уже проступал мох.

— Но он и здесь, с вами.

Нет. Il est dans la Hollander les Hollandais l’ont pris[57]. Они отняли его. Ведь… в конце концов, он был голландцем.

Возвращаясь домой, под дождем, в машине, по-прежнему наполненной ароматом хризантем, я размышлял над словами девушки, у которой спрашивали: «А что отдашь, милая девушка, за то, чтобы твой возлюбленный вернулся?» Она поет:

Je donnerai Versailles,

Paris et Saint-Denis,

Les tours de Notre-Dame,

le clocher de mon pays…[58]

Сами мы знаем эти строки как «детские стишки». Они есть в «Rondes et chansons de la France»[59], на пластинках, которые мы покупали для наших детей, когда они были крохотными.

Я думаю, Арлетт была права, взяв классическую строчку из Горация. Но я не могу отделаться от мысли, что другая подошла бы ничуть не меньше. В обеих заключено одинаковое античное благородство, «более прочное, нежели бронза».

Примерно в течение шести недель после похорон снег лежал вокруг дома Арлетт, и она считала, что так оно и должно быть. Она сгребала его перед домом и перед сараем, где машина обосновалась вместе с перепиленными дровами и новым мотороллером Рут. Она рубила дрова для кухонной плиты и большого глиняного очага, чертыхалась по этому поводу — это, в конце концов, мужское дело — и решила на следующий год подключиться к центральному отоплению. Арлетт мечтала о том, чтобы жить на тропическом острове, как всегда мечтаешь в марте в Центральной Европе, где зима обладает упорством бегуна-марафонца. Она часто ходила на лыжах: они планировали еще с мужем совершать далекие рейды по паутинообразным тропам лесорубов, которые оплетают каждый холм в Вогезах. Здесь хорошие естественные трассы для лыжного двоеборья, поскольку тропы были проложены, когда лес волочили за постромки могучие медлительные лошади. Склоны в Вогезах никогда не бывают слишком круты. Арлетт обнаружила, что у нее не хватает духу преодолевать их в одиночку, и сменила легкие узкие лыжи на высокогорные, и день за днем уезжала на джипе на Маркштейн, чтобы покататься там на солнце, на лыжнях твердых и голых, как выбеленные кости, а когда ветер наконец начинал дуть в западном направлении, клейких, как разлагающаяся плоть.

Высоким блондинкам в лыжных костюмах, даже когда им далеко за сорок, нетрудно привлечь поклонников. Арлетт оказалась объектом ревностных амурных ухаживаний многочисленных немцев; даже инструкторы, известные своей избалованностью по части женского пола, привереды, которым подавай совсем молоденьких — самый цвет, придумывали повод для того, чтобы откорректировать ее стиль. Это было очень полезно для нее. Сняв с себя несколько слоев крема для загара, Арлетт нашла себя все еще привлекательной женщиной, несмотря на морщины вокруг глаз.

Она с нетерпением ждала спокойствия зимних вечеров около Рут, вполголоса зубрившей свою математику и своего Монтеня. А она сама зарылась бы во все те книги, которые он собирал, чтобы «читать, когда уйдет на пенсию». Но Арлетт обнаружила, что беспокойно вскидывает глаза на полки, которые Ван дер Вальк смастерил сам, довольно скверно, но с величайшей радостью, похваляясь тем, что научился скреплять два куска дерева во времена Великой депрессии у своего отца, столяра, чинившего сломанные кухонные стулья для безработных амстердамцев. Она обнаружила, что спокойствие заполненной снегом долины раздражает ее, и, когда мимо скользили парижские самолеты, невидимые за плотным облачным покровом, радовалась этому звуку.

Правда, город находился всего лишь в часе езды, и туда ездили достаточно часто, за более свежими овощами и дешевыми фруктами, чтобы сделать прическу, купить чулки и новую пластинку, приодеться и вечером сходить с Рут в театр, который обычно нагонял скуку на нее, или на концерт, который обычно нагонял скуку на Рут. Впрочем, Арлетт коробили, расстраивали, оскорбляли голоса, не попадавшие в тональность, и музыка с фальшью; она досадовала, что даже нежно любимый пианист издает скрежещущие звуки, как будто большое черное piano appassionato[60] оставили под открытым небом во время песчаной бури.

Арлетт не хватало также ее работы в больнице: ее трясущихся стариков, которых она заново учила ходить после операции, слушая их скучные разговоры про футбол и про то, как старшая медицинская сестра сознательно и систематически морит их голодом; ее женщин, которые становились такими ограниченными, пестуя свои варикозные вены, словно это были драгоценности; ее детей со сломанными конечностями, которые становились крайне нудными из-за своих вызывающих зуд пластырей. И даже убожества, глупости, некомпетентности и тщеславия докторов, санитарок, пациентов и ее собственного: по всему этому она соскучилась.

Катание на лыжах, рубка дров, работа лопатой, обилие тяжелой работы и свежего воздуха настолько истончили ее, что она внезапно нашла себя слишком худой, обнаружила кое-какие тревожные женские симптомы и в беспокойстве побежала к гинекологу с кроваво-красными страхами, которые, как она знала, нелепы и смехотворны, но она, неизвестно почему, разозлилась, когда он тоже посмеялся над ними.