— Так это серьезно или что?
— Ни в коем разе, голубушка вы моя; все ваши маленькие штучки до обидного здоровы, и в этом-то все дело: когда до обидного здоровые женщины вашего возраста внезапно лишаются своих мужей, их чудный, тонко выверенный балансик нарушается и наступает ужасающий, невообразимый беспорядок. Боже мой, да вы мускулисты, как теннисистка. Я выписываю вам замечательные таблетки, но мне бы хотелось, чтобы вы устроились на работу, да-да, хотя мне и жаль вас, учитывая, что ваша специальность — физиотерапия, но давайте сначала вас успокоим, а потом вы сможете это обдумать.
Арлетт убрала свою оголенную плоть с мерзкого стола и отправилась домой раздосадованная, как будто ей велели завести себе мужчину. Но это было сущей правдой. А что она вообще делает в деревне? Чистой воды лень и эгоизм. Нет, надо подыскать себе работу и маленькую квартирку, и тогда Рут не придется мотаться туда-сюда на этом ужасном мотороллере. Все слишком тактичны, чтобы ей это сказать, но если она и дальше будет продолжать в том же духе, то в будущем ее не ожидает ничего, кроме как нянчить ребенка.
Почему Арлетт истово цеплялась за житье в маленьком, приземистом каменном домике, беспокойно расхаживая по нему, как будто предстояло где-то оттереть пол, но она не могла вспомнить где?
Весна наступила со своей прелестной внезапностью, в середине апреля. Нахлынувшее жаркое солнце смело снег за одну ночь, за исключением затененных каменистых впадин на северной стороне холма, где произрастал один лишь только мох. Мертвые буковые листья были сухими и жесткими, как картофельные чипсы, посеревшие, а новые почки — настолько сексуальными, насколько только можно мечтать. Большущий сугроб, о существовании которого Арлетт не ведала, появился позади сарая. Поле, где они в предыдущие годы, летом, собирали дикую землянику, покрылось лесными ветреницами, а по всему саду выскочили кучные зеленые побеги, в которых она с радостью признала крокусы, жонкилии, ирисы и нарциссы.
Арлетт мечтала о дикой землянике. Засыпая в своей кровати, она в полусне видела поле, искала землянику. Растения там были, и стоял июнь, как ей казалось, ощущая на себе жаркое солнце. Одета Арлетт была в хлопчатое платье и с соломенной шляпой на голове. Листья земляники образовывали жесткий барьер, колючий и геральдический, о который она ранила руки, когда пыталась их приподнять. Ягод не было совсем; она была скорее зла, чем разочарована — это было как-то несправедливо. А потом, с необычайным чувством облегчения, она лежала на голой, твердой и красноватой земле, пролегавшей, как она знала, между Сейне и Касси, земле из ее детства. Лежа на спине, она видела большие растения, которые, как виноградные лозы с огромными листьями, отбрасывали крапчатые тени, и ягоды земляники находились прямо над ее лицом, тысячи и тысячи, крупные, как персики.
Арлетт проснулась. Апрельское солнце взошло над склоном холма и обдавало жаром ее желтое одеяло. Она вскочила и настежь распахнула окно, чтобы выглянуть наружу: неподвижный холодный воздух струился сквозь ночную рубашку — тихие, нежные дуновения. Ее голые руки покрылись гусиной кожей. Она смотрела так пристально, как это делаешь только весенним утром в Центральной Европе. На юге весна банальна. Повсюду цветет миндаль, и для ребенка Рождество было только вчера. На севере весна кислая и заставляющая передергиваться, как будто надкусываешь зеленое яблоко. Арлетт показалось, что она в первый раз видит весну свежим, как у ребенка, взглядом.
За окном поблескивающая серая прошлогодняя трава (новая зеленая теперь отчетливо проглядывала) стала еще более серой и блестящей от росы. Птицы устроили невообразимый галдеж. Грудь ее согревало солнце, а бедра, прижатые к подоконнику, пробирал озноб. Был вторник. Работы на сегодня никакой не было, и они могли позавтракать на улице. Если бы Пит был здесь, подумала Арлетт, он бы уже встал и бродил вокруг, чувствовался бы запах жарящегося бекона и слышен был хлопок пробки, вытаскиваемой из бутылки белого вина. Эта мысль не причинила ей боли, и она испытывала благодарность за то, что была так щедро согрета.
Почтальонская желтая машина в две лошадиные силы, еще сильнее дребезжащая и разболтанная, чем автомобиль Арлетт, выглядевший на ее фоне как чопорный белый нарцисс рядом с вульгарным желтым, приехала, когда они лениво сидели, покуривая, расслабленные и отяжелевшие.
— Alors, Mesdames, — глядя на них довольно плотоядным взглядом, сказал почтальон, — la grasse matinée, ça fait du bien[61].
Вчерашняя «Монд» и открытка от одного из мальчиков, из Загреба. И чем только он может там заниматься? Каталог фирмы, высылающей заказы по почте; ах, какая скука, перечень банковских счетов из компьютера в Мелуне; большой квадратный конверт с голландской маркой. Она поморщилась, вскрыла его и села, уставясь безжизненным взглядом. Рут встала и начала собирать посуду. Позвякивание чайных ложек побудило Арлетт отнестись с должным вниманием к колючей чопорности голландского письма. Комиссар полиции был, видно, сконфужен, бедняга; это проступало в содержании, таком же чопорном и колючем, как и стиль.
Он обещал писать, держать ее в курсе событий, однако он с сожалением сообщает, что расследование пока не принесло результатов, на которые они надеялись. Они приложили максимум усилий, но дело очень запутанное. Поскольку покойный не состоял на действительной службе, то остается предположение, что это какой-то явно патологический акт мести за прошлое. Эта версия отрабатывалась самым тщательным образом: поднималось каждое дело, которым он когда-либо занимался, проверялись также местопребывание и деятельность всех и каждого. Особое внимание было обращено на всех лиц, недавно освободившихся из тюрьмы.
Было сделано все возможное, с применением весьма обширных картотечных систем (спросили бы компьютер в Мелуне!), архивов, всеохватывающих рутинных мероприятий и большого числа людей. Что касается технической стороны, то криминалистическая лаборатория совершила чудеса: пистолет идентифицирован, но, увы, не обнаружен; машину можно идентифицировать, но, к сожалению, это распространенная модель. В наши дни подобные дела никогда не сдаются в архив, и есть реальная надежда, что в ближайшем будущем выявятся новые обстоятельства, которые приведут к идентификации и задержанию…
Арлетт сидела с закрытыми глазами, поворачивая голову из стороны в сторону, пытаясь смахнуть приставучие паутинки. Она ничего не знала о преступлениях и очень мало об их раскрытии, потому что муж никогда не считал нужным посвящать ее в свою работу или свои заботы, но она слышала, как он достаточно часто отзывался иронически о чиновничьей страсти к досье, архивам и рутинным мероприятиям. Они незаменимы, но недостаточны; они умерщвляют воображение и парализуют все нешаблонные действия. Как он часто отмечал, интересные вещи не попадают в досье.
Лязг машины заставил ее встрепенуться: почтальон что-то забыл — ага, он привез бандероль на заднем сиденье и, к сожалению, запамятовал ей отдать.
— Bonne journée, Madame[62].
— Pareillement[63], — машинально сказала Арлетт, читая последний абзац письма своего комиссара.
Часть личных бумаг, имеющих отношение к работе мистера Ван дер Валька в комиссии, была отправлена ему секретарем последнего. Он изучил их на предмет того, не могут ли они каким-либо образом ускорить расследование, но, к сожалению, без какого-либо положительного результата. Поскольку они являлись личными вещами, комиссар взял на себя смелость переслать их дальше, с уважением и глубоким соболезнованием уверяя ее в совершеннейшем к ней почтении.
Арлетт открыла пакет и почувствовала хватку живого человека, исчеркавшего эти полные жизни блокноты. Один из них выскользнул и упал на пол; при падении какой-то сложенный лист бумаги выскочил; она подобрала его и развернула, вчитываясь с улыбкой, которая постепенно становилась все более кислой. Похоже, это был черновик письменного рапорта, составленного каким-то полицейским столоначальником. Добросовестный человек, он напечатал чистовой экземпляр и наверняка сгладил кое-где острые углы. Но — как порой случается — его отполированные фразы оказались потраченными впустую, потому что он забыл уничтожить свой черновик.
«Я просмотрел эти рукописные блокноты в попытке выяснить, могут ли какие-то из содержащихся там материалов способствовать (be conducive) тому, чтобы был пролит дополнительный свет. (Он написал это слово как „condusive“.) Кое-что из официальных материалов, касающихся работы, возможно, представляет ценность и может быть истолковано при помощи его секретарши, коллег и проч. Однако я понимаю, что это уже было сделано. Оставшееся же представляет собой не более чем бессвязные каракули — нечто вроде индивидуальной стенографии, — снабженные перекрестными ссылками. Отрывочные записи личного характера относительно разговоров с коллегами, схемы к самым разнообразным сугубо метафизическим и личным теориям, заметки для памяти относительно библиотечного поиска, причем в большинстве случаев излишне субъективного, а поэтому герметического свойства. Большинство этих записей еще больше запутано и, соответственно, испорчено, будучи перемешаны с тем, что я могу назвать не иначе как сырой материал из его частной жизни в ее наиболее банальных проявлениях (в качестве примеров можно привести шутки по поводу министерства, каламбуры, построенные на имени его секретарши, и даже списки покупок), и значительная доля всего этого совершенно непонятна, не говоря уже о том, что не представляет интереса ни для кого, кроме, возможно, психиатра. Одно время я знал Ван дер Валька довольно близко и был знаком с этой привычкой вставлять сведения личного характера в рабочие записи. Справедливости ради следует отметить, что его письменные рапорты были образцом concision (consicion?[64]