Опасные красавицы. На что способны блондинки — страница 69 из 92

прикладывала к этому руку, то всегда знала человека, который уступит товар по оптовой цене. Душевная старушка. Экзальтированная, но необыкновенно добрая и мягкая, и порой даже тактичная.

— Ты пьешь черный, дорогая, — о да, я не забыла — ты думаешь, я такие вещи забываю? Еще не выжила из ума, слава богу. Боже мой, лет семь прошло, никак не меньше. Но ты не состарилась, дорогая, несколько морщинок, да, знаки почета, милочка, так я их называю. Скажи мне, ты в состоянии говорить об этом? Где ты остановилась? Судя по твоему виду, тебе бы не помешало плотно поесть.

— Не знаю, я подумывала…

— Но, бедная моя лапушка, конечно; как ты можешь спрашивать, ты знаешь, я буду просто счастлива и места у меня предостаточно. Вот только сможешь ли ты вынести некоторую суетливость ужасной старой девы… ах, чепуха, детка, ну не будь же занудой. А теперь я тебе вот что скажу… нет, не перебивай. Я схожу к мяснику — да, все к тому же, ужасный тип… все эти ужасные люди, как они переполошатся, вот подожди — стоит ему только услышать, уж я его пугану, подлеца эдакого, на прошлой неделе он подсунул мне жесткий эскалоп… бедная моя девочка, с тех пор как ты уехала, он считает, что ему все позволено. Я куплю пару отличных телячьих котлеток, и мы пообедаем; вот подожди, я еще и выпить чего-нибудь куплю… ах, ерунда, тоже мне предлог, мало того, я еще и блинов напеку, а то у меня все никак руки не доходят… скидывай туфли, задирай ноги кверху и читай газету… чепуха, ничего такого ты не будешь делать, я хочу этого, и это доставит мне удовольствие… может быть, хочешь принять ванну, моя лапочка? — Голос переместился в коридор. — О господи, где мои галоши, да вот же вот они, и как они тут оказались; вот подожди, я скажу этому негоднику, что котлеты — для тебя, тут уж он в лепешку расшибется…

Хлопнула парадная дверь. Арлетт была дома.

Это был чудесный вечер. Бейтс принесла «божолэ-божолэ»!

— Я помню, как ты его покупала, детка; надеюсь, ты по-прежнему его любишь.

— Котлеты…

— Он чуть не упал на колени, когда услышал; со слезами на глазах клялся могилой своей матери, что ты сможешь разламывать их вилкой, а я просто посмотрела и сказала: «Хорошо бы» — вот и все. Бананы… у меня где-то оставалось немного рома, лет пять к нему не притрагивалась, наверное… брр, сколько пыли, как ты думаешь, милая, он все еще годится — не стал ядовитым или что-нибудь в этом роде; теперь ни за что нельзя поручиться, они добавляют химию, чтобы продукты лучше пахли… ужасный тип в супермаркете, клянусь, он опрыскивает апельсины аэрозолем, чтобы они пахли как апельсины, напрасный труд — вот все, что я могу сказать.

Ром был продегустирован и объявлен годным для блинов.

— А как Амстердам? — спросила Арлетт смеясь.

— Он не тот, что прежде; прежний был не тот, что когда-то.

Арлетт приготовилась поскучать под сентиментальные стародевичьи излияния на тему того, как нам не спится спокойно в своих постелях по ночам. Вот когда у нас в доме жил полицейский, то он каким-то образом давал ощущение безопасности.

Она просчиталась, да еще как, потому что старой матушке Контрапункт были присущи твердая сухость, манера говорить быстро и без умолку, перескакивая с одного на другое, — Арлетт это хорошо помнила, — но сердечная доброта была озарена острой наблюдательностью, которой она никогда не заподозрила бы в этой старой курице.

— Ну, моя дорогая, жаловаться мне грех. До тех пор, пока я жива, за мной будет оставаться эта квартира, мне не могут повысить квартплату. Мне приходиться потоньше намазывать масло, но я старею, и мне его нужно меньше. У меня по-прежнему есть солнце, и мои растения, и мои птицы, и всех их на мой век хватит. Я думаю, это куда как тяжелее для девочки твоего возраста, которая помнит, как дела обстояли прежде, и которой, однако же, приходится идти в ногу с переменами и принимать их, тогда как от меня люди ожидают, что я поведу себя как эксцентричная и глупая женщина. А молодых мне еще больше жаль. У них нет никаких проторенных путей; наверняка это порождает ужасное чувство неуверенности и, я думаю, делает их такими несчастными. Все заискивают перед ними, и, ей-богу, это должно быть ужасно. Возьмем, к примеру, слово «молодой», я хочу сказать, оно раньше обозначало то, что ему и положено обозначать, и не более того: молодой сыр или молодая женщина и только, а теперь говорят про молодой стул или молодое платье, и подразумевается, что это означает хороший, а когда ты снова и снова приписываешь людям достоинства и все время даешь понять, что следует ими восторгаться и им подражать, видишь ли, дорогая, это делает их жизнь очень трудной и скучной! Я знала одну благочестивую монашку, так вот, она порой говорила, что все убеждены: предназначение человека в том, чтобы нести тяжкий крест. Когда молодые совершают подлые вещи, я не могу отделаться от ощущения: это все оттого, что они ужасно несчастны. Конечно, есть прогресс, колоссальный прогресс, и это очень меня радует. У меня сейчас не так много учеников, но я всегда поражаюсь, когда они приходят, такие высокие, здоровые и активные, настолько не похожие на бледных маленьких малышей времен моей молодости. И я помню очень тяжелые времена, моя дорогая, мужчины всегда пили, потому что их жизнь была такой тяжелой, но они не кажутся мне более счастливыми или более удовлетворенными, и они больше жалуются, потому что рассчитывают на большее. Ей-богу, никак не возьму в толк, что они имеют в виду, когда толкуют о прогрессе, потому что, как мне кажется, это подразумевает, что люди — хорошие, и становятся еще лучше, а на самом деле, лапушка моя, мы-то с тобой знаем, люди рождаются плохими и имеют обыкновение становиться еще хуже, и, чтобы поставить добро впереди зла, всегда требуются неимоверные усилия, дорогая, что бы там ни говорили. Человек такой тщеславный и такой эгоистичный.

И Арлетт, которая отдохнула, с наслаждением помылась в ванной, хорошо поужинала, неожиданно для себя выложила всю свою историю и то наболевшее, что было у нее на душе.

— Ну что же, — сказала Бейтс под конец с немалой долей здравого смысла, — это, безусловно, очень полезно для тебя, дорогая моя, все равно как если бы ты сняла с себя корсет. Девушки больше не носят корсетов и не ведают, чего они лишены.

Арлетт ощутила в себе потребность возразить: хорошо, когда ты больше не обязана носить корсет.

— Конечно, дорогая, не думай, что я с тобой не согласна, здоровые девушки с развитыми мышцами живота, играющие в теннис, и без всяких там обмороков и истерик могут не терпеть ограничений. Но я настаиваю: познать ограничения — это для девушки полезно. Половое образование и раскрепощение женщины — ужасное лицемерие. Девушки, которые вышли замуж, не зная значения слова «секс», были порой очень счастливы, а порой очень несчастны, и я не верю, что сейчас они более счастливы. Я вышла замуж за моряка, дорогая, и научилась без этого обходиться.

— Мне это сейчас не прибавляет счастья, — сухо сказала Арлетт.

— Да, дорогая, то же самое и я чувствовала в 1940 году, когда мой корабль подбила торпеда. Ну а теперь давай будем очень разумны. Ты приехала сюда растерянная и ожесточенная, и ты не хочешь иметь что-либо общее с полицией, и, вероятно, абсолютно права, потому что у них, бедолаг, и в самом деле нет никаких соображений, но в данный момент у тебя тоже их нет. Тебе бы никогда не пришло в голову спросить у меня совета, потому что я глупая старая кляча, но я все-таки тебе его дам, и вот он: ты, вероятно, сможешь выяснить, кто убил твоего мужа, потому что это просто удивительно, на что ты способна, когда стараешься. Но неплохо также иметь друзей, на которых можно положиться, а ты для начала можешь рассчитывать на меня — и на этом, моя милая, мы отправимся спать, у тебя уже глаза слипаются.

— Ты вступила в Сопротивление в 1940 году, кажется? — спросила Арлетт.

— Да, вступила, и, более того, однажды я бросила бомбу в одного плохого человека на Еутерпестраат. Это — ужасное место, штаб-квартира гестапо здесь, в Амстердаме, и это было очень трудно, потому что я ужасно боялась бомбы и даже еще больше плохого человека, с которым шли солдаты. А еще больше того, что, как я знала, они возьмут заложников и казнят их, но это нужно было сделать, пойми.

— Я понимаю, — серьезно сказала Арлетт. — Это был неподходящий момент для того, чтобы снять корсет и расслабиться.

— Верно, лапушка моя, верно, — сказала старая матушка Контрапункт.

После того как утром она зашла к ней с чашкой чудесного чая, Арлетт с наслаждением вдохнула ядреный, спертый воздух амстердамской квартиры, мебель в которой не переставляли на протяжении сорока лет. Помешивая чай серебряной ложечкой, которая была приобретена на накопленные подарочные талоны к кофейным пакетам «Доуве Эгберт», моясь под душем — потому что голландцы, как и англичане, считают, что тереть себя стоя менее непристойно, нежели сидеть на биде, — в доме, где она прожила в страданиях, бедности и счастье двадцать лет, Арлетт почувствовала себя странным образом утешенной и умиротворенной. Здесь, у нее над головой, по другую сторону этого закопченного лепного потолка с украшениями в стиле барокко начала девятнадцатого столетия, под ногами ее мужа скрипели доски пола. А вдвоем они заставляли скрипеть пружины кровати, и эта мысль не покидала ее на протяжении всего завтрака. Она спросила Бейтс:

— Кто теперь занимает квартиру?

— Твою? Художники; она очень милая, эта Хилари, хотя, надо сказать, я не слишком высокого мнения о ней как о художнице.

— И чем она занимается?

— Колотит молотком, — неопределенно сказала Бейтс. — Но он просто замечательный, такой комичный маленький человечек, совсем как мистер Ганди или этот мистер Киплинг.

— Разве это одно и то же? — изумленно спросила Арлетт.

— Ах, дорогая. Индия, знаешь ли. Я знаю, я глупая, да. Оба они вовсе не сидят на полу у маленького костерка из коровьего навоза, но почему-то они совсем одинаковые. У одного из них есть усы, но я никогда не могу вспомнить у кого.