Опасные мысли. Мемуары из русской жизни — страница 55 из 63

— Юрий Федорович, — начал следователь, тот самый, что допрашивал меня девять лет назад по делу Щаранского. — Вас привезли сюда пока как свидетеля по уголовному делу об антисоветской деятельности так называемого Русского фонда помощи политзаключенным и их семьям, статья 70 УК РСФСР, часть вторая. Что вы можете рассказать нам об этой активности?.. Хорошо, начнем официально. Ваше имя? Отчество?

Он зачитал мне некие показания против Московской Хельсинкской группы, а именно что она участвовала в работе фонда помощи политзаключенным. Такая деятельность и всегда под тем или иным предлогом преследовалась, но при генсеке Андропове она стала официально противозаконной. Уголовное дело было уже довольно пухлое. Говорить было нечего и незачем. Мне ничего не известно, да и ничего не помню, а вам, КГБ, помнить бы неплохо, что вы не имеете права держать меня здесь в тюрьме как свидетеля более трех суток.

Так допрашивали три дня, понемногу, гораздо легче, чем в дни моего первого визита в это заведение. Впрочем, они обычно начинают легко.

— Кто помогал вам, когда вы были в лагере?

— Никто.

— Кто помогал вашей семье?

— Мне неизвестно.

— Кто помогал вам, когда вы были в ссылке?

— Исключительно ученые.

— Какие?

— Этого я вам сказать не могу. А в чем, собственно, преступление — организовывать помощь заключенным и ссыльным?

— В том, в частности, что всякая информация о них есть государственная тайна.


На четвертый день, когда я уже заявил об отказе участвовать в следствии, потому что содержание свидетеля под арестом более трех суток есть нарушение закона, и когда я уже ждал, что меня переквалифицируют на следующие десять дней из «свидетеля» в «подозреваемого», и только после этого — в «подследственного» — их обычные игры, охранник вывел меня из камеры и привел в комнату с хорошей, под старину, мебелью, с мягкими коврами и обоями с позолотой. Сидели там два пожилых чина КГБ в штатском, с лицами несколько опухшими и носами несколько лиловыми от жизни, похоже, несколько сладкой. Меня попросили присесть на изящное золоченое кресло, заранее приготовленное в центре комнаты. Чины представились — имена, к сожалению, я тут же забыл, никогда не веря в их достоверность. Тот, что сидел за столом, без всякого выражения прочитал Указ Президиума Верховного Совета о лишении меня советского гражданства. «Вы будете высланы в США ближайшим авиарейсом, — добавил он так же бесцветно. — Ваша жена последует вместе с вами. Но до того, согласно инструкции, вам придется подождать здесь».

Но ведь я могу не увидеть своих детей до конца жизни! Где написана такая инструкция?!

Лишение гражданства с последующей высылкой предполагалось наказанием самым ужасным. Только Троцкий с Солженицыным до тех пор сподобились такого. И все же в красноватых бельмах заслуженных чекистов («Что ты бельма-то выставил!» — говорили бабы в нашей деревне) мелькала неприкрытая зависть, затем они покрылись поволокой, возможно даже, волнами недоступных средиземных морей, с девами нагими на кисельных берегах… Но вот старички встряхнулись: надо провести с Орловым беседу.

— Не торопитесь, Юрий Федорович, делать антисоветские заявления за рубежом, — дружелюбно посоветовал тот, что сидел на диване. — Мы понимаем, конечно, что антисоветские организации сразу же возьмут вас в оборот. Но знайте, что в стране готовятся такие перемены, о каких вы как раз и мечтали.

Я потребовал свидания с детьми.

В тот же вечер с меня сняли мерки, и утром были готовы отлично сшитые костюм и рубашка. Выдали также галстук и штиблеты, невероятно удобные на ногах. Так что, прожив шестьдесят два года в своей стране, я наконец узнал, как приобрести в ней приличную одежду. В этой новой одежде меня отвели в другую комнату с золочеными обоями на свидание с детьми. Свидание разрешили, но провели это в своем нормальном стиле: ребят вызвали не в «Лефортово», а в ОВИР, не сообщив, зачем. Дима, боясь, что его депортируют за границу, не явился вовсе. Когда Саша и Лев приехали в ОВИР, их посадили в черную «Волгу» и без всяких объяснений доставили в Лефортовскую тюрьму. Короткое свидание прошло в присутствии двух бдительных стражей. Мы просто попрощались. Обнимая меня в последний раз, Саша прошептал на ухо:

— За нас не бойся. Продолжай борьбу за других.

Следующим утром трое чекистов из моего прежнего квартета спешно усадили меня с чемоданом в черную «Волгу». А рюкзак, сказали чекисты, слишком стар брать за границу, зачем он вам? С рюкзаком у них остались мои две адресные книжки, фотографии Сахарова, приемник, но я обнаружил это только в США. По дороге в аэропорт я вглядывался в Москву из-за плечей своих охранников. Белорусский вокзал. Здесь отец встретил мою мать, отсюда они ездили в деревню навещать меня. Уж никогда не увижу тот заброшенный пустырь, где когда-то стояло Гнилое. Всю жизнь откладывал, все откладывал поездку в те места. Вот 22-й завод слева за заборами — отец работал там слесарем. Сколько заводов в Москве, а надо же, на этом самом заводе работали и отчим, и Галя!

Подхватив мой чемодан, чекисты ввели меня в самолет «Аэрофлота» прямо с летного поля. Самолет был пуст. Показали на несколько передних рядов. «Садитесь где-нибудь здесь», — оставили чемодан и исчезли. А Ирина? Обманули? Оставят одного? Я сел у окна.

Через полчаса вдруг появилась Ирина. За ней — знакомый мне Ричард Коме, теперь помощник посла США. За ним — обычные пассажиры. Ирина выглядела усталой и грустной. Мы поцеловались. «Они все-таки освободили тебя, наконец». Люди медленно текли мимо нас, незнакомые, не совсем понятные лица. Но вот — какое приятное совпадение — молодой теоретик из ИТЭФ, улыбнулся, подал руку, громко поздоровался.

— В аэропорту меня провожало очень много народу, — говорила Ирина. — Надеялись увидеть и тебя.

Еще двое знакомых, физики из Серпухова. Эти поздоровались натянуто, не глядя в глаза.

— Если бы только я знала, что не будут проверять мои вещи на таможне. Сколько фотографий оставила! И все, все почти вещи раздала. Уезжаю с одним чемоданом, как после пожара.

— Это не освобождение, — сказал я. — Депортация. Почему?

— А тебе разве не объяснили? Свиньи! В Америке арестовали советского шпиона Захарова. Чтоб его выручить в Москве подстроили провокацию и арестовали американского журналиста Николаев Данилова.

— И?

— И Рейган отказался обменивать шпиона на заложника. Тогда они начали торговаться, кого добавить к заложнику. И наконец пришли к соглашению «об освобождении некоего Орлова», как выразился Шеварднадзе на пресс-конференции. Это было в воскресных газетах.

Самолет взлетел. Мне не хотелось глядеть в окно. В воскресных газетах? Кобяйская почта закрыта по воскресеньям, а с полудня меня взяли под стражу. Пять дней все знали, кроме меня. Два дня меня протаскали через полмира с чертовыми чемоданом и рюкзаком, набитыми ненужным этапным барахлом, чтобы гадал, в тюрьму везут или на новое место ссылки. Потом в тюрьме три дня делали вид, что новое дело на меня уже готово. И все эти дни и районный КГБ, и Якутский, и охрана, и следователь — все знали, что на самом деле меня освобождают.

Типично для них.

Ирина забылась. Время шло быстро. Двухчасовое интервью с Сергеем Шмеманом, корреспондентом «Нью-Йорк таймс», возвращавшимся из Москвы в США. Разговоры о физике с дружелюбным теоретиком из ИТЭФ, обдумывание научных планов.


Наука… Начинать еще раз все с самого начала. Новая жизнь. Новый язык. Ладно, управимся и с этим. В конце концов голова на том же месте.

Глава двадцать третьяСвалившись с Луны

Размышляя обо всем и ни о чем, я сонно сошел с трапа самолета и тут же попал в руки четырех громадных черных полицейских в черном (ФБР), с огромными пистолетами на поясах, мгновенно окруживших нас с Ириной. Они проложили дорогу в плотной толпе журналистов, друзей и любопытных, запустили нас в какое-то помещение для краткого свидания с Людой Алексеевой и Валей Турчиным, вывели оттуда, ввели в другое помещение, полное ожидавших там друзей и репортеров, усадили за стол, отбросили от стола репортеров, распростерли свои могучие тела между нами и собранием и замерли. Я понял, что должен принять решение.

НАУКА ПУСТЬ ПОКА ПОДОЖДЕТ.


Следующие четыре месяца я вел кампанию за освобождение тех, кто остался позади, используя каждую пресс-конференцию, каждый митинг, каждое интервью для повторения имен: Сахаров все еще в ссылке в Горьком, Корягин все еще в пермском лагере, члены Хельсинкских групп в лагерях и ссылках, Марченко в Чистопольской тюрьме, много недель назад объявивший бессрочную голодовку с требованием всеобщей политической амнистии. Его могла остановить только амнистия или смерть — мы знали это. Этот человек если сказал — сделает, сколько бы власти ни повторяли: «Умирай! В СССР нет политических заключенных!» Нужно было спешить, спешить с поддержкой. Люда и я говорили о нем везде где только возможно. Американская Хельсинкская группа в Нью-Йорке подготовила мне два фотоплаката — Нельсона Манделы и Анатолия Марченко. Люди знают Манделу, пусть знают также Марченко и защищают их обоих.

Я работал с такой же интенсивностью, как в Москве перед арестом. День за днем — интервью с журналистами, встречи в Белом доме и Конгрессе, выступления в академиях наук, посещения коллег-ученых и коллег-правозащитников, снова выступления, снова интервью — было физически легче, чем в лагере, но тяжелее, чем в ссылке. Впервые в жизни я начал ежедневно принимать снотворное — день за днем, неделю за неделей, так как иначе не мог спать от усталости, хотя к любым таблеткам относился с отвращением.

Через несколько днем после прибытия на Запад я встретился с президентом Рейганом и госсекретарем Шульцем, которые в то время готовились к поездке в Рейкьявик для переговоров с Горбачевым. Они спросили, в частности, как помочь Сахарову. Слава богу, Сахарова знали все и о его судьбе беспокоились на уровне правительств.