Опасные мысли. Мемуары из русской жизни — страница 7 из 63

Но страдания, о которых шептали за столом, не тронули меня. Я не любил главного инженера. Я его ненавидел, хотя не мог бы еще объяснить, за что. И вот однажды я проснулся ночью. Кровать матери стояла в полушаге от моего диванчика. Бабушки не было, после Мити ной смерти она вернулась в деревню. Петя со своей невестой Лизой спали в темной проходной половинке, за перегородкой, которая делила теперь общую территорию на две части. В нашей половинке было окно, в него светил уличный фонарь. На кровати были — двое. И я увидел то, что мне не следовало видеть. Открытие не вызвало любопытства. Было очень неприятно. Скоро я снова заснул.

Утром, казалось, я уже не помнил об этом. Мы сидели с матерью за завтраком, Петя с Лизой еще не вставали. Никакого инженера не было в комнате. Но тут я вспомнил все, что видел и слышал ночью, меня стошнило и началась истерика.

— Что? Что? Что? — шептала испуганно мать — я плакал так редко. Но она уже догадывалась что.

— Пусть не… пусть не… приходит! — прорыдал я.

Она схватила меня за руку и выскочила со мной на улицу.

На улице была опять весна — было сухо, тепло и солнечно. Я плакал. Мать что-то говорила, объясняла мне, как взрослому:

— Это очень нужно… и тебе нужно… тебе нужен отец.

Я плакал. Мы шли по светлой Якиманке, потом по темноватой Шаболовке, потом свернули в Донской переулок. Вот и фабрика — та самая, около которой сожгли моего отца. Я все ревел.

— Ну, хорошо, — сказала она. — Хорошо… Ты его больше не увидишь. Не плачь, пожалуйста, у меня уже нет времени, опаздываю. Иди, гуляй. Я приду к обеду.

И убежала на работу.

Я пошел на задний двор. Там было когда-то монастырское кладбище. Я обычно гулял, пока не приходила к обеду мать; она шла со мной в рабочую столовую, потом провожала в школу. Я сел на траву и стал разбирать надписи на могильных камнях, разбросанных там и сям. Серая ворона подглядывала за мной, вытягивая голову из-за березового пня. Прилетела другая. Всю жизнь я любил этих нескладных птиц; они окружали меня в детстве. Бабушка выносила меня на огород, сажала на расстеленную шубу и принималась копать картошку. «Завтра мороз», — говорила она и быстро-быстро разворачивала вилами грядки, собирала клубни в ведра, из ведер пересыпала в мешки, мешки носила в дом, чтобы опорожнить их в подпол. Летели облака и носились на ветру большими кругами и кричали вороны. Ноги не двигались, но это не имело значения. Я был счастлив, сидя в кругу летающих ворон.

Теперь, дожидаясь матери на кладбище, я почувствовал, что я уже больше не маленький.

Мать выполнила обещание: я его больше не видел. Впрочем, нет, видел еще один раз. Через два года мать вышла замуж за очень доброго, очень деликатного человека, и мы поменяли квартиру. Однажды ночью наша незапиравшаяся дверь открылась и в комнату вошел он. Он был, видно, очень пьян. Я вскочил, охваченный прежней ненавистью, как будто и не прошло с тех пор четырех длинных лет. Но встал отчим — худая каланча в подштанниках — подошел к нему и дал пощечину. Звонкую, но не сильную. Он жалко улыбнулся, сказал: «С-с-спасибо», — повернулся и вышел, старательно прикрыв за собою дверь.

Он был, может быть, совсем неплохим человеком. Много-много позже мать рассказала мне: он наотрез отказался на партийном собрании осудить своего брата, «врага народа». Его исключили из партии за «политическую незрелость» и, конечно, уволили — сперва из главных инженеров, потом из инженеров, а потом и из техников, потому что не мог же такой человек быть на руководящей должности. Он запил. Тогда-то он и пришел к нам среди ночи. Потом мать потеряла его следы. Наверное, его тоже арестовали.

Глава третья«Если враг не сдается, его уничтожают!»

После того мучительного конфликта с мамой, из-за ее инженера, я почувствовал, что существуют другие жизни, отдельные от моей, и — моя жизнь, в которой я могу жить по-своему Впервые я начал переживать себя как личность. Конечно, это было лишь неясное ощущение. В моем окружении не существовало концепции для такой вещи; слово же «личность» носило шутовской, глумливый оттенок.

— Вот смажу те, курва, по личности! — кричал, бывало, в добром расположении духа наш сосед своей растрепанной бабе.

Другой сосед, милиционер, советовал человеку, жившему в дальнем конце коридора:

— Подтеритесь, гражданин! Обосритесь и подтеритесь посуше вашим удостоверением личности. Ли-и-чность!

Это было еще до того, как я обнаружил милиционера лежавшим на лестничной площадке с простреленным животом…

Итак, в ту весну я начал самостоятельную жизнь.

— Не провожай меня больше в школу, — объявил я матери.

Мы стояли около фабричных ворот. Лились потоки работниц — шел обеденный перерыв. Мать глянула на меня грустно, кивнула, протянула монетки:

— Иди. Это на трамвай. Это на второй трамвай. Переходи улицы осторожно. Не беги. Лучше опоздай. Не побежишь?

Близость, сладкая близость с ребенком, когда он — это только часть твоего существа, оборвалась у нее, почти и не начавшись. Она страдала. Я чувствовал это, но не позволил ей заметить моего сострадания. Она поцеловала меня на дорожку. Я вытер рукой место поцелуя. Она попробовала улыбнуться на это. Я попробовал сделать вид, будто чешу щеку. Так, день за днем, она целовала меня все реже и реже.

Это была двухэтажная, дореволюционной стройки начальная школа с просторной лестницей, высокими потолками и огромными окнами. Когда окна открывались, ветви лип и тополей тянулись в классы. В каждом классе было тридцать ребят. Теперь, к концу второго года, мы читали «Филипка» Толстого, писали диктанты, учили сложение чисел, рисовали листья, пересказывали, как штурмом брался у царя и буржуев Зимний дворец. И в отдельной комнате, усевшись кружком, пели революционные «Вихри враждебные» и деревенское «Во саду ли, в огороде». Обязательной формы еще не ввели — на мне висел великоватый, но красивый свитер — награда лучшему ученику.

Я любил школу и ни о чем другом не думал, пока однажды на перемене, когда я спускался по лестнице, чьи-то ручки не обхватили мою шею. Тонкий голос пропел:

— Ты меня лю-у-бишь? Любишь? Ха-ха-ха-ха!

Шею отпустили и девочка в желтом сбежала вниз.

Всю ночь я грезил. Серебряный голосок спрашивал: «Лю-убишь?» — мы сидели на лавке под липой и обнимались и целовались, как взрослые. На следующий день я дождался ее в конце уроков и с тех пор провожал до дома каждый день. На ней было худенькое серое пальто. Ей было около десяти, как и мне, звали ее Люсей.

Но скоро ей наскучило это и она придумала новую игру:

— Принеси мне денежек!

Надула губы и не разрешила провожать.

Все следующее утро я канителился с «котом». Мать теперь, уходя на работу, оставляла меня дома. Я сам разогревал обед и потом сам шел в школу. «Кот» был розовый, с красным бантом и… прорезью на спине. Гривенники вылетали из него хорошо, двугривенные гораздо хуже, а с пятаками было наказание. Наконец набралась изрядная кучка мелочи.

— Вот, — сказал я Люсе, дрожа от волнения, и раскрыл ладони.

— Что — вот? — спросила она удивленно, подставляя, однако, свои ладоши.

Я ссыпал туда свою любовь. Мы стояли на улице. Ее милое лицо вдруг исказилось отвращением, она сжала кулачки, подняла руки и изо всей силы швырнула сокровище в грязь. И ушла. Я был подавлен. Почему, почему она так поступила? В голову не пришло собирать деньги с земли.

А вечером мать кинула новый пятиалтынный в копилку и кошачья утроба ответила ей пустым глиняным стуком. Мать обернулась. Я сидел, опустив голову.

— Зачем взял?

Я молчал. Да и не все ли равно теперь, что будет. Мать подняла мою голову, внимательно посмотрела в лицо и вышла. Вернулась с прутиком и легонько побила меня пониже спины. Петя и Пиза, посмеиваясь, выглядывали из-за перегородки. Мать никогда больше не расспрашивала, что же произошло. Люся была моя первая и последняя школьная любовь. Она скоро начала дружить с пятнадцатилетними мальчиками, а я разыскал детскую библиотеку имени Льва Толстого, которую с восторгом описывала мне соседка по парте.

Сколько было, оказывается, книг на свете, глаза разбегались. Я с презрением отверг сочинения для младших школьников и выбрал историю обезьяны — «Орангутанг». Он жил с людьми и стал почти человеком, что его, помнится, и погубило. Как был бы я рад встретиться с ним снова, особенно посмотреть фотографию — орангутанг обедает с друзьями и ведет чинную беседу.

В библиотеке работали женщины, все еврейки, и каждая хлопотала надо мной, как наседка над цыпленком. «Из очень бедной семьи, — громко шептались они. — Бедненький. Надо помочь ему развиться».

Они развивали меня.

«Развивать народ» — это началось в России за полвека до революции. Тысячи интеллигентов, включая Льва Толстого, положили на это свои жизни. Русской интеллигенции к годам моего детства фактически уже не существовало, но старьте интеллигентские традиции еще не все были истреблены вместе с нею. «Еще были недобитые добрые люди, прививавшие детям, вроде меня, любовь к общей культуре.

Я начал проводить в читальне все свободное время. Женщины подсовывали мне печенье и одну толстую книгу за другой: Пушкина, Горького «Детство», Тургенева и, конечно, книжки о Ленине, о славных большевиках и о детях, отважно помогавших революции.

Однажды я разыскал в одной книге, что царя в России скинули еще до Октябрьской революции. Это был первый удар по моей детской вере в правдивость книг и учителей. Хотелось расспросить мать и Петю, как же было на самом деле с революцией и с царем, но я не сделал этого. Я не смог бы объяснить почему, но знал всем своим существом: промолчать лучше, лучше для всех нас. Наблюдая взрослых, всегда отползавших подальше от какой-то невидимой границы в разговорах, я начинал уже чувствовать, где лежит опасная зона.

Но далеко за пределами этой зоны жить было возможно — и даже очень интересно. Библиотекарши организовали кружок, в котором мы, дети, изучали великие путешествия и научные открытия под руко