Опасные мысли. Мемуары из русской жизни — страница 8 из 63

водством молодой, спокойной, замечательно умелой Натальи Николаевны, скоро умершей от туберкулеза. Я вычертил множество маршрутов — от Васко да Гамы до Пири — и сделал доклад об Амундсене. Амундсен среди прочих подвигов съел в детстве бутерброд с маслом и тараканами, чтоб закалить волю. Когда я попробовал освоить этот метод, то сразу обнаружилось, что я не Амундсен. Мы узнали также, в числе прочего, что Пастер, не удовлетворившись четырнадцатым местом по успехам, прошел курс наук вторично. Второй раз он вышел все-таки лишь вторым, но зато Пастером. (Через двадцать лет, окончив университет, я попросился туда повторно. Меня спросили: «Вы хотите, чтобы государство истратило на вас вдвое больше, чем на других?»)

К одиннадцати годам, к последнему году начальной школы, я превратился из мечтательного деревенского паренька в совершенно городского динамичного мальчика, жадно ищущего, в каких бы кружках еще позаниматься. Школа к этому времени стала тоже гораздо динамичней. Шла вторая половина тридцатых годов, шпионы и враги теперь возникали повсюду; учителя, наоборот, внезапно исчезали; так же внезапно заменяли учебники. В книгах для чтения в младших классах появились пограничники и маленькие герои, помогавшие ловить шпионов. Один шпион гулял под видом грибника (была картинка в книжке). А под грибами-то у него в корзинке лежали гранаты (тоже картинка). В классе мы читали и пересказывали историю о девочке, которая увидела, что диверсант повредил железнодорожный путь (картинка). Чтобы снасти состав, она разрезала руку ножом, намочила своею кровью носовой платок и стала на путь, размахивая этим красным флагом. Машинист увидел и успел остановить поезд (картинка.) О чем я думал, когда пересказывал этот бред? Ни о чем. Жизнь в школьных учебниках была особым миром, созданным для экзаменов. Мелькнуло только разочек: откуда у деревенской Маши носовой платок? Сроду таких не видывал.

Голова была еще более чиста и пустынна, когда рука выводила безупречные сочинения на темы вроде «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» или «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее!» Жизнь была особенно весела и хороша в колхозах. Это было прямо видно из другого рассказа в учебнике, где юный пионер помог задержать вредителя-стригуна. Этот тип ножницами стриг себе в мешочек, подвешенный у него на шее, колоски пшеницы с тучного, богатого колхозного поля. Над мешочком и ножницами я размышлял долго. Интересный был вредитель. Через несколько лет я узнал истину: «вредителями» были голодающие, боролись с ними лагерными сроками и расстрелами.

Летом 1936, когда я кончил начальную школу, в последний раз приехала в Москву бабушка: на меня с Петей посмотреть, заработать немного денег. Жить в деревне становилось все труднее, людям теперь нечем было платить ей, повитухе и швее. Была она стара и не могла подрабатывать зимами на фабриках, как делала до революции. Ее место в керосинной было занято и поэтому она нанялась смотрительницей в общественную уборную в Центральный парк — имея в своих расчетах и мой интерес. Каждые летние каникулы мать пристраивала меня в крестьянские семьи в разные подмосковные деревни, но в это лето не получилось, и я торчал в городе. Теперь благодаря бабушке я проходил без билета в парк, вместо того чтобы проскальзывать туда через заборные дыры. Я рисовал Красные площади в секции изо, затем шел в гости к бабушке, потом ухаживал за кроликами и горохами в крошечном огороде Дома юного натуралиста. С горохами там делались опыты. Поработай бабушка подольше в общественной уборной, из меня, глядишь, получился бы со временем генетик (и попал бы я в лагерь за это), но она скоро вернулась в деревню. А через несколько недель мама, наконец, вышла замуж.

Загвоздка была в жилье, и она разрешила эту проблему, найдя две кельи в бывшем монастырском доме на Большой Полянке. Правда, они были на территории сверхсекретного военного завода, так что нам надо было проходить и домой и из дома через проходную. Ну и коммунальная уборная и прочие удобства были хуже не придумаешь. Но зато две комнаты были с отдельными входами. Жили в этих двух комнатах всего три человека из одной семьи и хотели с нами поменяться. Мать объяснила, что их было в два раза больше до прошлого года и что им захотелось уйти с того места, потому что, может, на новом месте они перестанут испаряться так быстро.

— А мы? — спросил я.

— Мы не испаримся, — ответила мать. — Их кто-то не любит.

— А если и нас не полюбят?

— Мы люди простые. Кому нас нужно не любить.

— А если их и здесь не полюбят? Примут за японских шпионов, как Мустафу.

— Собирай-ка лучше учебники!

Мустафа был инженер и друг моего отца. Когда я еще не учился в школе, а отец был жив, он и его жена Талочка часто приезжали в Москву по делам и ночевали у нас ради экономии денег. Как удавалось там разместиться восьмерым, останется за пределами земного понимания. Талочка была красивая и надушенная, я таращился на нее, она это замечала и смеялась. Но однажды она приехала одна.

— Мустафу арестовали, — проговорила она и зарыдала.

— За что? — спросила моя мать очень спокойно.

— Они говорят, он не татарин… японец… японский шпион.

— Шпион? — спросила мать.

— А разве он японец? — спросил Петя.

— Какой японец?! Я знаю всю его семью.

— Ну, так разберутся, — сказал Митя.

— Разберутся! Его уже убили!

Все замолчали. Она переночевала у нас, днем ходила куда-то, ей велели возвращаться домой и она уехала.

— Я напишу Талочке, чтобы не приезжала, — твердо выговорила мать.

— Ты что это? — удивился Петя.

— Ничего. Вы жизни не знаете.

— Это мы-то?

— Вы-то. Сегодня Мустафу, а завтра Федю. И концов не найдешь.

— Ты что, ухи ела или так ох… ела? — спросил Митя.

Отец молчал.

— Напиши, — сказала бабушка.

Мать письмо написала, Талочка больше не появлялась.

Мы переехали на новое место на Полянку. Наши кельи были по восемь квадратных метров, если считать по полу, и по четыре, если по потолку. Петя с Пизой и маленьким сыном Вовкой разместились в одной келье, мать со мной и отчимом (которого тоже звали Петей) — в другой.

Мой отчим, Петр Барагин, учился в художественно-прикладном училище. Потом вот женился на моей матери, разменяв карьеру художника на красивую и властную женщину на пять лет старше его и с ребенком. Студенту можно было жить на воде и хлебе, семейному человеку — нельзя. Училище он оставил и пробовал работать учеником на разных заводах. Наконец устроился на химическую фабрику, там платили больше. Мать, понюхав вокруг него, решила, однако, проверить, что это за работа, и пошла в цех. «Лучше совсем без денег, чем дышать такими парами!» закричала она на мастера и прямо в цеху написала за отчима заявление об уходе.

Трудно было представить себе человека, меньше приспособленного к заводской работе, чем медлительный, задумчивый отчим. Он был все-таки художник. Когда выкраивалось время, забирал мольберт, краски и меня — рисовать пейзажи. Наши стены были увешаны ими. Множество раз ходили мы с ним в Третьяковку, и он рассказывал мне о жизни художников, о технике живописи.

Легко ли вдове с ребенком найти серьезного мужа? Отчим был мне хороший товарищ, чего и хотела мать. И он любил ее. Никогда, ни словом, ни взглядом, не упрекнула она его за низкие заработки.

Однако все их силы уходили на то, чтобы прокормиться и одеться. После двух лет такой жизни мать собрала семейный совет. Надо, сказала она, чтобы хоть по утрам у нас было сливочное масло. Как этого добиться? Она уже знала как: мы будем писать от руки образцы адресов на конвертах. Их развесят на стенах почтовых отделений всего Советского Союза. Согласны? Согласны. Долгими вечерами мы все вместе — мать и отчим после работы, а я после школы — корпели над этим занудным копеечным делом.

Но я этих трудностей не замечал. Другой жизни в городе и не видел. Кроме того, мне нравилось учиться в школе, читать, ходить в кружки. Если бы мне сказали, что мы живем в нищете, я бы удивился. Не хуже других, сказал бы я. Едим вкусно, надо только уметь готовить, а этого у мамы не отымешь. Картошка жареная на подсолнечном масле, с селедкой — объедение. Квартира? Распрекрасная, еще таких поискать надо. Едешь, например, по железной дороге: бараки, бараки. Разве они лучше? Работаем ночами? Так масло! И не только оно. За тридцать (довоенных) рублей я купил абонемент на курс лекций в университете по истории философии для школьников.

…Огромный актовый зал университета был переполнен. Профессор Асмус начал с пифагорейцев. Я аккуратно конспектировал, меня немного лихорадило. Вот он, мир идей, о самом существовании которого я еще вчера не подозревал. После пятой лекции, когда Асмус дошел до логических парадоксов Зенона, я принял решение: буду философом. Для моих четырнадцати лет это еще не поздно.

Все вокруг было восхитительно, кроме кое-каких деталей. Было похоже немножко на сумасшедший дом, а если верить рассказам моей тетки Зины, у которой муж иногда попадал на Канатчикову дачу, то получалось даже, что настоящие психи вели себя нормальнее. Еще вчера какой-нибудь вождь, чье имя мы заучивали в школе, убеждал нас, что партия никогда не ошибается, а сегодня лучшие писатели, бригадиры, поэты и ударники поносят его в газетах и по радио как фашистского шпиона, презренного предателя и омерзительного убийцу; и он в этом сам признается. А завтра его расстреливают. И маленькие школьники выкалывают стальными перышками глаза на его портрете в учебниках литературы, истории или географии, выскабливают бритвочками уши, вырезают нос, и напоследок аккуратно затирают слюнями его поганую морду. И учитель не говорит им ни слова. А когда вчерашние вожди, кроме самого товарища Сталина, все становятся шпионами, учебник меняют, и в новом учебнике — новые портреты; и школьники начинают новую работу. Выкалывают глаза. Вырезают уши. Плюют в поганые фашистские морды.

Я терялся. Если партия не ошибается и эти вожди на самом деле предатели, то как поверить их словам, что партия не ошибается? И ведь эти революционеры признавались в своих гнусных преступлениях. Я слышал это своими ушами во время радиопередач прямо из зала суда. Мы всей семьей регулярно слушали такие передачи. Значит, все-таки, они враги народа. Враги народа, делавшие революцию для народа? Понять это было невозможно. Меня учили, что люди четко делятся на тех, кто верит, и тех, кто не верит в коммунизм. Очень не скоро я понял, что людей надо делить не по вере или неверию, а по их готовности или неготовности убивать за веру или неверие. Мое поколение учили убивать.