Теперь это кольцо на безымянном пальце левой руки Либби. Кольцо ее матери. Оно как будто сделано по ее мерке. Они разговаривают, и Либби машинально крутит его на пальце.
Они то и дело умолкают, прислушиваясь к звукам шагов в зарослях сада. Время от времени Миллер встает и идет в дальний конец сада, выискивает глазами тени или свидетельства того, что кто-то прошмыгнул через калитку в задней стене. Они выносят найденные в сундуке подушки, задувают свечи и садятся на краю лужайки, как можно дальше от задней двери.
Они шепотом разговаривают в темноте. Внезапно Миллер смотрит на нее и прижимает палец к губам.
— Тсс.
Его взгляд устремлен в дальний конец сада. Либби выпрямляется в кресле. Там, в глубине сада, кто-то есть. Приглядевшись, они видят, как по лужайке крадется мужчина. Высокий, стройный, с короткой стрижкой, в очках, отражающих лунный свет. На ногах белые кроссовки, на плече сумка. Прямо у них на глазах он закидывает сумку на бункер, предназначенный для хранения угля, а затем забирается на него сам. Им слышно, как он карабкается по водосточной трубе к карнизу второго этажа. После этого Либби и Миллер очень тихо встают и видят, как он исчезает на крыше.
Сердце Либби готово выскочить из груди.
— О господи, — шепчет она, — о господи! Что же нам делать?
— Не имею ни малейшего понятия, — шепотом отвечает ей Миллер.
— Может, надо окликнуть его?
— Я не знаю. А вы как думаете?
Она качает головой. Одна половина ее «я» напугана, вторая отчаянно желает встретиться с этим человеком лицом к лицу.
Она смотрит на Миллера. Он не даст ее в обиду. Или, по крайней мере, создаст впечатление, что сможет ее защитить. Человек, которого они только что увидели, ростом ниже его и в очках. Либби кивает.
— Пойдемте внутрь. И поговорим с ним.
Миллер на пару секунд как будто окаменел, однако быстро берет себя в руки.
— Да. Пойдемте.
В доме темно. Единственный источник света — подрагивающее мерцание уличных фонарей и серебристое сияние луны над рекой. Либби идет на ощупь следом за Миллером, защищенная его широкой спиной. У основания лестницы они останавливаются. Затем шаг за шагом медленно и уверенно поднимаются наверх и оказываются на лестничной площадке второго этажа. Здесь светлее. В большое окно, выходящее на улицу, видна луна. Оба сначала смотрят вверх, затем друг на друга.
— Идем? — шепчет Миллер.
— Идем, — отвечает Либби.
Люк в потолке мансардного этажа открыт, а дверь ванной закрыта. Им слышно, как, ударяясь о стенки унитаза, журчит струя мочи, затем наступает короткий миг тишины, затем из водопроводного крана течет вода и раздается покашливание. Дверь открывается, и мужчина выходит в коридор. А он симпатичный. Это первая мысль Либби. Симпатичный мужчина с аккуратно подстриженными светлыми волосами, с моложавым, чисто выбритым лицом и загорелыми руками. На нем серая футболка, узкие черные джинсы, модные очки и дорогие кроссовки.
Увидев перед собой Либби и Миллера, он вздрагивает от неожиданности и хватается за сердце.
— О господи! — восклицает он.
Либби вздрагивает. Миллер тоже.
Пару секунд они все смотрят друг на друга.
— Вы?.. — в конце концов спрашивает мужчина.
— Вы?.. — одновременно с ним спрашивает Либби.
Они указывают друг на друга, а затем оба поворачиваются и смотрят на Миллера, как будто тот знает ответ.
Затем мужчина поворачивается к Либби и спрашивает:
— Вы Серенити?
Либби кивает.
— А вы Генри?
Мужчина растерянно смотрит на них, но затем его лицо проясняется, и он говорит:
— Нет, я не Генри. Я Фин.
Часть вторая
34
Моя мать, будучи немкой, знала, как устроить хорошее Рождество. Она знала в этом толк. С начала декабря дом украшался самодельными рождественскими венками из засахаренных апельсиновых долек, красных лент и расписных сосновых шишек. Воздух благоухал ароматами штоллена — рождественского пирога — и глинтвейна. Никакой вульгарной мишуры или бумажных гирлянд, никаких наборов конфет «Кволити стрит» или «Кэдбери» в жестяных коробках.
Даже мой отец любил Рождество. У него был рождественский костюм, который, когда мы были маленькими, он надевал каждый сочельник, и я до сих пор не могу объяснить, как я мог одновременно знать, что это был он, но при этом даже не подозревать, что это был он. Оглядываясь в прошлое, сегодня я понимаю: это был тот же самый ужасный самообман, который сыграл свою роль в том, как все воспринимали Дэвида Томсена. Люди могут смотреть и видеть просто человека, и одновременно — ответ на все их проблемы.
В тот сочельник мой отец не стал надевать этот наряд. Он заявил, что для этого мы все уже слишком взрослые, и, вероятно, был прав. Но он также сказал, что ему нездоровится. Однако мама настояла на праздновании сочельника. Сидя вокруг елочки (на сей раз она была меньше, чем обычно), мы развернули наши подарки (их тоже было меньше, чем обычно), а тем временем по радио крутили рождественские песенки, а в камине потрескивал огонь. Примерно через полчаса, незадолго до ужина, отец сказал, что ему нужно лечь, мол, у него от боли раскалывается голова.
Тридцать секунд спустя он лежал на полу в гостиной. У него случился инсульт. Тогда мы не поняли, что это инсульт. Мы решили, что у него какой-то припадок. Или сердечный приступ. Доктор Броутон, личный врач моего отца, пришел осмотреть его, все еще в рождественском наряде — в красном шерстяном джемпере и галстуке-бабочке с изображениями остролиста. Я помню, как вытянулось его лицо, когда мой отец сказал, что у него больше нет частной медицинской страховки, как быстро он ушел от нас, как обходительные манеры мгновенно улетучились. Вызвав отцу «Скорую», он отправил его прямиком в больницу и ушел, даже не попрощавшись.
Отец вернулся домой на второй день Рождества. Врачи сказали, что с ним все в порядке, что у него какое-то время будут небольшие проблемы с когнитивными функциями, небольшие проблемы с двигательным аппаратом, но его мозг восстановится и через несколько недель он вернется к нормальной жизни. Возможно, даже раньше.
Но, как и в случае с его первым инсультом, он так толком и не поправился. На этот раз последствия были даже тяжелее. Он употреблял не те слова. Или вообще не мог подобрать никаких слов. Целые дни он сидел в кресле в своей спальне и медленно грыз печенье. Иногда он смеялся тогда, когда не следовало. В других случаях он не понимал шуток.
Он двигался медленно. Избегал лестниц. Совсем перестал выходить из дома. И чем слабее становился мой отец, тем ближе подбирался к своей цели Дэвид Томсен.
К тому времени, когда мне исполнилось четырнадцать лет, в мае 1991 года, у нас были установлены правила. Не просто обычные семейные правила, такие как не становиться ногами на мебель или делать домашнее задание, прежде чем смотреть телевизор.
Не те правила, которые регламентировали всю нашу жизнь.
Нет, теперь у нас были безумные деспотичные правила, написанные черным маркером на большом листе ватмана, приклеенном липкой лентой к стене кухни. Я помню их по сей день:
Никаких стрижек БЕЗ РАЗРЕШЕНИЯ Дэвида и/или Берди.
Никаких телепередач.
Никаких гостей БЕЗ РАЗРЕШЕНИЯ Дэвида и/или Берди.
Никакого тщеславия.
Никакой жадности.
Никому не разрешается покидать дом без РАЗРЕШЕНИЯ Дэвида и/или Берди.
Никакого мяса.
Никаких продуктов животного происхождения.
Никакой кожи/замши/шерсти/перьев.
Никаких пластиковых контейнеров.
Не более четырех единиц мусора в день на человека, в том числе пищевых отходов.
Никакой одежды кричащих расцветок.
Никакой фармацевтики.
Никаких химикатов.
Одна стирка или душ на человека в день.
Один шампунь на неделю.
ВСЕ ОБИТАТЕЛИ должны проводить минимум два часа в день с Дэвидом в тренажерном зале.
ВСЕ ДЕТИ должны проводить минимум два часа в день с Берди в музыкальной комнате.
Вся пища должна быть приготовлена в домашних условиях из органических ингредиентов.
Никакого электрического или газового отопления.
Никаких криков.
Никакого сквернословия.
Никакой беготни.
Сначала этот список правил был довольно коротким, но по мере того как Дэвид приобретал все большую власть над нашей семьей, к нему периодически добавлялись другие.
На этом этапе Салли все еще приходила в дом пару раз в неделю, чтобы сводить детей в город выпить чаю.
Она спала на диване в квартире одной своей знакомой в Брикстоне и отчаянно пыталась найти жилье, достаточно просторное, чтобы в нем можно было жить с детьми. После встреч с матерью Фин становился еще угрюмее. Он запирался в своей комнате и порой даже не выходил к ужину. Фактически многие правила были введены именно из-за Фина. Перепады его настроения бесили Дэвида. Он терпеть не мог, когда еда оставалась несъеденной или дверь оказывалась заперта, и он не мог войти в комнату. Он терпеть не мог, когда кто-то поступал по-своему, а не так, как хотелось ему. Он терпеть не мог подростков.
Поэтому были добавлены два новых правила:
Никаких запертых дверей.
ВСЕ ПРИЕМЫ ПИЩИ обязательны для ВСЕХ членов семьи.
Однажды утром, вскоре после того, как Фин, в пятый раз проведя день с матерью, вернулся и нарушил правило о запертых дверях, я поднялся наверх и увидел, как Дэвид, скрипя от злости зубами, снимает в комнате Фина замки. Он с такой силой сжимал отвертку, что костяшки его пальцев побелели. Фин сидел на кровати и, сложив на груди руки, наблюдал за ним.
Когда пришло время ужина, но Фин по-прежнему продолжал сидеть на кровати со сложенными руками, молчаливый и мрачный, Дэвид притащил его, держа за эти сложенные на груди руки, вниз и швырнул на стул.
Затем грубо придвинул стул к столу и поставил перед Финном большую миску кабачков с рисом. Фин даже не пошелохнулся. Тогда Дэвид