лезных сундуков по плиточному полу да скрипом лебедок на борту корабля.
Наконец затеплившийся рассвет утихомирил обитателей дома. Коллен сладко спал в объятиях Изабель, а она задумчиво покачивала пустую колыбель Саскии; что она убаюкивала в ней, уж не свое ли заветное желание? О, сколько вещей останется здесь после них и сколько всего несбывшегося, о чем придется сожалеть в далеком краю! Запоздалые сожаления… Изабель задним числом переписывала свою жизнь: ах, если бы я сказала «нет» в день моей свадьбы!
— В общем, я гляжу, ты пускаешь в дело все подряд…
Опершись на локоть, Барни глядел на Керию. Они поставили лампу на пол, за кресло, и ее свет причудливыми отблесками трепетал на стенах и потолке, делал еще темнее пустую глазницу Керии, еще ярче другой, живой, золотисто-черный горделивый глаз, пытливо ищущий на лице Барни то незнаемое, доселе скрытое от нее, что дерзко и торжествующе отражалось в этом застывшем, почти нечеловеческом зеркале. Так вот что такое писатель, — подумал он вслух, — всепожирающий потоп! И только он один знает, что из этого выйдет.
— И еще… — Керия касалась языком его бедер, чутко вслушиваясь в трепет мужского тела, в скрытые его толчки — предвестие экстаза, так хорошо знакомое внимательным губам… — то, что из этого выйдет, зависит от того, что туда входит. Когда жизнь плоха, она отдает свои краски истории, она подчиняется ее течению и, лишь став переносимой, снова отрешается от нее. Все, что ты читаешь, есть одно только слабое отражение того, что другие перечувствовали, — ибо пережили, ибо пережили именно ЭТО. Не так, как ты, а, впрочем, и это небесспорно. Ну и присочиняют, конечно, многое, — а как же иначе? Ты можешь сколько угодно держаться за отправную идею; она все равно извернется, разовьется, трижды изменится и наделает дел, прежде чем ты вновь ухватишь ее. Итак…
Керия, прикрыв глаз и нежно улыбаясь, искала Барни губами, и последнему «итак» пришлось подождать…
Пишегрю не просто позволил им уехать, он почти что выдворил их из города. Им владело мрачное возбуждение, заставившее его вернуться из Амстердама — взятого, укрощенного и, однако, крайне важного, поскольку то была столица, — в этот совершенно незначительный городишко, где его соблазнило нечто иное, соблазнило в худшем смысле этого слова. Бездна…
И, само собой разумеется, он реквизировал Хаагенхаус. Занимал его один, только ординарец состоял при нем.
Он не пытался поговорить с Изабель, просто не скрываясь следил за нею с непроницаемым лицом. В порту, где люди жадно интересуются каждым новым человеком, откуда бы он ни явился, говорили: этого неотвязно точит червь, оттого и глаза у него потерянные. Что же точило его — злоба? «Да нешто она захомутала только этого борова Эктора? — кричал Жозе. — Ни хрена вы не смыслите!» Все молча выжидали, а женщины сладостно грезили о грубых желаниях, терзавших это крепкое мужское тело, крививших этот мясистый рот. До последнего дня непонятно было, впрямь ли он намерен позволить судам выйти в море.
Пишегрю позволил все. В день отплытия десять человек, посланных генералом, подняли на борт тяжелые тюки и свертки, среди которых оказалось даже несколько мешков с книгами; об этом узнали потому, что два из них — тяжеленных — прорвали джутовую ткань и плюхнулись в воду.
Сержант вручил Изабель ларец. Генерал велел передать, что Республика умеет признавать и неоказанные услуги. В ларце, который он открыл перед нею, — великолепная кашемировая шаль и письмо.
Несколько двусмысленных фраз: «Вы оказались правы насчет Вервиля, он преследовал лишь свои корыстные цели. Вот уже пять дней я наблюдаю за Вами и знаю, к какому источнику жаждет припасть Ваш пересохший рот. Не упустите ни капли этой влаги, мадам, она напоена горечью, которая Вам сродни». Он подписался коротко: Пишегрю. Ни званий, ни титулов, хотя всегда и всюду присоединял их к своему имени.
Арман протянул руку, но Изабель проворно сунула записку в рукав.
— Чего он хотел?
— Поблагодарить.
Серые глаза сузились. Но солдаты уже сошли на берег, трап поднят, задул попутный ветер и нужно было спешить — прилив ждать не станет.
Женщины пробрались в свое помещение узкими корабельными коридорами, а тем временем Арман, подбоченясь, выкрикивал приказы, недобро поглядывая на задержавшуюся Изабель: «А ты зачем тут торчишь, иди вниз!»
— Я тебе скажу, чего он хотел, Пишегрю. Просто напомнить мне, что к правде нельзя прикоснуться безнаказанно. Теперь он знает, что ему нужно — еще более трудных, еще более почетных побед. Некоторые выигрывают в этой лотерее, другие же… — Она пожала плечами с видом покорности судьбе и удалилась. Арман-Мари глядел на стройную спину, на тонкую талию в пышных складках юбки. Джоу, стоявший позади него, промолвил:
— Ох уж эти создания, хозяин, их либо любят, либо убивают. Да и смертью их не запугать, — коли не захотят говорить, так ты хоть башку об стену разбей, не добьешься ни словечка!..
Барни вздохнул: а знаешь, я ревную! Керия лежала на нем, вытянув руки вдоль тела и сжимая его запястья. Она не двигалась, хотя при этих словах ей безумно захотелось схватить его за горло. Он ревнует, скажите пожалуйста!
— Да, я ревную, Керия. А скажи, уж не выдумала ли ты и меня заодно с ними?
— Выдумывать тебя?! — Керия резко привстала. — Вот еще не хватало, что ты о себе воображаешь? ЕГО я действительно придумала, хотя у меня достаточно истинных доказательств: письмо сохранилось, и шаль тоже. Нет, решительно, ты умеешь СЛЫШАТЬ свой железный лом, но НЕ ВИДИШЬ ничего другого. Вспомни, что такое Арман-Мари! Что мы знаем о нем кроме того, что она его любит? Одна видимость, бесплотный призрак, вот я и подумала: она любит ветер, она любит именно то, что ускользает от нее.
Барни встал, чтобы напиться, — пыльная сухая жара сушила рот. Они выключили кондиционер, открыли окна, но застывший воздух не нес прохлады.
Он протянул ей стакан воды: я чувствую, мы еще сцепимся с тобой из-за различного понимания вещей. Твоя Изабель любит любовь, и теперь, ощущая свою относительную неполноценность, концентрирует все свои чувства на этом типе.
— Концентрирует! Господи, ну и словечко! Это у вас в Кашане так выражаются? А Хоэль, а Пишегрю, а все прочие, кого я не назвала и кто тем не менее слетается к ней, как мухи на мед? И чаще всего по низменным причинам, — в этом случае они берут ее. Молчи, Барни, я знаю, какой вопрос вертится у тебя на языке; да, у меня были мужчины. Я не платила им, я не бегала за ними. Они приходили сами, и каждый отрывался от моего тела со смешанными чувствами, с желанием верить, что я всю жизнь ждала именно его, и, одновременно, с разочарованием: я НЕ ждала его всю жизнь… Можно сколько угодно рассуждать о безобразии; дело не в нем, вернее, дело в другом: безобразных женщин не любят, но они возбуждают. Горбунья, хромуша затрагивают самые низменные стороны мужского естества, дружок; они пробуждают древний, атавистический инстинкт охоты и великодушия, ведь они так легко доступны. Слабому легко помочь, на слабого легко охотиться, слабый — легкая добыча. Но разве я-то слаба? Барни, когда женщина хочет трахаться, она это делает; то же самое происходит и с мужчинами. Но я хотела не трахаться, а ЛЮБИТЬ… вот почему я согласилась на операцию. Полина говорила мне: твои родители либо не понимают ситуации, либо безжалостны к тебе. На самом же деле они просто полагали, что я, судя по виду, вполне хорошо устраиваюсь в жизни, притом не стоя им ни гроша, потому-то они ничего и не предпринимали. Говорят, мух не приманивают на уксус. Как бы не так, все зависит от мух. А уж приманив, пожираешь их за милую душу. Большего мне и не требовалось. Потом я увидела, как Диэго томится смутной жаждой чего-то ИНОГО, вот тогда-то все и закрутилось. Он слишком часто рассказывал мне о тебе, и я заподозрила, что бывают мужчины поинтереснее грязных подонков, которых только и хватает на то, чтобы трахать уродин и калек.
Она засмеялась: Диэго далеко не глуп — или, может, слишком глуп, иди знай! — он бросил одно словцо, которое все и решило; он сказал, что ты «любишь не тела». Вполне вероятно, я ослышалась и «не» там отсутствовало, но мне захотелось понять это именно так. И все же… нет, он хорошо знал меня, он понимал, что мне нужно, что меня…
И она притянула его к себе: Барни, Барни, я истязала себя этой мыслью — он тоже ищет чего-то иного, простого, как мир. Она заполонила меня, эта мысль, я захотела тебя с первого же взгляда.
— К счастью! — И Барни засмеялся, прильнув лицом к ее лону. — Керия моя! Только этого мне и не хватало! — Его руки нежно, но настойчиво надавили на ее живот, зубы прикусили кожу, и Керия простонала: ах!..
Наслаждение огненными письменами трепетало в воздухе, — кому дано запечатлеть их на бумаге?!
— Иногда, думая о тебе, я умираю от невозможности проникнуть к тебе под кожу, в вены, вместе с кровью доплыть до сердца, стать твоим сердцем, биться, как оно, или разорваться от нежности!
И она изогнулась под его укусами: о, скорей, скорей, умоляю!..
Их судно почти сразу же отстало от другой каравеллы, которую Виллем, по всей видимости, нарочно гнал вперед на всех парусах. На следующий день она уже едва виднелась вдали, на горизонте, а к вечеру превратилась в темную точку, двигавшуюся гораздо южнее их собственного курса. Изабель, пристально следившая за ней, прошептала: Африка! Она обернулась, Арман-Мари утвердительно кивнул.
— Неужели нельзя обойтись без этого?
— Нет, но прошу тебя, не считай нас мерзавцами, все равно эти люди — разменная монета для их собственных царьков. И потом, мы сами не без греха, у нас тоже есть слуги, у наших предков были рабы, в чем же разница? Я считал тебя менее… щепетильной.
Изабель пробормотала, что с тех пор не изменилась, но — пусть он смеется, сколько хочет! — она открыла в слугах такую деликатность и понимание, каких никогда не встречала у знатных вельмож; разве это не наводит на размышления?
— Мне со всех сторон твердят, что времена меняются, Арман; так разве не меняются они для всех? В трюмах твоей шхуны будут черные женщины, и некоторые из них родят в пути… им придется рожать там, внизу, без повивальной бабки, без кружевных простынь и чепчиков, а кому-то случится и умереть в родах, как той, что спала в твоей постели, и не проси меня забыть об этом!..