Ну а Хендрикье спокойно глянула на меня. «Ну-ну, добрый Боженька не обошел вас своею милостью!» — вот и все, что она сказала. Ее гораздо больше интересовал дом, она все обшарила, обнюхала и наконец коротко объявила: «Подходит! Я, знаете ли, больше служанка, чем горничная или камеристка, но, сдается мне, вам еще долго будет не до нарядов».
С тех пор она и служит мне, молчаливая, прямодушная. Напрасно было бы ждать от нее утонченных манер и бесед, она толкует со мною лишь о простых вещах, — так говорят с малыми детьми. Время от времени, чуть поколебавшись, она добавляет: мадам Изабель. В первый же день она сообщила мне, что знавала моего отца. К этому и добавить нечего: для нее я — только дочь суконщика, и, Господь свидетель, она напоминает мне об этом по любому поводу: попробуй-ка я забыть этот факт, меня живо приведут в чувство. Хендрикье с толку не собьешь.
Она глядит на меня без страха, без отвращения. Я слишком остро чувствую, какое впечатление произвожу на окружающих, чтобы не понимать: мое уродство оставляет ее спокойной. Она считает, что я напрасно живу затворницей, что я слишком редко моюсь и плохо питаюсь. И, наконец, это первый человек в моей жизни, который ничего не ждет от меня, — только дает, несмотря ни на что.
Четверг 8 июня 1787.
Эктор наконец привел в боевую готовность свою «артиллерию», прибыв в город с приспешниками, которые громко бряцали на притихших улочках шпорами и шпагами, дабы заявить о своих воинственных намерениях. Шомон был при них, его втянули против воли в этот почти военный парад. На всякого мудреца довольно простоты: его лицо, подергиваемое яростным тиком, вдруг явило свой истинный возраст. Ему едва ли тридцать пять лет, он страдает пронырливостью и — в этом я теперь уверена — неуемной жаждой богатства и власти. Мне приятно думать, что я внесла свою лепту в это внезапное преображение: обожаю видеть, как люди гибнут ПОСЛЕ того, как я прошла по их жизни!
Они долго колотили в дверь, требуя, чтобы им отворили. Хендрикье улыбнулась мне: вот они, дурные-то встречи! Совсем рехнулись, олухи непотребные! Я объяснила, что Эктор — маркиз, командует полком в армии Его Величества Короля и живет по законам военного времени. Она рассмеялась. Для нее власть всегда означала меркантильное правительство прежней Лиги да не менее торгашеское господство тех, чья молодость пришлась на годы между Вильгельмом V и штадтхоудатом; что перед ними Эктор, этот молокосос, распаленный шумом, который сам же и поднял! Она отворила слуховое оконце: «Эй, ты, рвань наемная, ишь залил зенки, а ну убирайся отсюда подальше!»
Я слышала, как Шомон со злорадной точностью переводит маркизу: «Монсеньор, она принимает вас за пьяного ландскнехта».
Хендрикье же, абсолютно нечувствительная к переполоху, отправилась за деревянной лоханью:
— Пойду-ка я приготовлю вам баню, нынче самое время, помоетесь да и забудете про весь этот содом.
И все то время, что она опрокидывала в лохань полные ведра мыльной воды, не заботясь о том, что заливает плиточный пол, помогала мне скидывать платье и белье, а потом забраться в лохань, те, снаружи, продолжали барабанить в дверь, галдеть и браниться.
Я даже заплакала, до того нежной показалась мне вода после долгих дней выздоровления. Хендрикье сдирала с меня засохшие струпья, приговаривая: «Ну-ну, будет вам кручиниться, не такая уж вы страшная. Гляньте-ка на себя, — ничего особенного, я видала и похуже».
Она-то, может, и видала…
Я вдруг спохватилась: «Ты знаешь, что это заразно?» Она пожала плечами: «Не беспокойтесь, все уже подсохло, теперь не опасно. Невредно было бы отмыть вас пораньше, моя красавица, а то вы уже вонять начали».
Я рывком повернула Хендрикье к себе; лицо ее было, как всегда, безмятежно и гладко.
— Никогда больше не говори так!
— Что вы воняете?
— Нет, другое.
— А что я еще такого сказала?
Что же она почуяла во мне, если я не отталкиваю, а даже привлекаю ее? Неужто она и впрямь не замечает моего уродства?
Пятница 9 июня 1787.
Они так растревожили окрестных жителей, что соседи побежали за городской стражей; в результате шуму только прибавилось.
Эктор так и не уразумел, что король Франции — король только у себя дома, особенно после Утрехта[60]. А Голландия уже так давно господствует на морях, что ей вовсе нет нужды заискивать перед наследниками французской короны, особенно, когда она связана с ними разорительными для Франции договорами.
И воцарилось спокойствие, лишь временами нарушаемое возгласами ночных сторожей да звоном колоколов, что ни ночь ведущих перекличку над сонными водами гавани.
И я тоже успокоилась; я помогла Хендрикье вынести ведра, а потом мы заговорили о жизни, глядя на радужную мыльную пену в мелких черных лужах у порога. Кто бы определил, глядя, как мы, две кумушки, болтаем в дверях дома, которая из нас служанка, которая — госпожа? Наконец Хендрикье заперла двери и тихонько сказала: «Завтра займусь вашей прической». И, клянусь, я ровно ничего не почувствовала, когда ответила, что гребню тут делать нечего, скорее понадобится нож, чтобы разделать на части этот слипшийся кокон из сальных волос, которые оспа милостиво оставила мне, навсегда отняв красоту.
Я пошла спать. Когда я поднималась по лестнице, Хендрикье подбоченясь стояла и глядела мне вслед, руки у нее еще были мокрые, она крикнула: «Ладно, коли уж я за вас взялась, пойду-ка выброшу ваше исподнее, а то оно словно со срамной девки!» Я не ответила; странно мне было думать о том, что настало время беречь деньги и ничего не выбрасывать.
Кажется, я раскусила Хендрикье и мне нетрудно будет прибрать ее к рукам. Но хочется ли мне причинить ей зло?
Воскресенье 11 июня 1787.
Умиротворение снизошло на меня, сама не знаю отчего.
Целое утро над моей головой стрекочут ножницы. Некогда белокурые пряди устилают плиты пола. Хендрикье суетится вокруг меня, состригая все больше и больше и приговаривая, что мне повезло: голова у меня круглая, как ядро.
Я больше не пытаюсь заткнуть ей рот, запретить некоторые слова; теперь я поняла: для нее красота и везение заключаются единственно в здоровье. Она находит меня сильной и крепкой: «Ваш батюшка был точно такой же, и плечи у него были могутные; голову дам на отсечение, что свои, а не накладные». По утрам, помогая мне одеваться, она трогала мои груди, оценивая взглядом их тяжесть: «Молока у вас будет вдосталь, это я вам верно говорю!» О Боже, для какого младенца и от какого мужчины; неужто сыщется такой полоумный, что захочет меня — теперешнюю?! Она пожимает плечами: «Разве я вам о любви толкую?»
Потом Хендрикье прилаживает мне на голову беленький чепчик, туго обхватывающий лоб, и, очень довольная, хохочет: «А ну, гляньте-ка на себя, — монашка, как есть монашка!» Но я не могу. Я уже видела себя в зеркале моей сестры; этого мне хватит на десять тысяч лет вперед. Нет, больше я на себя смотреть не стану, довольно, налюбовалась. Тогда она треплет меня по щеке: «Ничего, бедняжка вы моя, вам еще захочется глянуть в зеркало!» — и уходит к себе в кухню.
Эктор все еще откладывает встречу со мной. Да знает ли он сам, чего добивался тем ночным скандалом? Верно, просто перепились до бесчувствия.
Стряпчий прислал мне записку — с предосторожностями, коих ее содержание отнюдь не стоило. Кого он надеется обмануть? Он больше не таит своих намерений. Прошло то время, когда он скрывал свой выбор, метался меж двух огней. Отныне он взял мою сторону, и это для меня неожиданность. Теперь вот еще и письмо. Хотя осмотрительность и не позволила ему подписаться.
Эктор как будто колеблется и тянет время. Живя в Вервиле, я держала крестьян-арендаторов в ежовых рукавицах, притом что каждый из них воображал, будто именно его-то и удостоили бархатных. Эктор знает, что, несмотря на все мои труды, вложенные в это имение, я не захочу туда возвращаться, и начинает потихоньку спекулировать на всем, что может отвратить меня от такого шага. Эктор не обладает здравым смыслом, всегда был им обделен, так же как и умением считать деньги. Он даже не представляет себе, во сколько станет ему мой окончательный отказ от прав на Вервиль. Да знает ли он, на каких условиях сдают фермы в аренду? Известно ли ему, что скот не гонят на пастбище мечом и саблей? И что рубка леса — это не разграбление захваченного города? Однако Эктор не настолько глуп, чтобы вовсе не предвидеть трудностей. Шомон разъясняет причину его колебаний, добавив к сему: «Бейтесь смело, он разорен. Не Вами, но той страстью к оружию, что гонит его от поражения к поражению, от разгрома к разгрому, где он всякий раз оставляет добрую часть своего состояния. Он вверил свою честь полку, и полку незадачливому. Вот так обстоят дела. Требуйте настойчивее, и Вы сохраните Вервиль, куда однажды вернетесь. А до тех пор я заменю Вас там и поведу Ваши дела. Разумеется, если Ваша Милость соблаговолит доверить их мне».
Ага, вот в чем суть! Этого человечишку насквозь видно.
Я прочла его письмо Хендрикье, и она возвела глаза к небу: «Ну, не говорила ли я вам, что он обсасывает слова, как конфеты?! Только нынче-то конфетки от дьявола, не отравиться бы бедняге».
Эктор не единственный, кто вертится вокруг нашего дома. Однажды рано поутру, пока я еще спала, пожаловала моя сестрица. И прямо с порога принялась язвить: сразу, мол, видно, что я не озабочена добыванием хлеба насущного! — хотя втайне, видимо, осталась довольна тем, что не столкнулась со мною лицом к лицу.
Мадлен привезла мой девический клавесин. Пока ее слуги топтались с инструментом на улице, она решительно ворвалась в «Контору» (Я бы не вошла столь смело к ней в дом!) и выбрала простенок между двумя окнами, куда и водворили маленький инструмент. Все свершилось в мгновение ока; Хендрикье и охнуть не успела, как госпожа и слуги отбыли в экипаже, оставив вместо себя лишь конский навоз на мостовой.
Мадлен расчетлива, как всегда; но я что-то не пойму, какую цель преследовала она нынче.