Опасные связи. Зима красоты — страница 86 из 135

, двор с его знатью, подчиненной окаменелому светскому этикету, — это общество говорит. Чересчур много. Оно прячется за словами, вместо того чтобы довольствоваться молчанием (правда, соблазн также пользуется неподвижностью, но по-иному) и, разумеется, чаще всего оно бывает доступно пониманию или, вернее, толкованию именно тогда, когда окутывается туманом привычных речей и церемоний.

За Эктором захлопывается дверь. Что же — бросается ли он в ночь, чтобы затеряться в ней? Нет, он бежит в таверны, но не там суждено ему обрести интерес в чужих глазах, не там исполнится он значительности, которой от него не ждали. К этому мы еще вернемся. А пока меня больше занимает Изабель; я слежу за нею, и мне нравятся ее движения и поступки, все, что она делает.

Изабель осталась одна; не дожидаясь прихода Хендрикье, она выходит во дворик, разжигает маленькую жаровню, на которой греют воду, наполняет чан, черпая кувшином из водоема, хлопочет. Ее мысли заняты лишь тем, что она делает в данный момент, укрывшись в этом уютном мирке привычных занятий. Так ли уж я в этом уверена? Ход дела нарушает ход мыслей, но не изгоняет их.

Почти десять лет Изабель совершала свой туалет с помощью слуг. Нынче она возвращается в пору своего детства — скромного, мещанского, чистоплотного детства людей, имеющих деньги, но не привыкших широко тратиться. И эти люди не просто смывали с себя грязь, они священнодействовали. Во времена молодости Корнелиуса Каппеля, суконщика, горожанки ходили в «мыльни»; там натирались они пухлыми растительными губками, какие можно видеть уже на гравюрах Дюрера, и не стеснялись обнажать при этом мощные бедра и обвисшие от частых беременностей животы — скрытую гордость приносивших ПОЛЬЗУ, ЧЕСТНО послуживших тел.

И вот Изабель моется, как в те стародавние годы; парится в обжигающе-горячей воде, которая очищает ее от ненужных воспоминаний. В своем дневнике она записала одно наблюдение, чреватое многими открытиями как в одном, так и в другом смысле: «Если вникнуть, Эктор — тот же Вальмон[69], только что глупый, — вполне идет в ногу со своим временем; Мертей принадлежал к другому, но и старика забавлял больше процесс развращения, нежели собственно разврат. Все эти люди — бездушные сладострастники. А я расплачиваюсь за них и за себя, ибо ошибочно полагала, что, приобщаясь к их нравам, становлюсь полноправным членом их общества».

Вернувшаяся Хендрикье застает ее в голубоватой мыльной воде; Изабель спокойно приказывает ей: «А ну-ка потри мне спину».

Беседуют ли они друг с дружкой откровеннее, чем прежде? Вряд ли, — Изабель явно не расположена признаваться, что над ее телом совершено насилие и что ей удалось взломать последние запоры мелкой мужской душонки, падкой на запах серы. А впрочем, откуда мне знать?! Ее вдруг, ни с того ни с сего, одолевают такие неистовые приступы откровенности! Когда я думаю об этой женщине, мне всегда вспоминается головоломка, которую мне подарили в детстве, — с намерением научить секрету Секрета, — круглый шершавый коричневый шарик размером с орех; он так уютно ложился в ладонь, так идеально умещался в ней — легонький, почти мягкий на ощупь. Шарик раскрывался: немало времени потратила я на то, чтобы отыскать тот невидимый глазу «сезам», который управлял им. Я и сама видела тайну повсюду вокруг себя: люблю такие вот замкнутые предметы, которые не доверяются первому встречному.

Вторая загадка шарика таилась внутри: среди бледно-розовых кристалликов покоилась непрозрачная, также полая сердцевина; при желании можно было раскрыть и ее. Эта головоломка в головоломке, что же она так упорно прятала от нас?

Вот и Изабель устроена подобным же образом — женщина в другой, а та, в свою очередь… и сколько же времени просуществуют они все в этой Изабель с ее быстрым пером, беспощадным даже к себе самой?

Прежняя красавица Изабель — та, что гордилась своей красотой и выгодно торговала предметом своей гордости; нынешняя Изабель — кривая и рябая, которая еще ничего не забыла, но ни о чем и не жалеет; наконец, будущая Изабель, Изабель, узнавшая жизнь и то, что бывает ПОСЛЕ жизни, Изабель, которую юный болван взял силой, воображая, будто берет «вопреки», тогда как овладел ею «из-за»…

Да, лица суть глухие стены, сквозь которые мне хотелось бы пробиться к истине. Но не будем обольщаться: я выбрала стену по имени Изабель именно потому, что главная брешь была в ней уже пробита.

* * *

Лето уже испускает дух. На рассвете седое марево ползет с моря на берег, окутывая легкой дымкой порт и его причалы; в этом тумане грустными призраками блуждают прохожие.

Я отворяю окна не раньше полудня. Интересно, каковы будут морозы в этом мглистом гнезде, где сама жизнь, чудится мне, задыхается от нехватки воздуха.

Вчера приходила Мадлен; Хендрикье впустила ее, и я слышала, как они болтают внизу, у лестницы, сокрушаясь по поводу осенней сырости, к которой нипочем не привыкнуть. Голос моей сестры звучал спокойно, и я тотчас поняла, что вернулся ее муж. Она ведь как все женщины: мужское желание ублаготворяет ее. Ну а я спокойна на свой лад — предстояние пустоте к волнениям не располагает.

На пороге моей комнаты она остановилась, пораженная. Северную стену занимало огромное, как у нее в доме, зеркало. Та, что стоит перед ним в тусклом свете, сочащемся из окон с мелкими переплетами, не ищет обманчивых отражений.

— Ты…смотришься?..

— Я себя созерцаю. Ты ведь знаешь, я никогда не боялась правды… или почти никогда.

Мы сидели близко, едва не касаясь друг дружки. Она, по своей вечной привычке, пристально оглядывала все вокруг. Моя сестра — я вынуждена признать этот факт — честна даже в нелюбви. Она наклонилась ко мне: «Странно, — я уже привыкаю. Ты теперь не ужасаешь меня». И она тронула мою руку, — я больше не кусалась, не испепеляла ее взглядом, я пришла или, скорее, вернулась к банальной человечности, я стала безобразной, вот и все.

— Люди сплетничают, Изабель. Говорят, твой пасынок болтает в тавернах бог весть что, — напивается и несет всякую мерзость.

— И что же он говорит?

— Что ты его обобрала, что ты воспользовалась слабостями его отца, чтобы отнять у него Вервиль. И вот я подумала: надо это прекратить, Я нашла в бумагах нашего отца твой брачный контракт, вот он. Имея эту бумагу, ты будешь в силах заткнуть ему рот, даже выдворить его отсюда, если захочешь, а я бы предпочла, чтобы ты захотела. Нужно прекратить эти сплетни, сестра, если не ради тебя самой, то ради нас.

Мой брачный контракт… странно было увидеть Вервиль воплощенным в юридических формулах, сведенным к «имению в пятьсот арпанов[70] с двумя фермами, прудом и несколькими домиками на берегу оного, главным домом и парком». Вервиль настолько… настолько БОЛЬШЕ этого сухого перечня! Мадлен удивленно спросила, зачем я держусь за все это, и у меня вырвалось: я собираюсь вернуться во Францию.

Она испуганно отшатнулась: да на тебя же наложат секвестр[71], Шомон нам это сообщил. «Ага, я вижу, шустрый нотариус — истинно преданная душа; что же еще он вам сообщил и присоветовал?»

Она отвела глаза. «Ну-ну, говори, не бойся, я ведь догадываюсь, что он замышляет: утвердить надо мною опеку, а опекуном, конечно, назначить его. Я не ошиблась?»

Мадлен съежилась на своем стульчике у камина; казалось, сквозь меня она видит еще что-то, не дающее ей покоя. «Я этого не хотела бы», — прошептала она. Ее руки зашевелились в лихорадочном нетерпении совсем как прежде, когда она делала то, чего от нее и ждать не ждали, на что она решалась по собственному почину. Мадлен обожает страдать — и показывать это. «Не нравится мне ваш нотариус, он бросается громкими фразами, это ни на что не похоже; он разглагольствует о том, что нравы, мол, испортились, третье сословие[72] поднимает голову, короли больше не правят, и возмущается этим, а сам в то же время несет всякую чушь».

Она прекрасно понимала, что стряпчий хотел заморочить ей голову. «И потом, хотя ты — МОЯ сестра, он сперва обратился к Арману-Мари, как будто я и вовсе ничего не значу». Несмотря на раздражение, она произнесла имя своего супруга мягко, словно зубастая кошка облизнулась. Мне случается думать, что Арману не так уж не повезло, особенно если он лишен воображения: Мадлен всегда готова поймать его на наживку… которая ему и даром не нужна!

— Ты меня не слушаешь, Изабель!

Я взглянула на нее, и она слегка побледнела; отодвинуться дальше от меня она не могла, а потому вскочила и бросилась к окну, однако сумерки сгустились настолько, что разглядывать там было нечего. Комната тонула в обычном полумраке; Мадлен взяла свечу, поставила ее подле меня и снова уселась рядом, все еще не отдышавшись от застарелого страха. Отчего она так боится меня? Ведь теперь этот страх утратил лицо. Я стала обыкновенным пугалом и, судя по ней, пугаю все меньше и меньше. Мадлен медленно повторила, что не собирается препятствовать моему отъезду во Францию, но такие вещи делаются втайне, а…

— А мое лицо, по твоему мнению, слишком уж бросается в глаза. Ну-ну, успокойся, у меня нет никакого желания быть узнанной — равно как и никакой возможности быть признанной, неужели ты этого не понимаешь? Двор, Мадлен, это ведь совсем крошечный мирок, а королевский дворец — совсем крошечное пространство; если народ и впрямь зашевелится, то, можешь быть уверена, эти волнения как раз и обеспечат мое спокойствие; меня даже не заметят в общей суматохе. Тем более что я не собираюсь разъезжать по дорогам в золоченой карете, в платье со шлейфом.

Я поднялась. Мы стояли друг против дружки. Против… как и всегда.

Она позволила себе роскошь проявить жалость: «Что твои волосы, отрастают? Я могу дать тебе бальзам из водорослей, помнишь его?»

Я вспомнила нашу мать, ее почти лысую голову с редкими седыми прядками; вспомнила, как она, заслышав на лестнице шаги суконщика, торопливо натягивала свой тесный чепец. Ее черные глаза посреди всей этой белизны молодо смотрели с чуть увядшего лица, которое отец иногда с