В кабачке, посреди залы, стоит Изабель, прямо перед нею — Эктор, вокруг его люди. Хмельной Эктор жестикулирует, грозит, вопит: куда провалился этот чертов Шомон, никогда его нет под рукой в нужный момент! «Мы его не нашли там, где вы велели искать», — возражает один из солдат, которому явно не по душе то, что его принуждают делать. Ему-то пообещали, что он выступит поборником справедливости, посулили богатырскую схватку за правое дело, а нынче вечером он только и видит, что старика с его дудкой, пару пьяных матросов за столом да осовевших от пива парней, прочно засевших в углу.
А потом, эта женщина… как странно, как широко открыты ее глаза… один вид кровавой слезящейся глазницы заставил их в ужасе отшатнуться. Что за дела могут быть у господина маркиза с этой рябой? Кроме того, она говорит вроде бы негромко, но так высокомерно, и слова ее бьют точно в цель, им-то видно. «Чего вы надеетесь достичь вашими бандитскими ухватками? — спрашивает она. — Закон не на вашей стороне. О, я понимаю, вами движет самое пылкое и благородное мужество, — еще бы! — шестеро вооруженных мужчин против одной слабой женщины; это будет почетная победа, не правда ли, Эктор?»
Ох, как не терпится схватить, скрутить, изнасиловать, убить; ох ты, господи боже мой, вот где настоящая война… эй, а против кого война-то? С кем биться, за кого биться, а главное, за сколько?
Эктор давным-давно уже не нанимает дворян, и время кружевных манжет минуло безвозвратно. «Вы свое возьмете с той гадины», — пообещал он им. Ладно… но с какой такой гадины? Неужто с этой вот женщины в бедном плаще и сабо, которую моряки окликают на «ты», словно портовую девку, ей-богу! — да чем же она оплатит их разочарование, коли сама страшна как смертный грех? Эй, ребята, пока суд да дело, пошли-ка выпьем, авось и разберемся!
Эктор вопит: «Я заставлю тебя вернуть бриллианты, из глотки вырву, падаль ты эдакая!» — и дает пощечину. За его спиной распахивается дверь, ледяной воздух врывается внутрь, едва не загасив пламя свечей. Появляются женщины и дети с запудренными снегом волосами. Моряки, встрепенувшись, привстали из-за стола: «Что он себе позволяет, этот осел?» «Осел» выхватывает шпагу, пятеро его приспешников тесно сгрудились вокруг, спина к спине, с пистолетами в руках: может, схватка все-таки состоится? Щелкают пружины ножей, и у людей с моря загораются глаза, — их-то уж доброй дракой не напугаешь, а потом, с чего вдруг эти французишки так распоясались, словно забыли про Утрехтский мир, когда им ох как славно утерли нос?!
Уста Изабель рдеют, словно спелый плод; она отбрасывает от себя шпагу резким взмахом плаща, и та летит на пол; она вскидывает руку: «Тихо, все вы!» Боже, до чего прекрасна жизнь! Плащ соскальзывает с ее плеч, она подбирает его и попутно ударом сабо ломает упавшую шпагу; она глядит на Эктора, и пунцовые ее губы презрительно кривятся: «Вот что вас ждет, маркиз, — камень и палка. Убирайтесь прочь из города! В следующий раз все эти люди разорвут вас на куски, и я не вступлюсь».
Один из рейтаров Эктора восклицает: «Вот чертова баба, ай да баба! Я к твоим услугам, красотка!» Изабель бледнеет, отвечает ему, как истинная дочь Каппеля: чтобы услужить ей, надо иметь кое-что за душой и в штанах. Раздвинув толпу кумушек с детишками, она указывает Эктору на дверь; до чего ж ей хочется изничтожить его, стереть в порошок! — вместо этого она плюет на руки, которыми он защищает лицо, пробираясь мимо нее к выходу под градом пинков и ударов: «Если я еще раз увижу тебя здесь, берегись!»
Бывают дни, когда я неодолимо ощущаю в себе присутствие Изабель: достаточно короткой записи в ее дневнике, нескольких слов, выхваченных из письма, свидетельств очевидца или какого-нибудь образа, почерпнутого в хрониках того времени; пусть они не имеют к ней прямого отношения, но фантазия моя тут же воздвигает театр, где она играет при полных сборах, а я занимаю все зрительские места.
Тот вечер в кабаке не доставил ей полного удовлетворения. В ярости своей, в жгучем желании надавать пинков, которые она заменила язвящими словами, она забыла главное, о чем вспомнила лишь сейчас. Эктор похвалялся перед Шомоном какими-то непоправимыми деяниями, — что имел он в виду? Совершил ли он нечто роковое или же только собирался? Ее грызет глухое беспокойство, которое Хендрикье выражает, как всегда, точно и просто: «Вы слишком поторопились вышвырнуть их вон, теперь ничего не разузнать».
Изабель нервно ходит взад-вперед мимо очага, ей становится жарко, она расстегивает платье, сбрасывает чепец с головы. «У вас волосы потемнели», — замечает Хендрикье, и внезапно Изабель ловит свое отражение в зеркальце из полированного олова, в котором ее отец рассматривал зубы перед тем, как выйти на улицу. Едва отросшие волосы уже вьются колечками. Нет, они не потемнели, просто к ним вернулся врожденный каштановый оттенок, который пудра скрывала, делая локоны белокурыми.
Изабель глядит на себя и вспоминает, как накануне вечером, в кабаке, маленький мальчик подбежал и дернул ее платье: «Хочешь, мы их всех поубиваем? Это они украли у тебя глаз?»
Она вздыхает: «Я была красива». Хендрикье только пожимает плечами: «Ба! Много ли толку от красоты, в тарелку ее не положишь!»
— Завтра разыщешь мне Шомона. Не знаю, где он прячется, но мне нужно, чтобы ты непременно его отыскала, ему необходимо знать все — Изабель задумывается. — Ты слышала, он сказал, что мне, мол, нечего больше ждать от Эктора (ну, это-то понятно!), КАК, ВПРОЧЕМ, И ОТ ВАС. Помнишь? Что же он имел в виду?
Потрескивание умирающего огня на миг отвлекает их; Изабель забывает об усталости, Хендрикье о позднем часе; обе садятся перед очагом и Хендрикье наконец-то дает роздых неугомонным рукам.
— Знаешь… — Изабель говорит полушепотом, как делятся сокровенным, — самое интересное, что я не жалею ни об украшениях, ни о светских забавах, ни о мужчинах, волочившихся за мной, с их страстью к интригам, — они только и годились для приятного времяпрепровождения. Минна Ван Хааген права: что бы мы ни делали, жизнь идет себе день за днем. Ты любишь Джоу, Хендрикье?
Хендрикье тихонько посмеивается: «Он отец моих детей, а их шестеро; разве можно наделать полдюжины ребятишек с кем попало? Я тоже люблю заниматься любовью, чем я хуже других!» — и, залившись румянцем, прячет лицо в ладонях.
Изабель молча подсаживается поближе к ней, собирает в кучку рдеющие угли. Отросшие волосы, свободные от чепца, делают ее круглую головку похожей на детскую, и пальцы без конца тянутся теребить это шелковистое руно со светлыми кончиками. Она греется и грезит вслух:
— Понимаешь, в Вервиле, как здесь, чувствуешь себя такой далекой от всего мира, от двора; там ты — владелица замка, но владеешь всего лишь собственным теплом; в Вервиле мне часто случалось засыпать подле камина, вспоминая о том, как я любила.
Любовь… Любила ли она Вальмона? Наверняка нет; много позже она запишет в своем дневнике ответ — ответ в пустоту, ибо никто больше не задается вопросом, КОГО она обожает, это и так известно, и лишь сама она все еще копается в прежних своих «любовях» или, вернее, в том, что способствовало ее самообману; так брешь в плотине затыкают всем, что попадется под руку. «Любовь без любви — что это было? Плоть утоляла свою жажду, но сердце полнилось новой горечью, в придачу к убитым надеждам, к воспоминаниям о кровоточащих укусах судьбы». Вальмон был лишь слабым эхом далекого, навсегда замолкшего голоса, лишь бледной тенью обожаемого, столь желанного тела. А теперь Вальмон мертв, и ничего не помнится о нем, кроме сходства с…
Скорбный ужас в серых глазах Армана-Мари, его шепот: «Иди домой, Изабель…» Что знаем мы о других? Вальмон любил президентшу — не слишком пылко, это верно, да ведь слово «любовь» годится для чего угодно. Вальмон любил президентшу Турвель… как любят сладости.
Опершись подбородком на руки, Изабель открывает доступ призракам прошлого, смутным из-за набегающих слез… о, это дым очага заставляет ее плакать… что же еще, кроме дыма?!
«Я вас не люблю!» — крикнула она старому маркизу, который лез ей под юбку в экипаже, увозящем ее прочь из родного дома. Но ему не терпелось взять ее, и он только рассмеялся: что ему было за дело до любви, до ее имени, до подвенечного наряда! Не слушая протестующих криков, он сунул голову под белые юбки, и все то время, что он ласкал ее языком, глаза ее не отрывались от насмешливо-наглого взгляда лакея на запятках, много чего повидавшего на своем веку. Вот тогда-то она и начала постигать один из законов плоти: наслаждение может иметь мимолетных повелителей, но никогда не знает постоянного хозяина; оно рождается в касании старческих губ так же легко, как и в касании молодых. И ее тоже одолел смех: род человеческий, для продолжения самого себя, нуждается лишь в животах да членах; наслаждение — роскошь, а любовь — ах, любовь! — напрасное расточительство, так он, наверное, и думал. Маркиз вынырнул из-под ее юбок красный, запыхавшийся, слегка вспотевший, и взглянул на нее: «Ох-хо-хо, юная особа, я вижу, из вас выйдет толк!»
А дальше… дальше все пошло как по маслу. Ей достаточно было вступить на этот путь, который в конечном счете и тернистым-то не назовешь (так когда-то выражалась Саския), и почаще повторять себе, что за ЭТО она его БОЛЬШЕ не полюбит. Жаркое тело, холодная голова. «Ни разу я не солгала ему ни словом, ни жестом. Да, он имел меня и имел так, как хотел и сколько хотел. И он часто доставлял мне наслаждение, а почему бы и нет?!»
Вот только очень скоро маркиз начал требовать большего, осыпая ее драгоценностями, лишь бы добиться того, что она никогда не даст ему. Она получала от него желаемое, даже когда он не понимал ее целей, и поскольку он их не понимал, то дарил все без разбору, вплоть до других, более молодых мужчин.
«И я брала их — что мужчин, что бриллианты, — принимая это как должное».
О, им случалось и беседовать — спокойно, по-дружески, откровенно признаваясь друг другу во всяких малопристойных страстишках. Изабель почти ласково говорила маркизу, что не ненавидит его: «Вам хорошо известно, чего я жду от мужчины — способности наслаждаться телом женщины. Будь у меня сердце, я, вероятно, полюбила бы вас».