а и нажить много денег. Разбогател же, говорят, Якоб Ферштег не то на хине, не то на гвоздике. Эдварда можно отвезти в Батавию на «Доротее» в следующий же рейс, и хозяин судна даже не спросит с него денег за проезд.
Эдвард замер, а отец в ответ на слова Яна кивнул головой и снова закурил свою трубку. Так судьба Эдварда была решена, и капитану Деккеру даже не пришлось потратить на это ни одного лишнего слова.
Мать достала со дна сундука старый мужнин плащ, и из серого капитанского плаща Эдварду сшили куртку с фалдами и модные узкие панталоны.
До октября «Доротея» стояла в Западных доках на ремонте и вышла оттуда заново просмолённая, с синими свежевыкрашенными бортами.
Даже Скроот начал уважать Эдварда, когда узнал, что он уезжает в Индонезию, и принёс ему рекомендательное письмо в Батавскую финансовую палату.
«Доротея» шла в колонии старым кружным путём, вокруг мыса Доброй Надежды. Им предстояло обогнуть весь огромный африканский материк и пересечь к северо-востоку по ломаной линии Индийский океан, чтобы добраться до острова Ява.
Все свои — мать, Питер, сестрёнка Трина, младший брат Биллем — провожали их в гавани, и много ещё пришло соседей и друзей.
Большой военный фрегат попался навстречу «Доротее» в самом устье Морского канала. Ветер дул фрегату в лоб, и восемнадцать лошадей тянули его на бечевах, неспешно переступая по берегу. Пушки, снаряжение и даже часть команды фрегат оставил в Ньевендипе, при входе в Морской канал.
— Из колоний идёт, — сказал помощник капитана.
У Эдварда сжалось сердце.
Плоская голландская земля долго ещё тянулась по левому борту «Доротеи». Казалось, высокие ветряные мельницы стоят прямо на воде, — линия суши сливалась с линией моря. Мельницы долго ещё махали крыльями Эдварду на прощанье. Эдвард не мог угадать, что они хотят ему сказать. «Приезжай, приезжай назад — кажется, говорила «Роза ветров». «Не возвращайся, не возвращайся больше…» — махали ему «Четыре стороны света».
Потом шхуна повернула в открытое море, и родина осталась за кормой «Доротеи».
Глава двенадцатая
«УТРАТА ЧЕСТИ»
Всё это вспомнилось Эдварду, пока он сидел в своей бамбуковой тюрьме. Он точно снова всё пережил.
Потом была Ява, столкновение с лейтенантом Ван дер Фрошем и отъезд на Суматру.
Он видел неправду. Он видел жестокое угнетение. Он видел, как малайцы гибнут от голода среди щедрой и прекрасной природы, как они изнывают в неволе на своих родных островах.
Надо открыть глаза тем, кто не знает. Надо бороться.
— Я не отступлю, — сказал себе Эдвард. — Я буду бороться. Делом и словом! — твердил он себе.
Действовать он сейчас не мог, зато мог писать.
В углу его тюрьмы стоял перевёрнутый ящик из-под индиго. За несколько медных монет сторож-малаец принёс ему гусиных перьев и пузырёк с густой синей краской, похожей на чернила. Сидя у ящика на полу, на скрещённых ногах, как сидят малайцы, Эдвард начал писать свою пьесу — «Утрата чести». В ней он хотел рассказать голландцам и всему миру о том, что делается на островах Индонезии.
Днём он писал, а ночью лежал, часто без сна, и глядел на звёзды.
Синева и бледность предрассветного неба на Суматре были как прохладные сумерки весной в Голландии.
Он вспоминал, как они с Яном впервые прибыли на Яву, два года назад.
В душный январский полдень «Доротея» вошла под завесой дождя в маленькую бухту Танджонк-Приока.
Эдвард увидел низкий берег и первые пальмы на берегу. Вместе с братом Яном они сошли на землю Явы.
Их обступили голые до пояса люди. Коричневые спины блестели от масла и пота. Ян сразу сбросил и плащ, и куртку.
— Пойдём пешком, — сказал Ян, — я знаю дорогу.
Они пошли высоким насыпным шоссе из порта в город. Слишком яркая, точно ядовитая, зелень подступала к шоссе с обеих сторон, среди зелени блестели лужи.
— Погибельные места! — сказал Ян. — Малярия.
Их обгоняли люди — пешком и в лёгких крытых повозках. Каждый спешил к заходу солнца добраться до города.
Никто не жил в Танджонк-Приоке: злая тропическая лихорадка поджидала того, кто решился бы провести ночь в этих болотных зарослях.
Около часу шли Ян с Эдвардом, пока показались первые дома — плетёные из прутьев, как корзины, на высоких подпорках.
— Что это? — спросил Эдвард.
— Батавия, — сказал Ян.
Батавия? Столица Явы? Эдвард осматривался с изумлением. Разве это город?.. Каналы без оград тянулись между плетёных домов, вода в каналах была мутная, жёлтая, как кофейный настой. По воде плыли баржи, гружённые бананами, на баржах стояли тёмные, сожжённые зноем люди.
Только в центре города, на Королевском Лугу, они увидели кирпичную мостовую, сады, экипажи и каменные дома голландской стройки.
Здесь они нашли Ферштегов, в большом белом доме с мраморной террасой.
— Значит, мне не соврали, что старый Якоб Ферштег разбогател в колониях! — удивился Ян.
Двое цветных слуг низко поклонились им на парадной террасе.
Тоненькая девушка, затянутая в европейское платье, выбежала навстречу.
Девушка церемонно присела.
— Лягушонок! — вскрикнул Эдвард.
— Не Лягушонок, а Каролина! — важно поправила девушка.
Эдвард разглядывал её с изумлением. Неужели это она, маленькая Лина, Лягушонок?.. Как она выросла!.. Какое у ней платье!.. Бархатное, пышное, с низкой талией и вырезом.
— Как вы изменились, Лина! — сказал Эдвард.
— Да! — Лина передёрнула плечиками. — Многое изменилось!
Она повела их по комнатам. У них две террасы, восемь комнат… двенадцать слуг… кучер, повар, помощник повара, два лакея, горничная, судомойка…
— Гости из Амстердама!.. Гости из Амстердама! — Эльзи и Минтье запрыгали вокруг Яна и Эдварда.
Их вели из комнаты в комнату, все говорили сразу.
— Мама!.. Мама!.. Гости из Голландии!..
Мефрау Ферштег сидела в низком кресле-качалке и вязала. Горы разноцветной шерсти вздымались вокруг неё. На спицах застрял почти готовый красный шерстяной свитер.
«Свитер? В такую жару?..» — удивился про себя Эдвард, но остерёгся спросить.
Якоб Ферштег вышел к ним в ватном сюртуке, в тёплом пледе. Его тряс озноб.
— Я знала, что Якобу и на Яве понадобится тёплый голландский свитер, — с достоинством сказала мефрау Ферштег. — Не уберёгся мой Якоб. Заболел!..
Якоба Ферштега трясла малярия. Он очень изменился, похудел, пожелтел, под глазами у него обозначились синие круги.
— Злая батавская форма! — ёжась от озноба, сказал Якоб Ферштег.
Гостей позвали обедать. В углу большой деревянной индийской веранды села на корточки малайка в розовом саронге[43] босая, с туго оттянутыми к затылку тёмными волосами. Малайка дёрнула за верёвку, и большой веер из пальмовых листьев заколыхался под потолком.
Перед Эдвардом поставили большую тарелку, полную сухого отварного риса.
«Как скучно едят здесь!» — подумал Эдвард.
Он хотел было начать есть.
— Погодите! — сказала Лина. Она улыбалась.
Вокруг большой тарелки поставили десяток маленьких: мелко изрезанную вяленую рыбу, истёртый на тёрке острый малайский сыр, стручки красного перца, начинённые непонятным пахучим крошевом, ветчину, куриный филей, рубленое мясо, политое горьким коричневым соусом.
— Это всё надо накладывать на рис и есть, — объяснила Лина.
Эдвард кое-как добрался до куриного филея. Ян уже кашлял: горький соус щипал ему нёбо. Наконец подали бананы, дыню и какой-то незнакомый продолговатый плод в ванильном соусе. Острый, запах гнили разнёсся по столовой.
Эдварду положили несколько ломтиков. На тарелке запахло сразу не то гниющим сыром, не то издохшей мышью.
— Это дурьян! Попробуйте! — кричали дети. Эльзи и Минтье смотрели ему в рот.
Эдвард откусил кусочек. Дурьян был прозрачен, как янтарь, и сладок, как дыня.
— Очень вкусно! — сказал Эдвард и отвернул голову, стараясь не дышать.
— Прекрасно!.. Изумительно!.. — сказал Якоб Ферштег и закрыл нос платком. — Кэтэ, положи мне ещё.
Потом он снял с носа платок и прочитал молитву. Все встали.
Это был обед на индо-голландский манер.
После обеда гостей повели в сад.
— Итак, Эдвард, — сказал Якоб Ферштег, — я займусь тобой. Могу устроить тебя на первое время счетоводом в Финансовую палату.
— Я хотел бы поехать вглубь страны, — сказал Эдвард.
— Это потом, — сказал Якоб Ферштег. — Осмотришься и решишь, чем тебе заняться. Многие занимаются табаком. Но сахар, кажется мне, выгоднее всего. Правительство даёт такие льготы!.. Культур-систем!.. Всю Яву распахали под культурные растения.
— Я хотел бы поехать не для того, — сказал Эдвард. — Не для табаку или сахару.
— А для чего же? — спросил Якоб Ферштег.
— Чтобы увидеть страну, людей, — сказал Эдвард.
Якоб Ферштег вскинул брови. Он ничего не сказал.
Сад был большой, они прошли в глубину.
— Вот хинхона! — Якоб Ферштег наклонил крепкое молодое деревцо с красноватым стволом и пышными цветами на кроне. — У меня в Тангеране[44] участок на четыреста деревьев.
Он стукнул молоточком по коре деревца.
— Двенадцать процентов чистой хины! — сказал Якоб Ферштег.
Эдвард вспомнил прежний жалкий росток, закутанный в тряпки.
— Одной щепотки этой коры достаточно, чтобы облегчить самый тяжёлый приступ малярии, — с гордостью сказал Якоб Ферштег. — Через два года правительство заплатит мне двойным весом золота за грамм чистой хины!
Стало темно. Якоб Ферштег пошёл к себе, дрожа от озноба. Ни хина, ни золото не помогали ему. Лина вышла в сад; она взяла Эдварда за руку и повела за собой. Странные деревья толпились перед ними, — Эдвард не знал их названий, — с листьями длинными и острыми, как перистые стрелы, и вовсе без листьев, в мягких кудрявых иглах. Огромные белые цветы прямо с деревьев свешивались над их головами, а в траве оживлённо шуршали невидимые зверьки.