— Объясни мне, что это значит? — Эдвард разломил принесённый малайцем хлеб.
— Нет! Нет! — Кадат упала ему в ноги.
— Хорошо, я сделаю пробу.
Эдвард отломил кусочек хлеба и дал его Минтье.
Прошёл день, другой — кошка была здорова.
— Ты напрасно напугала всех, старая, — сказал он Кадат.
— Подожди ещё, туван! — умоляла метиска.
Прошло ещё два дня, — Минтье сделалась грустна.
Она перестала есть, забилась в угол.
Весь дом ходил за кошкой, как за опасно заболевшей дочерью. Но Минтье не поднимала головы со сложенных лапок.
День спустя она начала визгливо мяукать, кататься от боли. Ужасные рези мучили кошку, изо рта шла кровь и пена.
Старуха-метиска ходила бледная, с расширенными глазами. Страдания Минтье словно напомнили ей о чём-то.
Наконец Минтье издохла в страшных мучениях.
— Вот так он погиб! — зарыдала метиска.
— Кто, Кадат? Кто?
— Он, он, мой туван! — Кадат ломала руки.
— Ты мне всё расскажешь, Кадат, — сказал Эдвард.
Он ушёл к метиске и просидел с нею в её пристройке до темноты.
Он был бледен, когда поздно вечером шёл обратно домой через сад.
В стеблях листьев водяной пальмы есть жёсткие, точно металлические, очень тонкие волоконца. Стебель крошат на куски, и искрошенные волоконца загибаются тоненькими опасными крючками. Крючочки подмешивают в рис или запекают в лепёшку; человек съедает, ничего не замечая: ни вкуса, ни запаха. Два дня он остаётся здоров, на, третий-четвёртый — начинается лёгкая резь в кишечнике. Это загнутые в крючки волокна впиваются в стенки кишок. Боль всё усиливается, кишки начинают кровоточить.
Какие бы ни глотал человек лекарства, — ему становится только хуже; отравленный умирает нескорой, мучительной смертью.
Ван-Гейм, чиновник прямой и совестливый, хотел жаловаться на раджу. У него лежала готовая к отсылке бумага. Он не успел отправить верхового в Серанг,[53] — его вызвали на объезд горного участка Паранг-Кудьянг. В Паранг-Кудьянге ассистента-резидента встретил раджа и зазвал его на обед к своему зятю.
После обеда Ван-Гейм не почувствовал никакой боли, но на третий день у него началось жжение в кишечнике.
Через три недели Ван-Гейм скончался в страшных мучениях. Старая Кадат ходила за ним до последнего часа.
Раджа Адхипатти, регент Лебака, боролся за свои права, за власть над населением, за милость голландских властей, за возможность привольно жить с семьёй и домочадцами на лебакской земле. Раджа не выбирал средств.
«То же самое ты приготовил и нам, Адхипатти!» — с дрожью подумал Эдвард.
Он прошёл к Эвердине.
— Эвердина, — сказал Эдвард, — моего предшественника отравили.
Лицо Эвердины от страха сделалось пепельным.
— Надо уезжать отсюда, Эдвард!
— А мои крестьяне, Эвердина? Я ещё не получил ответа от резидента.
Глава двадцать первая
ПОЕДИНОК ОГНЯ И МЕДУЗЫ
Крытая европейская коляска остановилась у дома.
Грузный мужчина вылез из коляски; став на подножку, он спустил ногу и несколько раз попробовал ею землю, словно не решался ступить сразу.
Это был Брест-ван-Кемпен, резидент всего Бантама.[54]
Провинция Лебак была для резидента, как коварный яванский вулкан: много лет мирно курится на горизонте, все давно привыкли к этому и не боятся извержения. И вдруг — столбы огня и тучи пепла.
Письмо ассистента Деккера из Лебака было первым облачком пара. Резидент выехал в Рангкас-Бетунг, чтобы с глазу на глаз поговорить с ассистентом.
«Этот сумасбродный Деккер!»… — с досадой думал резидент в дороге.
«Сумасбродный» Деккер уже бежал к нему от дома, худой, светловолосый, растрёпанный.
— Господин резидент!.. Очень рад, господин резидент!..
— Очень рад, — бесцветным голосом произнёс резидент. — Какая жара!
Резидент с неодобрением посмотрел на полуразвалившийся дом, на бедную веранду, на заросший сад.
Они прошли в кабинет.
— Я хотел лично переговорить с вами, менгер Деккер…
— Ваш слуга, господин резидент!
Брест-ван-Кемпен сел и расплылся в кресле, как беспозвоночное животное.
— В ответ на ваше отношение от двадцать четвёртого февраля…
— Прошу извинения, господин резидент!.. — Эдвард не мог усидеть в кресле. — В моём отношении была изложена только десятая доля тех преступлений, которые…
Но резидент не слушал.
— В ответ на ваше отношение от двадцать четвёртого февраля, — недовольно дотянул резидент, — хочу поставить вам на вид, менгер Деккер, что обвинения ваши преждевременны…
— Преждевременны? — подскочил Деккер. — Преждевременны, после десятков лет самого подлого угнетения?.. После неслыханных преступлений, совершаемых на глазах у всех, на ваших глазах, господин резидент?!
Лицо резидента, водянистое и расплывчатое, как тело медузы в воде, не изменилось.
— … что ваши обвинения несколько преждевременны и что вам следует взять их обратно! — наконец договорил он свою фразу.
— Обратно? Никогда! — сказал Эдвард. — Я не стал бы ставить на карту семнадцать лет — семнадцать трудных лет службы в колониях, если бы не был уверен в правоте моих обвинений… И я ещё не всё вам написал, господин резидент! У меня в руках есть прямые доказательства того, что мой предшественник, Ван-Гейм, погиб не своей смертью. Его отравили!
— Доказательства? — быстро спросил резидент. — Какие?
— Показания Кадат, старой служанки Ван-Гейма. Раджа отравил моего предшественника, когда он обедал у него в Паранг-Кудьянге. Кадат ухаживала за Ван-Геймом до последнего часа, она знает все обстоятельства его гибели.
— Эта служанка Кадат, — осторожно спросил резидент, — белая?
— Метиска, — объяснил Эдвард. — Дочь голландца и яванки.
— А, вот как! — Брест-ван-Кемпен, успокоенный, откинулся в кресле. — Разве можно, менгер Деккер, давать веру показаниям лиц туземной крови?
Не торопясь, он закурил сигару.
— Зачем вам понадобилось так неосторожно поднимать историю? — уже откровенно сказал резидент. — Здешний туземный регент — очень милый, сговорчивый старик. Без его влияния на народ мы не смогли бы собрать налоги по Лебаку. Когда мне нужны люди, я обращаюсь только к нему.
Брат жены резидента, плантатор Ван-Грониус, арендовал в соседнем округе большую правительственную кофейную плантацию. Ван-Грониусу часто бывали нужны люди, и он доставал их через раджу.
— Вы сделали ошибку, написав мне, — уже откровенно сказал Брест-ван-Кемпен. — Советую вам взять обратно свои обвинения, пока не поздно.
— Нет! — твёрдо сказал Эдвард. — Обвинений своих я назад не возьму. Раджа повинен в том, что население Лебака голодает сильнее, чем народ в других провинциях… Что деревни пусты… Что люди бегут в лампонгские[55] болота… Что несчастные жители, доведённые до крайности, готовы взяться за оружие!.. Я виню в этом туземного регента и ещё виню голландское правительство, которое в своей слепоте…
— Молчите! — поднялся резидент. — Понимаете ли вы, что говорите?
— Да, голландское правительство, которое в своей слепоте довело до голода и вымирания население страны!
— В таком случае, — задёргал подбородком Брест-ван-Кемпен, — мне придётся сделать представления его высокопревосходительству.
— Пишите генерал-губернатору! — заносчиво сказал Эдвард. — Я не боюсь!.. Лучше возить тачку с грузом или бить камень на дороге, чем служить так, как служат ваши чиновники, господин резидент!
Резидент ещё сильнее задёргал подбородком и торопливо начал прощаться.
«Сумасшедший, совершенно сумасшедший!» — морщился резидент весь обратный путь.
Всё стало непрочным и неверным в этом доме, затерянном в глубине Явы; даже крашеный деревянный павлин на крыше словно облинял и опустил хвост. Контролёр Ван-Хемерт, пухлый и весёлый вначале, теперь помрачнел, похудел и смотрел в сторону: в конце концов, он не хотел лишиться места из-за «сумасбродного» Деккера. Эвердина сделалась недоверчива и грустна. Она никого не пускала ни в комнаты, ни на веранду. Только Дакунти с маленьким братом проходили к Эду и играли с ним целые дни.
Все продукты они теперь запирали в шкаф, всё быстро портилось в закрытом шкафу, в духоте и сырости тропиков. Сахар, крупу, соль, печенье надо было держать в стеклянной посуде. В бумажном мешке соль за несколько дней становилась мокрой, точно её смочили водой; крупа слипалась в комки и покрывалась пятнами плесени.
Сад Деккеров быстро зарос, семья сидела в комнатах и наглухо запиралась на ночь. Дом был старый, половицы гнулись во многих местах; резные украшения на веранде от прикосновения осыпались, как труха. Деревянные дома недолго стоят в вечной сырости индийских тропиков: жучок-точильщик дырявит их перекрытия, древесный муравей ест сердцевину брёвен. Эдвард постукивал по столбикам веранды, они давали гулкий отзвук; проеденные внутри, они грозили обвалом.
В довершение ко всему заболела Эвердина. У ней распухли ноги, пожелтели белки глаз, озноб тряс её по вечерам.
«Неужели лихорадка?» — думал Эдвард.
Лицо Эвердины скоро стало жёлтым, тёмные круги легли под глазами. Озноб возвращался аккуратно после захода солнца. Да, это была тропическая лихорадка.
Эвердина хорошо перенесла сырой климат Целебеса, злая амбойнская лихорадка пощадила её, а здесь, в относительно благополучном Бантаме, она неожиданно слегла.
— Мне холодно! — жаловалась Эвердина. — Согрей меня, Дакунти!
Дакунти укрывала её платком и шалями. Эдвард, раздувая угли, пытался сварить для Эвердины чай на яванской жаровне. Вода кое-как вскипела, но к чаю не было сахара, и Эвердина его не пила. Целыми днями она лежала полуодетая среди разбросанных вещей.
Словно все сговорились против Деккеров — старый дом грозил обвалом; он потрескивал по ночам, точно кто-то ходил вокруг и выстукивал брёвна, ища слабого места. Кто-то разбил на веранде их единственную европейскую лампу, и после шести вечера они сидели в темноте или зажигали яванскую светильню: джутовый фитилёк в масле, налитом в половину скорлупы кокосового ореха.