Если при этом она скрывалась за дверью своей мастерской, то долго-долго потом не выходила. Работала неистово. Но в ее живописи не видно было следов тяжелого труда, все у нее получалось легко и живо и веяло каким-то особым женским очарованием. Мишель садился где-нибудь в укромном месте и подолгу смотрел, как она работает. А то вдруг бросала кисть, приказывала подать вино, паштет, сыр, садилась за круглый столик и с жадностью набрасывалась на еду.
Мастерская у нее просторная, из окон открывался великолепный вид. На стенах висели богатые одежды, от греческих туник и турецких тюрбанов до мундиров времен Людовика XV. Стояли канапе и кресла с бронзовыми украшениями, ширмы японского и европейского образца.
Элиз заводила любимый разговор о живописи, причем всякий раз с неожиданными поворотами:
— Ах, как прелестен Ватто! Его можно рассматривать в увеличительное стекло, и он ничего не потеряет. Каким чувством пронизана каждая деталь! Нежность, меланхолия, лукавство. А ведь в жизни — мрачнейший человек, вечно не удовлетворен результатами!
— У него такие тона, переходы, — откликался собеседник, — где один цвет переходит в другой — не разглядишь.
— Ха! А я скажу вам секрет: Ватто плохо мыл кисти — не то что вы мне их моете. У него заляпанная палитра и краски смешивались.
— Как мне понравилось его "Затруднительное положение"! — Мишель старался не ударить лицом в грязь.
— Что касается названий, то тут тоже не так просто, мой друг. Не он, а граверы, перерисовывавшие его картины, чаще всего давали названия, — "Безмятежная любовь", "Пейзаж с водопадом" и прочее. И кстати, неудачно. Разве бывает безмятежная любовь? Если безмятежная, значит, скучная. То ли дело в средневековые времена — никаких ласк, ничего плотского, только рыцарское служение во имя дамы сердца. Вы согласны?
Она протянула руку и потрепала его по волнистым волосам. По парижской моде в последнее время Мишель перестал их стричь и волосы доходили до плеч. Он готов был и к большему, кровь прилила к лицу. Но Элизабет уже увлеклась новой темой.
— А гобелены? Как вам понравились гобелены Франческо Казановы? Брата того авантюриста, мага и чародея. Его признали в Версале, он весьма преуспел в изображении сельских радостей.
Она встала, взяла молодого человека за руку и повела к мольберту.
— Сейчас я вам что-то покажу. — Кончиками пальцев она приподняла край шелковой ткани.
Он увидел портрет рыжеватой девочки на темно-зеленом фоне, в шляпе оливкового цвета, с лентой по тулье, белый воротничок обнимал шею, а двубортный английский костюм с золотыми пуговицами отливал малахитом. Мишель засмотрелся и долго не мог вымолвить ни слова. Элизабет оценила реакцию и кокетливо заметила:
— Разве не стоит поцеловать ручку той, которая является матерью прелестной девочки?
Разучившийся целовать дамам руки, Мишель все же склонился и сделал это с большим удовольствием.
Вышел в приподнятом настроении. Однако в одном из темных переулков наткнулся на человека, лежавшего на тротуаре. Невольно вздрогнул, отпрянул, тут же выскочили двое и потащили лежащего во двор. Озноб пробежал по телу Мишеля. На улицах Парижа стало небезопасно, то и дело слышались известия об убийствах и ограблениях.
ГДЕ СТОЛ БЫЛ ЯСТВ, ТАМ ГРОБ СТОИТ
Оставим на время Мишеля учиться живописи. Мысленно перенесемся в Россию, в кабинет императрицы. Известно, Екатерина начинала свой рабочий день в 6 часов утра. После крепчайшего кофе чувствовала себя бодрой, собранной, готовой заниматься делами до позд-него вечера. Только ночью никто не смел ее беспокоить, кроме первой статс-дамы.
Рабочий день начинался с приема полицмейстера. Выслушивала доклад о положении дел в столице ежедневно. Очень подробно о ценах на рынках: почем рожь, овес, сено, и если они поднимались высоко, укорачивала, иначе, контролировала строго, не давая обогащаться купцам чрезмерно за счет горожан. Их беседа длилась около часа, затем в кабинет с докладом входили флотоводцы, фельдмаршалы и многие другие. После приема в качестве отдыха занималась перепиской. Писать, анализировать события, отвечать на письма европейских мыслителей — любимое ее занятие. И вновь возвращается к актуальным темам дня, к извечным в России непорядкам. У нас есть возможность прочитать ее запись:
"Множество жалоб поступает мне на чиновников. Они задерживают платежи, чтобы заинтересованные люди подносили им подарки. Для искоренения этого зла следовало бы пометить в указе число того дня, в который должны производиться платежи, а на случай препятствий чиновников со стороны следовало бы наложить на них пени и удваивать пеню за каждый лишний день, который они пропустят в исполнении данного указа". (Заметим в скобках, задержка платежей не новость для нас. Разница только в одном: Екатерина наказывала взяточников.)
В кабинет тихими шажками, сгорбившись, вошел Никита Иванович Панин (тот самый, которого Михаил когда-то рисовал для своевольного Демидова). Он постарел, уже не был первым человеком при государыне, однако Екатерина его ценила. Смолоду познав европейские формы правления, пожив 126 в Швеции, Панин слыл сторонником утверждения правительства… на твердых основаниях закона и противником произвола "сильных персон и припадочных людей" (так он называл самодуров). Было у Панина еще одно редкое качество: он обладал педагогическими дарованиями и поэтому стал воспитателем наследника престола, Павла. Екатерина говорила своим близким: "Ежели Павла не воспитывал бы Панин, он бы совсем пропал".
Услыхав старческое шарканье ног, императрица повернула в его сторону величественную, истинно царскую голову.
— Что скажешь, Никита Иванович? С чем пришел?
Она отвергла панинский проект реформы верховного правительства, на который тот, можно сказать, потратил годы, и оттого держалась с ним теперь ласковее, чем с другими.
— Да вот хотел доложить вашему величеству, положение некоторых древних наших родов плачевное. К графу Строганову это не относится, Александр Сергеевич еще и Академию художеств возглавляет, просвещенность его известна, благодеяния тоже. А вот Долгорукие.
— Что предлагаешь, Никита Иванович? Признаюсь, я хоть и согласна с господином Руссо, что все люди родятся равными, однако испытываю склонность почитать древние роды.
— Им, матушка, можно бы выделить, к примеру, часть земель монастырских.
— Можно. Украсить их орденами, давать пенсии поболе, по мере заслуг. Согласна. Ну вот и действуй, пиши, кому и сколько.
Никита Иванович, поклонившись, покинул комнату, а императрица вернулась к своим записям. Прочла: "Свобода — душа всего, без тебя все мертво! Я хочу, чтобы подданные мои повиновались законам, а не видеть в них рабов. Хочу всех делать счастливыми… Однако своенравия, чудачества, тирании не хочу…"
Она писала это, когда еще была молода, когда еще не случилось Пугачева. Теперь он уничтожен, но зловредное семя, похоже, прорастает среди образованных людей, с ними нужны умные убедительные беседы. Нет, конечно, бунтов России не надо, но и своемыслия тоже. Надо заставить эту страну соблюдать законы. Сколько портретов ее, императрицы, писано, а ни в одном не выражена сия идея… "Поговорю-ка я с Безбородко, он поймет лучше Панина".
— Батюшка Александр Андреевич, — обратилась она к нему, — не кажется ли тебе, что образ мой не является во всем своем смысле ни у кого из художников? То в парадных одеждах, которые я не люблю, то в виде бабушки или преображенца. А я хочу, чтобы мои подданные уяснили, что главное правило для меня — следование законам. У Рокотова я красива, нет слов, у Рослина — словно чухонская кухарка. Кому мыслишь заказать новый портрет?
Безбородко, как человек догадливый, тут же нашелся.
— Ваше величество, не найдете мастера лучше Левицкого.
— Да, но художники мало мыслят! Надо, чтоб моя идея в него была заложена, понял? Подскажи ему.
Безбородко все понял. Раз по нраву Екатерине пришлась державинская ода "Фелица", так и в портрет должна быть заложена подобная идея. У Державина она и государыня, и живой человек.
Екатерина встала, приблизилась к окну — что там? — и спросила:
— Не видал ли моих внуков? Чем занимаются?
— Великий князь Александр в классе фехтования был, а теперь, должно быть, с учителем своим Лагарпом.
Швейцарца Лагарпа выбрала сама Екатерина. Он был европеец, образован, по-новому мыслил.
Безбородко, понизив голос, добавил:
— Встретил я в Зимнем дворце Павла Петровича с Марией Федоровной. Должно, к сыночкам пожаловали.
Екатерина вскинула брови, как только она умела это делать, сразу превратившись из обаятельно улыбающейся царицы в грозную мать.
— Кто позволил? В это время Александр занимается и ему запрещено отвлекаться. Я отпущу внука к родителям только на Рождество! Иди и передай!
Нелегкую миссию отказать отцу в свидании с сыновьями хитрый Безбородко переложил на самого Лагарпа. А Екатерина все смотрела в окно Зимнего, пока не удостоверилась, что сын ее Павел выбежал из дворца и вскочил в карету.
Павел Петрович и его супруга были весьма чадолюбивы, у них родилось три сына и дочки; но государыня-матушка все воспитание наследников взяла в свои руки, родителей пускала лишь по особому разрешению. Оттого-то Павел полюбил с ранних пор бывать в Смольном институте, среди девочек-воспитанниц, там он отдыхал душой, сбрасывал дворцовое угрюмство и становился необычайно любезным. Нервный, издерганный, раздражительный, он отдыхал среди красивых и воспитанных девушек, был с ними обходителен, расспрашивал об успехах, шутил и не раз говаривал: "Когда я меж вами, мое сердце отдыхает, как на бархатной подушке".
Читатель уже догадался, кого определил Безбородко в советники к Левицкому. Конечно, полюбившегося ему Львова. И в тот же день высказал ему:
— Николай Александрович, ты в дружбе с Левицким, прошу тебя руководить всем замыслом будущей картины, — и поделился, о чем беседовали они с императрицей.
Львов понял все сразу, более того, угадал мысль о "Фе-лице".