Опасный менуэт — страница 25 из 43

Художник шагал по скрипучему полу, обдумывая, на каком фоне писать друга. При этом каждый вечер до него доносились звуки из соседней комнаты — басовитое, глухое пение, довольно мрачное. Похоже, он пел о корабле, который никогда не плавал. Мужской голос повторял:

Il était un petit navire,

Il étati un petit navire,

Qui n’avait ja-ja-jamais navigue, ohé, ohé…[9]

Мишель отправился на рынок, выручил деньги за свои карты, вывески, которые делал торговцам, и купил холст, краски и все, что нужно для живописания… Ему мерещилось последнее свидание в Смирне, печальный облик Ивана Ивановича, видимо, уже зараженного турецкой лихорадкой.

Михаил работал без устали, а вечерами опять доносилось то мрачное пение, но он понимал лишь одну фразу: о корабле, который все никак не выйдет в море.

На третий вечер сформировался узнаваемый образ старого друга. Толстые губы сложились в добрую улыбку, в курносом лице появился задор. Внутренний голос художнику подсказывал: какой характер — таков должен быть и мазок, то есть широкий и чуть грубоватый, каким никто тогда еще не пользовался. В этом стиле он и работал. В довершение всего вспомнилось, что над кроватью больного висел ковер с разноцветными мотыльками и бабочками. Как это случилось, он и сам не знал, что одна бабочка присела рядом с головой его друга. Может быть, это был он сам.

Уже много дней Мишель не заходил к Элизабет. Его грызла обида, она обращалась с ним как со слугой, пажом, помощником, игрушкой. Решил: когда закончит портрет Хемницера, отправится к ней показать работу. Что скажет?

Она встретила его разъяренной львицей.

— Где вы пропадаете? Почему бросаете меня в самые трудные дни? Предатель! — Приблизилась к нему и взлохматила волосы. — Бесстыдник. Я так одинока, так несчастна!

Он уже проклинал себя за бесчувственность, просил прощения. Портрет он поставил у входа и забыл о нем.

Они пили чай, ели сыр. Какой нежной, ласковой вдруг стала Элизабет. И вдруг неожиданно разразилась монологом:

— Бедная моя королева. Что они делают с ней, злодеи! Я писала ее портрет в Версале, обещала его дать на выставку в Салон — и что же? Эти гадкие критики корчат рожи. "Ах, Элизабет, время ли выставлять портрет, когда народ бурлит!" Глупости. Я обещала, и я дам этот портрет, правда, он еще немного не готов, но, Мишель, дорогой, завтра я его закончу, а вы его отнесете. Хорошо? Мужа просить я не буду, но вы, мон амур, — она опять приблизилась к нему, прислонилась, — вы отнесете его завтра?

Боже! Да разве мог он отказаться! Лишь спросил, во сколько часов должен быть здесь. И был вознагражден поцелуем.

На другой день он явился в Салон, держа в руках завернутую в полотно картину. Место для нее действительно было оставлено. Но что это написано, что за бумага приклеена к стене? Он прочитал — Мадам Дефицит. Он слышал, что на улицах этим словом называли королеву, ее дорогие наряды, украшения. Считали виновной в том, что в Париже продукты стали дефицитом. Но что сказать Элизабет? Дипломатии он не обучен.

Однако известие это дошло до Элизабет еще раньше, чем он вернулся. Она была в ярости.

— Негодяи! Они во всем обвиняют королеву. Ничтожные трусы. Мыши. Они уже готовы поменять белое знамя на трехцветную кокарду. Но я не собираюсь идти по их жалким стопам. Что им нужно от бедной королевы?

Он ждал, что стрелы падут на его голову, но Элизабет неожиданно села, закрыла лицо руками и расплакалась. Лиловый капот распахнулся, шарф оголил плечи. Михаил опустился на колени и стал вытирать слезы на ее лице. Она обхватила его голову и расслабленно прошептала:

— Я так несчастна! Мой муж скоро станет моим врагом. Мишель, дорогой, вы понимаете меня? Мне так необходимо сочувствие! Вы мягкий, славянин, вы славный.

Он гладил ее волосы, плечи, руки, она постепенно успокаивалась, а он уже пылал. Но она взлохматила его волосы и воскликнула: "Чудные! Как у Рафаэля". От близости ее все в нем вскипело, он обхватил ее колени, но, неуловимая и подвижная, словно ящерка, эта женщина уже вскочила и заговорила о Рафаэле:

— Вы знаете, что прежде чем браться за "Сикстинскую Мадонну", он повесил холст, ходил возле него не один день, боялся красоты. Это Рафаэль, с его врожденным, гениальным чувством прекрасного. — Она подошла к нему, в упор взглянула. — У вас чудная кожа, смуглая и горячая, дивный торс, — расстегнула пуговицы на рубашке, — да, да, именно такой торс мне нужен. Чудо! Гораций позади, но я должна еще раз сделать из вас античного героя.

Мишель стоял как вкопанный.

— Что вы молчите, как несчастный мул? Ну-ка, несите шампанское, корзина там, в углу, и будем пить. Довольно горевать!

Он покорно накрыл на стол, зажег свечу. В ее колеблющемся свете Элизабет казалась еще более прекрасной, притягательной и изменчивой, лиловая синева одежды подчеркивала синеву глаз.

Невозможно было привыкнуть к изменчивости ее настроений, к тому, как на смену радости являлось возмущение, а то гнев, то одобрение, и никогда — покой. У него пересыхало горло, он пил, чтобы справиться с собой и хоть что-нибудь сказать. Вдруг она дунула на свечу, и в тот же миг он почувствовал на своих губах острый поцелуй. Это было как прикосновение бабочки. И тут же вспорхнув, оказалась в прихожей, где горела свеча.

— Однако! — Она обнаружила его картину и внесла в комнату. — Что это такое? Уж не ваше ли, милый друг?

— Да, я хотел показать, узнать ваше мнение.

— Ну-ка, ну-ка. Ай, ай, ай, написал и молчит.

Робея, он освободил картину от ткани, прислонил к стене и замер.

Нахмурившись, подперев рукой головку, Элизабет пристально поглядела на полотно и быстро вынесла приговор:

— Недурно! Совсем недурно, только отчего такой грубый мазок? И вообще пренебрежение прекрасным. Где вы откопали такое чудовище? Уж не среди ли парижского люда, который стал пренебрегать законами короля, откопали вы этого типа?

Он был обескуражен, однако холодно произнес:

— Это мой друг.

— Друг? Странные у вас друзья.

Хотелось быстрее спрятать, завернуть портрет и бежать.

— Не сердитесь, Мишель, останьтесь. Куца вы? — Она схватила его за руку и, торопясь, заговорила, обращаясь к нему на "ты": — Ты видел Фрагонара "Поцелуй украдкой"? Вот как надо писать. Вспомни, какие там складки, как лежит полосатый шарф, сколько игры и непринужденности в их позах. Вспомни великих итальянцев. Ну хотя бы Франческо ди Стефано — как парит в небе женская фигура, как развевается шарф — это аллегория Рима на небесах. А что у тебя, мой милый? Тяжелый, неподвижный человек и ни капли изящества. Подумай, для чего существует искусство. А что это на фоне портрета вздумали вы посадить мотылька, да еще с белыми точками?.. Ужасно, и этот грубый, грубый мазок…

Что он мог ответить, если мотылек сам собой выскочил из-под кисти и сел возле Хемницера. Если он был убежден; для "приятного" стиля необходим невидимый мазок, а для его портрета — другой.

Выслушав приговор Элизабет, Мишель почувствовал, как внутри все заледенело, и он бросился вон из дома.

Бедный! Он еще не знал ни Элизабет, ни ее парижских критиков-снобов, ни нравов этого города, самоуверенного и изменчивого, убежденного в единственном своем мнении о прекрасном.

ЗЛОСЧАСТНЫЕ ДНИ

Люди повышенной активности, агрессивности, подверженные влиянию толпы, а также просто жаждущие зрелищ, — все стремились в Париж, чтобы увидеть первые акты народной драмы. Почти никто не работал, все ловили миг удачи, пытаясь чем-нибудь поживиться.

Нападающие всегда удачливее защищающихся. Сторонники короля растерялись, двор удалился в Версаль под охрану своих гвардейцев. Влюбленный в королеву Ферзен делал все для того, чтобы устроить побег Марии-Антуанетты и Людовика. Виже-Лебрен, преданно любившая королеву, почти не покидала Версаль.

Пьер Лебрен, давно влившийся в ряды восставших, кажется, ненавидел свою жену-роялистку. Он грозил сам пометить ее дом черной краской, как подлежащий разгрому.

А что наш Мишель, попавший в Париж, как кур в ощип? Влюбившийся в знатную мадам со всей пылкостью своего отца? Хотя в нем текла кровь авантюриста, по причине влюбленности он ничуть не был увлечен французской бурей. Пьер звал его на демонстрации, но безуспешно… В те дни он был одним из немногих, кто оставался дома и читал книгу, которую приобрел на берегу Сены.

Это была повесть "Антонио и Лауренция", о любви двух молодых людей. Они сыграли свадьбу, обвенчались, Антонио уехал воевать за независимость Италии, а Лауренция осталась с его отцом Карло. Жили они в отдалении, в богатом замке, в округе никого. И свекор стал вынашивать подлые планы, как сделать Лауренцию своей любовницей и оговорить ее в глазах сына. Недостойный отец, злобный и гневный, с мрачной ненавистью смотрел на добродетельного Антонио. Чего только не предпринимал Карло, когда сын его отправлялся в поход, говорил самые дурные слова о его возлюбленной. Она умоляла мужа взять ее с собой, но это было невозможно. Когда сын уехал, Карло запер девушку в комнате, сделал своей сообщницей служанку. И теперь все письма застревали в руках служанки.

Лауренция и Антонио все же одолели злодея, повесть кончилась хорошо, но в других рассказах этого писателя, маркиза де Сада, торжествовал порок и меркла добродетель. Эротика без любви, извращения, смакование жестокостей — все это толкало в дьявольские бездны. Мишель не знал, что автор — настоящий либертин, то есть просвещенный распутник. Он подводил читателя к опасной мысли: нет разницы между добром и злом, между иллюзией и ложью, не существует законов церкви и морали, человек действует лишь по собственным природным инстинктам.

В конце концов Мишель, возмущенный этим писателем, забросил книгу в угол и отправился с Жаком гулять по взбаламученному Парижу.

Это были жаркие дни во всех смыслах: восставшие только что взяли Бастилию. Пороховой дым еще не осел вокруг закругленных башен. Национальные гвардейцы продолжали стрелять из ружей. А наверху уже разбирали кирпичи и сбрасывали вниз. Предприимчивые люди складывали их в тележки и увозили. Бастилия кишела мышами, тараканами, крысами, даже змеями, и теперь все это устремилось вон.